Антология экспедиционного очерка



Материал нашел и подготовил к публикации Григорий Лучанский

Источник: Макс Зингер. От площади Пушкина до Арктики.  Издательство «Известия», Москва, 1960 г. 


Поэт Николай Асеев — североморцам. Алексей Силыч Новиков-Прибой.
Встречи с народным поэтом Дагестана Гамзатом Цадаса
и его сыном Расулом Гамзатовым. Служу Советскому Союзу! 

В 1942 году автору этих страниц — офицеру Военно-Морского Флота, члену «писательской группы» при Главном политическом управлении НКВМФ — привелось впервые близко соприкоснуться с жизнью североморской боевой газеты «Краснофлотец» и сотрудничать в ней. Нашим писательским долгом считалось не только писать в газету о героях Северного флота, но и расширять круг авторов, пишущих на морскую тематику.

На страницах «Краснофлотца» начинал печататься молодой поэт, матрос-североморец Дмитрий Ковалев. Он часто приходил в нашу тесную каюту в Полярном, где мы жили вместе с писателем Никодимом Гильярди, читал новые свои стихи, выслушивал внимательно наши замечания и часто немедленно принимался за исправление. Талантливые стихи Ковалева имели успех во флотской печати. Некоторые из них были положены на музыку и распевались североморцами.

Юный журналист, специальный корреспондент московской газеты «Красный флот» Мацевич читал мне и флагврачу подводного плавания Гусинскому свои новые очерки, советовался с нами и мечтал когда-нибудь написать большую книгу о наших героических подводниках. Этот юноша погиб, геройски на боевом посту во время похода подводной лодки «К-22», которой командовал известный капитан второго ранга Виктор Котельников.

Мацевич был не единственным среди литераторов, которые отдали свою жизнь на фронте. В вестибюле Центрального Дома литераторов установлена мемориальная мраморная доска, где золотыми буквами начертаны имена писателей, увенчанных посмертной славой.

Но многих нет в этом большом списке... Погиб во время бомбежки мурманского поезда североморский поэт Ярослав Родионов. Его стихи также печатались на страницах североморской газеты и перекладывались на музыку известными композиторами, служившими родному Северному флоту.

Здесь, за полярным кругом, во время войны находились даже композиторы, среди них Евгений Жарковский, и, разумеется, литераторы — Евгений Петров, Константин Симонов, Александр Жаров, Вениамин Каверин, Юрий Герман, Исидор Шток, Николай Панов, Николай Флеров, Лев Кассиль и многие другие,

Вызванный в Москву для доклада начальству, я побывал и в Чистополе, где находились наши эвакуированные семьи. Здесь я застал известного поэта Николая Николаевича Асеева, друга и соратника Маяковского. Возраст и болезнь помешали ему быть на фронте. Он тотчас откликнулся на мою просьбу дать стихи в нашу флотскую газету.

Николая Асеева я знал давно, много раз встречался с ним и Маяковским в «Известиях ЦИК». Асеев был тогда моложе на пятнадцать лет... Его стихотворения не раз появлялись в «Известиях», газета полностью напечатала поэму «26» — о расстреле Бакинских комиссаров, — поэма привлекла внимание критики и читателей.

...Я разыскал Асеева в Чистополе. Поэт жил на втором этаже деревянного дома в довольно просторной комнате, где не было ни большой личной библиотеки, ни большого литературного архива, которыми располагал он в Москве. Это была нелегкая, полная лишений жизнь поэта, оторванного от близкой ему среды, от Москвы. Асеев с интересом слушал мои рассказы о моряках, подводниках Северного флота, о их храбрости и мужестве в битве с врагом. Он записывал рассказы, с горячностью расспрашивал; живо интересуясь подробностями. Ничто так не волнует читателя, как удачно найденная художественная деталь.

Рассказы о подвигах на Северном флоте были облечены в стихотворную форму. Я увозил на Северный флот из Чистополя новые стихи Николая Асеева под названием: «Североморцы». Первое стихотворение было озаглавлено «Твердо — сигнал тревоги», второе — «Когда командир Фисанович...».

Оба стихотворения были с радостью приняты и опубликованы на страницах североморской газеты. Оригинал дополнительно отредактированного впоследствии стихотворения, с разрешения поэта, остался у меня, он хранится в моем архиве.

Приведу несколько строф из стихотворения, посвященного Герою Советского Союза капитану второго ранга Фисановичу, известному североморцу-подводнику:

 

Недаром в информовских сводках

Под рубрикой «Северный флот»

О наших геройских подлодках,

Как молния, строчка блеснет.

 

Враг скрылся по бухтам и фьордам,

По шхерам, по тайным местам,

Но нашим характером твердым

Его мы достанем и там.

 

Решенье задачи — не шутка,

Чуть дрогнешь — и можно пропасть,

Идет наша лодка «Малютка»

Врагу в озверелую пасть.

 

Обходит и мины и сети

По зелени малых глубин,

Ничто не задержит на свете

Советских лихих субмарин.

 

Вот вражеской бухты ворота,

Светлеет надводная влажь,

Теперь нам достанет работы

На весь боевой экипаж.

 

Когда командир Фисанович

Поднял перископ из воды—

Ничем его не остановишь,

Врагу не уйти от беды!..

 

...Простор берегов наших, ширься!

Двузалповый слышен салют!

Командующему на пирсе

Отчет моряки отдают.

 

Два залпа — два грома веселья,

Два знака победной цены.

Они означают: две цели

Фашистские поражены!

 

Так слава тебе, Фисанович,

Тебе, боевой экипаж,

Ваш подвиг не восстановишь

И в слове лишь тень передашь.

 

Но часто в информовских сводках

Под рубрикой «Северный флот»

О наших геройских подлодках,

Как молния, строчка блеснет!

 

Фисанович спрятал у себя в столике это стихотворение, а матросы вырезали стихи и наклеили их на видном месте в боевом листке перед очередным боевым походом. Подводники-североморцы уходили в бой с призывными стихами Николая Асеева...

Командование предложило Фисановичу поехать учиться в академию. Он отказался:

— Кончится война, тогда поеду. Чтобы никто не мог сказать даже в шутку: ишь шустрый, отсиделся в войну за школьной партой!

Этот воин мечтал после окончания войны поехать в Москву учиться. Ему ведь было всего лишь двадцать восемь лет...

Встретившись со мной на площади Восстания в Москве, писатель Алексей Силыч Новиков-Прибой долго расспрашивал меня о североморцах-подводниках, интересовался, как они воюют за полярным кругом.

Я рассказал ему о Гаджиеве, Колышкине, Старикове, Лунине и Фисановиче. Сообщил о возможном приезде Фисановича в Москву после окончания войны.

— Когда он будет в Москве, обязательно мне позвоните!— взял с меня слово писатель.— Я когда-то писал о подводниках. А кстати, знаете, кто был первым в мире подводником?

Я задумался...

— Не отгадаете! — улыбнулся Новиков-Прибой. Святой Иона во чреве кита — вот кто первым плавал под водой!

Не привелось двум морякам — Новикову-Прибою и Фисановичу — свидеться. Не дожили они до победного конца войны, которого так страстно ждали и в который так горячо верили.

Алексей Силыч безвременно скончался в Москве, а Фисанович погиб вместе со своим героическим экипажем во время перехода подводной лодки от берегов Англии к главной базе Северного флота...

Я не участвовал с Алексеем Силычем Новиковым-Прибоем в Цусимском сражении, не томился вместе с ним в японском плену и даже не охотился с Силычем в лесах Подмосковья (он был страстным охотником).

Но мне навсегда запомнился этот милый образ земляка-тамбовца, крепыша, неиссякаемого острослова, любителя шуток и прибауток.

— Раньше жил я в одной комнате,— рассказывал мне Новиков-Прибой, — потом перебрался в другую квартиру. Теперь у меня квартира по сравнению с прежней хибаркой, что линкор перед катером. Четыре комнаты! Ходишь из комнаты в комнату, как по лесу за грибами. Простор! К хорошему быстро привыкаешь...

Книги Новикова-Прибоя были переведены за рубежом. Писатель давно получил широкую известность на родине и за границей, но это нисколько не изменило его общительного, доброжелательного характера.

Природа явно поскупилась, снаряжая в жизнь этого человека: не дала ему ни высокого роста, ни пышной шевелюры, но одарила его большим сердцем и талантом, удивительной способностью правдиво и увлекательно описывать события, участником которых он был, рассказывать о людях, которых он знал.

Алексей Силыч много повидал, скитаясь по морям всего мира. Он учился в сельской церковноприходской школе. Свою широкую образованность получил в «домашнем университете». С помощью самообразования и таланта он из «Матроса Затертого» превратился в одного из выдающихся советских писателей, автора «Цусимы» и морских рассказов, принесших ему всеобщее признание. Большинство героев его книг были такими же бодрыми жизнелюбами, как и сам автор.

Новиков-Прибой, расставшись с морской службой, сойдя с корабля, остался на всю жизнь неутомимым путешественником, которому трудно было усидеть дома. Его тянуло на простор — в поля, в леса. Однако море навсегда осталось его самой близкой темой.

За столом в кругу приятелей он был незаменимым тамадой — распорядителем стола. С таким хозяином гости никогда не скучали. Он любил народные песни и исполнял их артистически. Я не слыхал ни одного артиста, который бы с такой экспрессией и неподдельным юмором исполнял народную песню «Веселый разговор»...

Он пел стоя и сопровождал свое приятное пение скупыми, но выразительными жестами, пел так, что порою хватало за душу, порой доводил слушателей до смеха. То легонько ударял себя по щеке ладонью, то, покачивая сверкающей бритой головой, сострадал сыну, которому отец запретил жениться на любимой. И вдруг, будто стряхнувши грусть, поднимал высоко руку и начинал дирижировать всем застольным самодеятельным хором гостей, припевая вместе с ними: «Веселый разговор!»

Алексей Силыч охотно помогал молодым литераторам.

Мы встретились с ним как-то на Страстной площади и, как всегда, остановились поговорить.

— Сейчас отстоял вашу книгу «Разбуженный океан». Она обязательно пойдет в «Московском товариществе писателей»...

Силыч любил сообщать молодым авторам такие приятные новости. Он слушал однажды в обществе полярников мой рассказ «Гибель корабля» («Единство»). Темы морских трагедий всегда были близки Новикову-Прибою. И он, не перебивая, выслушал рассказ до конца.

— Написано хорошо, но я бы сделал немного по-иному,—сказал писатель.

Однажды мне позвонил мой приятель летчик-испытатель Алексей Николаевич Грацианский. Он приобрел у букинистов томик «Цусимы».

— Поздравляю, — сказал я летчику, — но эта книга, будет ценнее, если вы получите еще и автограф писателя...

— А как это сделать, я же с ним незнаком?

— Мы вас познакомим...

— Это неудобно!

— Да Силыч сам будет рад надписать книгу летчику-испытателю, высотнику... Он любит смелых людей,— сказал я.

Созвонившись с Силычем, я поехал с Грацианским к писателю в Кисловский переулок.

Мы застали хозяина, одетого по-домашнему — в мягких туфлях, курточке, застегнутой наглухо. Он показал нам интересные фотографии, большой снимок Порт-Артура, где были затоплены наши корабли в русско-японскую войну, свои книги на русском и иностранных языках, продемонстрировал, как хранятся у него в выдвижных ящиках рукописи и материалы...

Затем сел за письменный стол и написал летчику чудесный автограф на томике «Цусимы»...

Мне всегда казалось, что Новиков-Прибой проживет сто лет. Мог ли я думать, когда знакомил Силыча с Грацианским, что вижу писателя в последний раз...

3 мая 1944 года я вернулся в Москву с Северного Действующего флота и узнал, что хоронят Алексея Силыча Новикова-Прибоя.

 Страна потеряла большого писателя, выходца из народа, я лишился доброго друга и советчика, поддерживавшего меня в литературе.

Еще на Северном флоте я слышал, что Силыч безнадежно болен. И вот — Силыча нет... Я жестоко ошибся, предрекая ему мафусаилов век. Никак не думал, что жизнь этого человека оборвется так рано. Никто теперь за товарищеским столом не расскажет так душевно, с таким юмором о своей многогранной, полной богатыми событиями жизни моряка, писателя, охотника, как Силыч... Никто, как он, не споет так проникновенно народные песни.

Очень колоритен был Силыч и прост в разговоре и обращении с нами, молодыми. Умер русский матрос, самородок, славный морской писатель.

Среди присутствовавших на похоронах Новикова-Прибоя я встретил знакомого подполковника и сказал ему:

— Не так надо было хоронить Новикова-Прибоя! На лафете следовало везти его в последний путь! Троекратный ружейный салют надо было бы дать у открытой могилы матроса-русского флейта, всем известного советского писателя, автора «Цусимы»…

— Салюты отменены,— тихо ответил мне подполковник.

Я стоял поодаль от могилы и видел, как горевал писатель Леонид Леонов. Я видел слезы на глазах Сергея Михалкова и чувствовал, как подкатывает ком к моему горлу...

...Когда война была уже на исходе, меня направили в аул Мегеб, в Дагестан, где родился Герой Советского Союза, капитан второго ранга, известный подводник-североморец Магомед Имадутдинович Гаджиев. Этот человек первым из дагестанцев получил еще до войны орден Ленина и первым из дагестанцев был удостоен звания Героя Советского Союза. Итак, с Крайнего Севера, от полярных широт — на далекий юг...

Еще на берегу Баренцева моря я начал писать книгу о Гаджиеве, легендарном сыне Советского Дагестана. В Дагестане я завершал эту свою литературную работу, начатую по велению моего сердца. Здесь встретился я с дядей и воспитателем героя, Муртазали Гаджиевым. Этот старый коммунист дружески помог мне в работе над книгой о первом дагестанском герое. Он не был ни поэтом, ни прозаиком. Он знал наизусть тысячи строк, слышанных им в мальчишеские годы полвека назад от своей матери Зухры, воспевавшей удаль джигитов-дагестанцев, дравшихся с жестоким иранским завоевателем Надир-шахом и одолевших его несметные полчища.

Я не понимал ни одного слова из аварских стихов, читанных мне Муртазали. Но я чувствовал их ритм, они, как музыка, тревожили душу. Аварец пытался переводить мне эти стихи. Но ему порой не хватало русских слов, и он ходил к своим соседям, переводил им аварские стихи на кумыкский язык, а те уже переводили мне с кумыкского на русский. Эти аварские стихи начинались так:

Кто сегодня смягчит в бою свое сердце,

Не тот мой попутчик!

Кто воевать будет робко,—

Тоже мне не товарищ!

В незнакомый мне город Буйнакск (бывший Темир-Хан-Шура — врата в нагорный Дагестан — я приехал не вовремя. Муртазали справлял торжественный семейный праздник. Машину мне дали на три дня... Срок командировки не позволял никаких задержек. Я объяснил все это Муртазали. Он выслушал меня, не перебивая, и сказал:

— У меня сегодня очень большой день. После двухлетней разлуки из Москвы вернулся мой любимый единственный сын. Он окончил в Москве Высшую партийную школу. В честь его я сделал этот семейный праздник. Мы все очень хотели бы провести этот день вместе. Но я понимаю: ваше дело — дело общественное! Вы пишете книгу о нашем Магомеде! Нашем Магомеде... Он не только мой родич. Он прежде всего — сын Советского Дагестана и нашего великого Советского Союза. Это поважнее шашлыка, вина или чурека. Как ни жаль, но думаю, что сын поймет меня и не поставит в вину. Я иду с вами!

И мы поехали вместе с Муртазали в горы, в тот самый аул Мегеб, где родился первый Герой Дагестана.

— Будете писать о нем, не забудьте сказать о комсомоле,— советовал мне старик Муртазали.— Ведь благодаря комсомолу попал наш Магомед на Военно-Морской Флот. Его по путевке комсомола (направили в Военно-морское училище из Буйнакска, где он работал на заводе паяльщиком.

Тамада, старый аварец с седой бородой, подняв кружку бузы, сказал:

— У нас в горах принято считать святым каждого, кто погиб в битве с врагом. Если бы здесь жила семья Магомеда, мы бы помогли пахать ей пашню и пасли бы ее баранту. Мы умрем,— кости наши не забудут того, что сделал Гаджиев для нашей Родины.

Мой курс был снова на Северный Действующий флот... Но не привелось ехать...

В ночь на девятое мая 1945 года меня разбудили выстрелы, доносившиеся с площади. Они сначала были одиночными, потом стрельба приняла дружный характер. Я открыл окно общежития и увидел на площади огромную толпу народа. Палили в небо из охотничьих ружей, из пистолетов. На одну минуту умолкла телефонная станция столицы Дагестана. Это объяснилось просто: все абоненты одновременно сняли трубки с рычагов, чтобы позвонить своим знакомым и выяснить, по какому поводу такая стрельба. И получилось так, что разом все номера оказались занятыми, и никого ни с кем телефонная станция не смогла в ту минуту соединить...

Победа! Над гитлеровской Германией одержана победа. Конец войне! Незнакомые люди обнимались на площади, танцевали лезгинку на рассвете. Слышались призывные звуки зурны. Это было безудержное всенародное веселье.

Я был один в общежитии в такой великий всенародный праздник. Вдруг ко мне в дверь постучались. Я увидел двух молодых людей. Один из них, что помоложе, чисто говорил по-русски и даже был похож на русского. Старший из них сообщил мне:

— Папа прислал нас к вам. Он сказал: пойдите в общежитие! Там живет русский писатель, наш гость, моряк. Нельзя, чтобы в такой час он был одинок и чувствовал тоску или скуку. Зовите его к нам на праздник! Пусть будет нашим гостем в этот торжественный день.

Это были сыновья народного поэта Дагестана Гамзата Цадасы — Расул и Гаджи Гамзатовы. Я обрадовался юным посланцам, как своим братьям.

Надо было иметь чуткую душу старого Гамзата, чтобы догадаться пригласить меня, совершенно незнакомого человека, к себе в дом в качестве кунака на праздник.

Расул и Гаджи Гамзатовы взяли меня под руки, будто аксакала, и повели к отцу в дом.

С Гамзатом Цадасой я говорил через переводчика — его младшего сына Гаджи. Широкоплечий, коренастый, в барашковой шапке и мягкой обуви, Гамзат неслышно шагал по комнатам, на редкость скромно обставленным.

Я не видел ни дорогих ковров, ни хрусталя, ни дорогой посуды, ни красного дерева... Он пытливо расспрашивал меня о подвигах Гаджиева на Северном флоте, о войне на море.

Расул Гамзатов стремился скорее поехать в Москву, в Литературный институт имени Горького. Он мечтал стать литератором... Он сказал мне, что пишет стихи. Не предполагал я тогда, что говорю с одним из талантливых наших поэтов.

До сих пор у меня хранится маленькая книжечка стихов Расула Гамзатова, один из первых его подарков со знаменательной надписью на русском языке: «Дорогому М. Зингеру. Не язык и не нация, а сердца делают нас друзьями и товарищами. Расул Гамзатов. 9 мая 1945 г.».

После торжественного братского собрания за столом Гамзата Цадасы я не раз бывал в этом гостеприимном доме в другие годы. Сюда стекались люди из многих высокогорных аулов Дагестана. Не помню случая, чтобы дом Гамзата был бы без гостей — чабанов-колхозников. У многих была какая-нибудь нужда к поэту из народа. Каждый из них знал, что у Гамзата всегда найдется не только помощь, но стол и дом...

В 1916 году по всему Дагестану пронеслась поразительная для горцев новость: Гамзат Цадаса всенародно снял с себя сан муллы и пошел в аульские пастухи...

Поэт родился в 1877 году в селении Цада, отсюда и псевдоним, означающий «Из селения Цада». Отец поэта был простой уздень, бедняк-крестьянин. Рано осиротев, Гамзат познал всю горечь жизни. Настойчивый юноша, Гамзат изучил в совершенстве арабский язык, логику, риторику и многие премудрости, обязательные для исламской духовной школы. Этому учению были посвящены десять лет жизни. Наконец Гамзат получил право на должность дебира — квартального священнослужителя и судьи. Но горца никак не соблазняла служба в мечети. Он поехал в Грозный. Там работал на железной дороге чернорабочим. Малярия спутала все планы Цадасы. Он вернулся в горы, стал землепашцем. Опять предоставили ему место дебира. Для другого бы это считалось раем на земле. Но не таков был Гамзат. Он никогда не считал главным мирские блага, он не получал взяток с обидчика и с ответчика... Честный по своей натуре, с молодых лет Гамзат силу своей дебирской власти направил на борьбу за справедливость и стал любимцем горской бедноты...

Поэтическая жилка, таившаяся в душе Гамзата с детских лет, окрепла с годами. Знание фольклора, любовь ко всевозможным шуткам, насмешкам над представителями царской власти в горах делали его стихи веселыми и доступными для народа. Он разил своими стихами духанщиков, дебиров-взяточников. И каждое его стихотворение отличалось острым сюжетом. И эту сюжетность своих даже самых коротких произведений он завещал и сыну — поэту Расулу Гамзатову.

С начала революции в России Гамзат Цадаса помогал своей острой сатирой строить новую советскую жизнь. Не удивительно, что именно он был в скором времени избран членом Хунзахского райисполкома... И в тяжкое время Великой Отечественной войны его перо призывало народ к оружию, к изгнанию врага с родной советской земли.

Гамзат потерял на войне старшего сына. Об этой тяжкой потере взволнованно поведал в своем стихотворении Расул Гамзатов:

 

Мой старший брат двенадцать лет назад

Погиб в бою, спасая Сталинград.

Старуха мать в печали и тоске

Поныне ходит в траурном платке.

И больно мне и горько оттого,

Что стал я старше брата своего.

 

Я встретил Гамзата Цадасу вновь уже в Москве после войны. Его вел под руку Расул Гамзатов. Я пошел вместе с ними, также взяв старика под руку. Он шел уверенной походкой горца. Но уже меньше шутил. Это было незадолго до смерти старого поэта. Он говорил о Москве — городе мира. И в это посещение советской столицы им были написаны веселые стихи «Письмо из Москвы».

Для Москвы нашлись у старого Гамзата свои, близкие его сердцу слова: он сравнивал лампы московских улиц и площадей с гроздями винограда...

Мы вспомнили с ним День победы и наш первый день близкого знакомства...

Больше мы не виделись с Гамзатом Цадасой, одним из создателей аварского литературного языка.

Способности унаследованные Расуйом Гамзатовым от отца, сказались с юных лет. На страницах печати появляются первые стихи четырнадцатилетнего Расула Гамзатова, а в 1943 году выходит в свет первый сборник его стихов на аварском языке.

Расула я часто видел в Москве, когда он учился в Литературном институте имени Горького, в доме Герцена. Однажды я спросил его друга, однокашника по институту:

— А как на аварском языке звучат стихи Расула Гамзатова? Так же ли они музыкальны, певучи, хороши, как на русском?

— Небо и земля! — ответил мне горец.—И это никак не в обиду талантливым переводчикам... Они большие мастера! Но по-аварски стихи Расула Гамзатова звучат совершенно бесподобно. Если они хороши в переводе, то можете себе представить, как чудесны они на родном языке поэта!

...Прошло около года после окончания войны. Я сменил военно-морскую форму на штатский костюм. Однажды среди утренней почты я обнаружил открытку из своего московского райвоенкомата: меня вызывали к райвоенкому для вручения медали...

Комната в военкомате постепенно наполнялась людьми в кепках и шляпах. Трудно было представить себе, что все они, а среди них и две женщины, совсем еще недавно были одеты в шинели.

В райвоенкомате часто собирались москвичи, вернувшиеся с фронтов и флотов и не получившие там своевременно правительственных наград. Многие были ранены, контужены или навсегда ушли из своей части. Некоторые вернулись на фронт после выздоровления и не попали в свою часть. Но всех их вновь объединила Москва на трудовом фронте после войны.

Военный комиссар, полковник, окинул взглядом всех собравшихся и сказал:

— Товарищи! Во время минувшей войны вы, не щадя своих сил, сражались с врагом... Теперь вы приступили к мирному строительству... Страна надеется, что так же честно, как дрались вы на фронтах, вы будете работать для восстановления нашей Родины.

Когда вручение медалей кончилось, кто-то взял меня легонько под локоть. Я оглянулся и узнал матроса-североморца, с которым вместе был в одной боевой операции на эскадренном миноносце «Грозный». Было необычно видеть моряка в штатском костюме, в шляпе вместо бескозырки, в пальто вместо бушлата...

— Что вы сейчас делаете? — спросил я.

— Собираюсь в родной подмосковный колхоз. Урожай поднимать! Это моя очередная боевая задача!

 — Думаете, справитесь? — Я и на корабле и на колхозном поле, все едино, служу Советскому Союзу! — ответил бывший североморец, и мы простились.

 

 

Летчик-испытатель Герой Советского Союза

Алексей Николаевич Грацианский

 

Никакая другая профессия, кроме литературной, никакой другой фронт, кроме газетного, не дал бы мне столько знакомств, столько самых разнообразных друзей: от матроса до академика, от рядового полярника до первооткрывателя неизвестных земель, от шофера машины, поднимавшего нас в заоблачные высоты горного аула по узкой дороге, за которой зияла четырехсотметровая пропасть, до народного поэта Дагестана...

С летчиком Грацианским мы увиделись впервые в 1933 году в Москве. Он пришел ко мне с приветом от Леваневского. Мы весь вечер вспоминали знакомых летчиков. Четверть века назад их было куда меньше, чем теперь. Ведь в том, 1933 году, не было даже звания героя... По газетам все знали известных летчиков Чухновского, Алексеева, Коккинаки, Чкалова и других. С некоторыми из них встречались мы в Москве и в полярных полетах.

После семи человек, получивших звание Героев Советского Союза, не скоро последовало продолжение списка. Михаил Михайлович Громов стал восьмым героем — он побил рекорд продолжительности полета...

Забегу несколько вперед, сказав о том, что известный полярный летчик Алексей Николаевич Грацианский, искавший самолет Леваневского со стороны Аляски, стал вскоре летчиком-испытателем, высотником, а затем и реактивщиком мастером полетов на тяжелых турбореактивных машинах, был удостоен высокого звания Героя Советского Союза в 1957 году.

Несмотря на свой возраст (ему перевалило уже за полвека), он не перестал летать, и весной 1958 года мы вновь услышали о нем: он был руководителем известного перелета новой машины главного авиационного конструктора Антонова и сообщал корреспондентам газет об удачном исходе испытаний из разных точек Советского Союза.

Алексей Николаевич Грацианский окончил Киевский политехнический институт и должен был стать инженером, но его увлекла авиация. Много лет назад он сконструировал свой самолет, названный «Омегой», и облетывал его сам. Гибель его друга Леваневского заставила Грацианского направиться со своим экипажем в Арктику. Поиски Грацианский производил от мыса Барроу в сторону Ледовитого океана. Как известно, эти и другие поиски советских и иностранных летчиков не дали результатов. И самолет Леваневского после года поисков был объявлен Советским правительством пропавшим без вести. Северный Ледовитый океан надежно схоронил свою тайну, так и не открыв ее до наших дней.

Алексей Николаевич Грацианский редактировал (с точки зрения технической) мою книгу о Леваневском. И надо сказать, что он был не только редактором техническим, не только искал в моей рукописи что-нибудь близкое к развесистой клюкве, но и нередко замахивался на порядок слов в предложениях или советовал выбрасывать целые абзацы. Мы с ним спорили горячо, и в конце концов либо один из нас смягчался и уступал, либо мы находили «золотую середину».

Так же добровольно, по-товарищески, редактировал Грацианский и мою книгу о другом Герое Советского Союза — Павле Головине, первом нашем авиаразведчике Северного полюса во время полета экспедиции Шмидта для высадки папанинцев на лед.

Работа в газете дала мне нового и хорошего друга. И часто мы — то он ко мне на Грузины, то я к нему в Фили, в поселок Орджоникидзе, — ездили, чтобы прочитать новую главу из готовящейся к печати моей новой книги.

...Кстати, свои будущие книги в рукописи я не читал никогда в литературных «салонах» и очень редко в нашем литературном клубе. Первыми слышали мои рассказы и очерки, мои документальные повести о моряках, летчиках, рыбаках сами же моряки, начитанные люди, поглощавшие книгу за книгой в дальних плаваниях, между штормовыми вахтами. Летчики слушали мои рассказы на стоянках, ночевках где-нибудь в походной палатке на Нижней Тунгуске или на реке Юрибее. Гидрометеорологи Нижне-Колымска — в избе, где по утрам температура воздуха падала до двух градусов мороза. Замерзали чернила, приходилось их оттаивать, чтобы писать.. Слушали мои рассказы и рыбаки Северной Атлантики — поморы, латыши, старые русские капитаны и их помощники — комсомольцы, совсем недавно пришедшие на промысловый флот...

Одним из первых ценителей моих книг о летчиках и был Алексей Николаевич Грацианский. Я расскажу здесь о том, как однажды ездил к нему в Фили, чтобы поздравить с днем рождения...

Мы миновали одну из старинных московских застав, но перед нами была все еще новая Москва, отстроенная за годы пятилеток. Мы ехали по Можайскому шоссе (ныне Кутузовскому проспекту), давно превратившемуся в оживленную магистраль столицы.

Многоэтажные дома поднялись на месте прежних хибарок, чайных, трактиров. Здесь не так уж давно можно было видеть противотанковые ежи и надолбы — преграды врагу.

Мы торопились к Алексею Николаевичу Грацианскому, чтобы поздравить его с днем рождения. Торопились напрасно. Виновника торжества не оказалось дома...

Стол был, видимо, давно накрыт. Уже высохли и подняли края тонкие ломтики голландского сыра и любительской колбасы, завял зеленый лук, зачерствел хлеб.

Гости вместе с хозяйкой заметно нервничали в ожидании. Все прислушивались к стуку парадной двери, поглядывали на часы. Вот-вот, думали, позвонит и явится этот великан, доставлявший немало хлопот нашим торговым организациям, оказывавшим ему содействие в подыскании нужного размера ботинок, костюмов, шляп и пальто... Его летные сапоги напоминали по размерам ботфорты Петра Великого, находящиеся в Оружейной палате в Кремле. Никогда не находилось в магазинах ни шляпы (61 сантиметр), ни ботинок (46-й размер), и заказывал он их обычно на фабрике у какого-нибудь отзывчивого директора, пошедшего навстречу летчику столь необычных «габаритов»... И что интересно, этот гигант был чрезвычайно добродушен, смеялся, как ребенок, и столь заразительно, что мог развеселить даже самого унылого собеседника.

...Одним из первых Грацианский потянулся в арктические просторы, одним из первых пошел в высоту, одним из первых высотников был избран депутатом Московского Совета. Его на работе любили все, от мойщика самолета до директора завода. Избиратели обращались к нему с разными просьбами. На каждое письмо надо было ответить и каждую просьбу по возможности удовлетворить. Летчик стал приходить домой поздно, быстро ужинал и гасил свет, чтобы не беспокоить домашних.

Он заводил не один, а два будильника сразу — «чтобы не подвели, проклятые!» А ехать на испытания самолетов надо было далеко от Москвы, трястись в трамвае, затем в троллейбусе, затем в метро и после того еще в электричке...

Грацианский облетал все наши северные моря. Сегодня его видели в Москве, завтра он вызывал Москву по телефону с острова Диксон послезавтра радировал из бухты Тикси, потом из Амбарчика и Уэлена. Он летал на ледовые разведки и указывал надежные пути караванам морских транспортов в Северном Ледовитом океане.

Географическая карта давно уже перестала быть для пилота чем-то условным. Он ясно представлял себе горы и долины, ржавые пятна болот, синие ленты рек, непроходимые пески пустынь или океан тайги. Карта стала иллюстрацией к повести его многообразной жизни, из которой добрая половина была отдана советской авиации.

Полеты на больших высотах давно приманили Грацианского своей новизной и неизвестностью.. Сначала он тренировался в барокамере, затем, распрощавшись с нею, пересел на высотные самолеты. Барокамера!.. Герметически закрытый металлический цилиндр, из которого постепенно откачивают воздух, — и вот в таком цилиндре проходил испытания мой друг. Ему надоело летать на птичьих высотах. Его потянуло туда, где не летает ни одна птица, где это по силам лишь мужественному человеку, мастеру авиационного дела.

Идти между двух гроз или лететь над горами и морем высоко за облаками, вне видимости земли, по радиокомпасу, стало ежедневным занятием Грацианского.

Из года в год он и его товарищи повышали потолок полетов, писали в московском небе облачные дорожки. Проходя по улице, кто из нас не останавливался, чтобы посмотреть на эти причудливые узоры, говорящие о воле и смелости советских крылатых людей.

Московское майское небо дышало зноем. Такой ранней жары давно не было. Люди торопились снять с себя пальто, пиджаки... Однако Грацианский облачался в кожаный на меху костюм, обувал огромные меховые сапоги и шел к своему самолету...

Для высотников на аэродроме в пилотской комнате висел плакат: «Избегайте есть перед полетом жирную свинину, гуся, грибы, салат. Не пейте вина...»

Не пить вина, иначе высотником не будешь. Алкоголь и никотин — яды для высотника. И чем выше поднимается летчик, тем разрушительней сила этих ядов.

Грацианский не пил, не курил и держался в воздухе, как рыба в воде. В его личном деле не было записано ни одного «ЧП» — чрезвычайного происшествия.

...С огромной высоты нельзя было различить ни городов, ни лесов, ни полей. Земля сливалась и теряла свои очертания. Небо казалось темно-синим, необычным, а земля — одинаково серой. По едва заметным оттенкам этого серого тона летчик научился понимать, пролетает ли он над лесным массивом, большим водохранилищем или над бескрайними полями. Он безошибочно стал разбираться в этом после долгой практики.

Из учебника географии мы знали, что перистые облака — самые высокие и находятся они на высоте около девяти километров. Но машина, согласно показанию высотомера, перемахнула эту цифру, а до перистых облаков еще было далеко... И за ними на недосягаемой пока высоте виднелись слоистые светящиеся облака. Они были похожи на прожекторные лучи в ночном небе. Об этих облаках ни слова не говорилось в старых учебниках. С этими облаками впервые познакомились советские летчики. Однажды в беседе с покойным Отто Юльевичем Шмидтом, читавшим в Клубе писателей лекцию о космогонии, я затронул вопрос о светящихся облаках. Шмидт знал о них и объяснил мне, что это плавающие на высоте до восьмидесяти километров... кристаллы льда, освещенные даже в глубокую ночь невидимым с земли солнцем.

...Летчик на рассвете отправлялся на очень большую высоту и над облаками испытывал новую машину, на которой до него еще никто не летал. В этом и состояла работа Грацианского, полная всяких неожиданностей.

Чтобы летать высоко, необходим предварительный отличный отдых. Хороший сон освежает, бодрит, позволяет летчику повышать «потолок» и спокойно работать на высоте.

Малейший насморк считается тяжелой болезнью для летчика-высотника. Этот пустяк может вывести летчика из строя при подъеме и спуске, грозит разрывом барабанной перепонки... С четырех тысяч метров Грацианский включал кислород. Экипаж переходил на кислородное питание. Взбираясь с «площадки» на «площадку», все выше и выше над землей, Грацианский запрашивал свой экипаж об одном и том же: «Как самочувствие?», «Как подача кислорода?» Этот опрос был необходим для того, чтобы, как говорил Грацианский, не привезти на землю покойников...

— Все нормально! — слышалось в ответ.

— Идем выше! — объявлял командир самолета. Машина лезла вверх, и альтиметр (высотомер) отмечал новые тысячи метров.

На большой высоте в самолете у Грацианского неожиданно прекратилась подача кислорода. От кислородного голодания стало притупляться зрение... Постепенно расплывались все цифры на приборах. Летчик перестал видеть их показания. Только резкий спуск самолета помог быстро восстановить зрение.

Поднимались от летнего московского тепла к зимней стуже стратосферы, от тридцатиградусной жары — к пятидесятиградусным морозам. Взлетали с московского аэродрома, а, набрав высоту, были уже над Тулой.

...Последние две недели перед своим семейным торжеством летчик, находился едва ли не на пище святого Антония. Грацианский по совету врачей старался войти в норму. Мы понимали, какие трудности вставала перед пилотом во время этого, пожалуй, слишком  тяжкого испытания для человека, наделенного самой природой большим аппетитом и большими познаниями в области кулинарии... Но не к семейному празднику готовился столь трудно друг, а к новым испытаниям машины, на которой не летал никто...

...В тот памятный вечер мы с нетерпением ждали возвращения пилота домой, но его все не было. Мы не знали, о чем говорить с хозяйкой дома. Ибо все разговоры сводились к одному — догадкам о причинах столь необычной задержки...

Я вспоминал рассказы летчика... Вот он пролетает над Киевом. Здесь живет его старушка мать. Здесь прошло детство пилота, протекли студенческие годы. Умная машина летит, управляемая автопилотом. Командир ходит по отсекам. Огромный воздушный корабль забрался на еще большую высоту. Вдали видны берега Черного моря, вон и Кавказский хребет... За ним Каспий, Аральское море... Каждый день пилот видел разные моря, разные города, встававшие новостройками.

Высота — десять километров! На такой высоте когда-то замерз воздухоплаватель Глешер. Уже совсем не видно земли. Все закрыто облаками. Светит луна, придавая облакам внизу причудливый вид. В кабине мягкий свет, голубоватое сияние, которое не слепит летчиков. Летчики свободно ходят по кабине. Люди большого и сработавшегося экипажа — на своих постах. Штурман следит за курсом, радист налаживает связь с далекими радиостанциями, бортмеханики следят за моторами. Проверяют по приборам напряжение в сети, давление в системе, наличие горючего в баках...

Вот летчик вернулся в свою кабину, снял машину с автопилота и сам ведет ее.

...Совсем по-другому открылась перед летчиками высота. Говорили раньше, что грозы встречаются на высоте до шести-восьми тысяч метров. Грацианский встречался с грозами на высоте в двенадцать тысяч метров. Говорили, что болтанка (качка) прекращается на высоте более четырех тысяч метров, а на высоте в девять и десять тысяч метров машину Грацианского не раз кидало и трясло от воздушных потоков...

Самым интересным пилот считал полет в пасмурную погоду, когда после взлета приходилось пробивать облака. Пробив облака, летчик выводил машину под ясное голубое небо, под солнечные лучи, теряя землю, всю закрытую облаками, как ватой. Солнце светило так ярко, что приходилось надевать светофильтровые очки, чтобы не заболеть, не лишиться временно зрения...

...А разговор в ожидании прихода пилота продолжался.

— Вы помните,— сказал один из гостей,— когда Алеша возил снаряды в осажденный Ленинград, а на обратный рейс прихватывал еще детей, вывозил раненых и больных? Двадцать рейсов — и все в полном порядке! Не привез домой ни одной царапины! А вот полетел вместо него другой, не сделал и половины пути, как был обстрелян истребителями противника и упал в лесу...

— Это что! — вмешался в разговор один из механиков.— Мы вместе с Алексеем Николаевичем летали в точку Н, как говорилось в те времена,— в Кировоград и сели благополучно. Грацианский устал, лег в самолете, хотел отдохнуть минуток двести. По-солдатски: голова — на кулаке! Но что это за сон! Зачехлил я машину и разбудил командира. Говорю: Алексей Николаевич! Пойдем лучше в БАО (Батальон авиационного обслуживания), пообедаем, как люди, а уже после вздремнем.

Только дошли мы до столовой — налет! Затявкали зенитки, отогнали немцев, но один «юнкере» успел-таки сбросить бомбу. Поднялся высокий столб дыма. И на месте, где стояла наша машина, мы после окончания тревоги увидели лишь глубокую воронку. Ведь надо же было так — прямое попадание и именно в нашу машину! И мы, «безлошадные», вернулись с Алексеем Николаевичем в Москву.

— Как говорится в былинах: поездочка у его молодецкая, вся поступочка да богатырская! Он у нас как Илья Муромец! — заметил приятель-летчик, прислушиваясь к стуку парадной двери.

Разговор перешел на тему о том, как и на чем будут летать советские летчики через десяток лет... Строились самые фантастические предположения. И надо заметить, что все эти фантастические, как нам казалось, предположения были перехлестнуты самой жизнью. Могли ли мы думать тогда, что в скором времени всерьез пойдет разговор о межпланетном сообщении, о полетах первых спутников и начнутся великие дела?..

Грацианского все не было. Он не звонил по телефону, не стучал в дверь... (Он не. терпел электрозвонков.) И вдруг все насторожились, замолкли. Да, это его стук.

— Наконец-то! — закричали собравшиеся и бросились к дверям.

В кожаной летной куртке летчик предстал перед гостями, большой, улыбающийся, веселый, будто и не летал день-деньской на высоте над морями, лесами и горами.. Кто-то от радости захлопал в ладоши. Крикнули хором «ура!» Стали обнимать хозяина.

— Прошу прощения... малость задержался...— сказал виновато Грацианский.—Последний экзамен в Университете марксизма-ленинизма... И еще общественные дела... депутатские... Ездил по поручению комиссии социального обеспечения, обследовал жилищные условия одного инвалида Отечественной войны, кавалера ордена Славы всех степеней... Переводим его в новую квартиру...

Зазвонил телефон.

— Слушаю! — отозвался Грацианский. — Что делаем?! Собираемся пить лимонад по случаю моего дня рождения. Милости просим! Что? Завтра полет отменяется? Это точно? Благодарю.

Грацианский положил телефонную трубку на рычаг и объявил гостям:

— Друзья, наполните ваши бокалы! Завтра отдыхаю. Могу разрешить себе выпить с вами по рюмочке вишневой наливки.

...Прошло несколько лет. Мы часто виделась с летчиком, но о присвоении ему высокого звания Героя Советского Союза я узнал из газет. Я также решил поздравить его не по телефону, не при свидании, а письмом.

«Дорогой Алексей Николаевич, — писал я своему другу, — с радостью прочёл я в газетах о том, что Вы и Ваши товарищи по опасной профессии награждены Золотой Звездой. Я радуюсь и за себя, ибо давно считал Вас Героем, а значит, не обманулся. Вы – счастливый человек! Многие из Ваших коллег ушли безвременно из жизни. Они не дожили до счастливого часа всенародного признания их заслуг. Вас всегда хранила судьба. Я беспокоился за Вас, когда Вы улетали надолго в полярные края, в Северный Ледовитый океан. Я волновался, когда на Действующем Северном флоте, где привелось мне служить, от вас не было весточек на мою полевую почту. Вы в это время летали в осажденный Ленинград, каждый раз подвергая риску свою, дорогую родине, жизнь... Не раз Вы были на волосок от гибели, но Вы возвращались домой победителем воздушной стихии.

Я много раз думал о том великом секрете победы, о счастливой Вашей судьбе. И с годами, с четвертьвековым нашим знакомством, пришел к твердому убеждению, что Вы сами помогали Вашей судьбе, являясь ее чудесным кузнецом. И когда казалось, что выхода уже нет, на помощь приходила Ваша сметка, Ваше умение, Ваши знания. Вы благополучно приземляли Ваш самолет. Вы спасали себя, свой экипаж, осуществляли на практике творческую мысль большого авиационно-конструкторского коллектива, вложившего свой ум, сердце, талант в построение машины, годы их большого труда.

Войдя во вторую половину века своей многотрудной, но счастливой жизни, вы стали ныне Героем Советского Союза.

Как не радоваться нам, пешеходам, при виде Вас — небесного скорохода!

Так будьте же счастливы на долгие и долгие годы, авиаконструктор «Омеги», полярный летчик, летчик-испытатель и один из первых советских реактивщиков».

Это письмо он читал при мне вслух и затем обнял меня по-братски.

— Новиков-Прибой написал бы в Вашу честь лучше, — сказал я Грацианскому. — Помните его автограф на книге, преподнесенной Вам?

— Не только помню, но храню, как святыню, — сказал мне летчик и полез в книжный шкаф искать заветный томик.

Через несколько дней все советские газеты публиковали интервью с руководителем перелета огромной протяженности. Это был перелет новой мощной машины главного конструктора Антонова, побывавшей в Воронеже, Ташкенте, Тбилиси и вновь вернувшейся благополучно после испытательного полета на Украину. Руководителем перелета был наш старый знакомый Алексей Николаевич Грацианский, неугомонный покоритель субстратосферы.

 

 

Герой Советского Союза контр-адмирал Иван Александрович Колышкин — старейший советский подводник

 

После окончания Великой Отечественной войны стал москвичом Герой Советского Союза контр-адмирал Иван Александрович Колышкин — старейший советский подводник.

Он не искал для жизни городов с отличным снабжением, благоустроенной квартирой и прочими удобствами. Достаточно сказать, что прослужил этот моряк только на Северном флоте, за полярным кругом... четырнадцать лет подряд.

Дорога Колышкина легла с матушки Волги, из безвестной деревни Крутец в широкие океанские просторы. Родина доверила ему и его товарищам честь советского военно-морского флота. И это доверие было оправдано. Шестнадцать кораблей противника были потоплены в боях при непосредственном участии Колышкина. Семь боевых орденов, в том числе четыре ордена Красного Знамени и Золотая Звезда Героя Советского Союза украшали его грудь.

Колышкина уже раз вызывали в Москву с Северного флота, предлагали работать в столице. Он подумал и спросил:

— Это приказ? Это обязательно?

— Нет, это будет зависеть также и от вашего желания...

— Тогда разрешите мне пока остаться на Севере. Разрешите еще поплавать годик-другой. Корабли и море — мой дом родной.

Он снова уехал в Заполярье...

 ...Во время войны мне привелось служить на соединении, которым командовал Колышкин, печататься в газете подплава Северного флота под названием «Боевой курс». Я близко знал многих подводников, стяжавших славу своему соединению. Не одну книгу написал я об этих беззаветных героях...

Я прибыл к подводникам уже после участия в ряде боевых походов на эскадренном миноносце «Грозный» и много был наслышан о храбрости наших североморцев.

Каждый день на подплаве приносил новости. Они бывали и радостные, случалось — и печальные...

Будучи корреспондентом газеты, я присутствовал на собрании офицеров-подводников, не совсем обычном... На повестке стоял один вопрос: «Честь командира».

Инициатором этого собрания был начальник политотдела соединения подводных лодок капитан второго ранга Радун, снискавший глубокое уважение североморцев своей необычайной энергией и храбростью.

В просторном зале можно было видеть знаменитых уже тогда подводников Героев Советского Союза Колышкина, Лунина, Старикова, Фисановича и многих других, наводивших страх и трепет на врага и топивших в Баренцевом море его корабли «без ограничения».

Одним из первых получил слово командир «Малютки», в то время капитан третьего ранта И. И. Фисанович. Он выглядел совсем юношей. Коротко, под машинку стриженные волосы особенно молодили его.

Речь Фисановича была краткой и внушительной.

— Товарищи командиры, — сказал он, — мои боевые друзья! Честь командира — его постоянный спутник. С этим спутником моряк становится командиром корабля и с этим спутником погибает в бою с врагом, если нет никакого другого выхода. Слава нашего соединения добыта ценой крови и многих драгоценных жизней. Нашими действиями, поступками, поведением на службе и в быту мы не должны ронять ни славы, ни чести нашего соединения!

Накануне собрания, на котором посчастливилось мне присутствовать, офицеры-подводники обсуждали повестку дня и много говорили о чести моряка...

Помню, я пришел ночью в корпус, где жили командиры лодок, и заглянул к капитану третьего ранга Видяеву. Он спал на своей койке после боевого тяжелого похода. Радом находилась другая койка, на которой отдыхал с газетой в руках комиссар видяевской лодки капитан третьего ранга Табенкин. Видяев часто говорил во сне. И вдруг мы с Табенкиным услышали:

— Яша! Не заметил, сколько секунд?

Видяев и во сне видел и слышал торпедные залпы. Еще адмирал Макаров говорил: «Чтобы сделаться хорошим моряком, надо подолгу оставаться в море и этим приобрести привычку быть между небом и водой и считать море своим домом».

Домом Федора Видяева и стало Баренцево море. Волжанин родом, Видяев с семи лет попал в порт Мурманск, а двенадцатилетним мальчиком впервые вышел на тресковый промысел... На этом море он проплавал около двадцати лет, сроднился с ним и понял его характер и повадки. Это от Бидяева и Табенкина услышал я слова Гаджиева, ставшие впоследствии крылатыми: «Мы ничего не боимся, боимся только одного — возвращения домой без победы!»

Видяев и сказал об этом на собрании, посвященном чести командира.

Видяев был когда-то старшим помощником на лодке Лунина. У этого командира было чему поучиться. Лунин служил некогда в Совторгфлоте и обошел множество морей. Будучи командиром крейсерской подводной лодки («Катюши»), он почти всегда возвращался из боевого похода с победным выстрелом, а порой и не одним...

Командир пятой боевой части этого корабля офицер Браман говорил своим подчиненным:

— У нашего командира нет шаблона в походе. И это ошеломляет врага. Тот никогда не знает, что собирается предпринять наша «Катюша»...

Был краток на офицерском собрании и Лунин. Он сказал:  

— Подводную лодку дают командиру не для того, чтобы на ней погибнуть. Это не хитро! Дают лодку командиру для того, чтобы нанести противнику поражение и сохранить свой корабль и свой экипаж для новых, еще более решительных действий. Для меня герой тот, кто погиб в битве с врагом. Но дважды героем считаю того, кто потопил корабль противника и в целости и сохранности довел свою лодку до родной гавани.

Во время перерыва в коридоре возле группы офицеров-подводников снова слышался басистый голос Лунина.

— У каждого из нас, — говорил он,— есть тайное или явное желание быть всюду первым. Оно заложено в самой натуре советского человека. Надо всегда идти вперед, не Отставать. Отстающих бьет жизнь, бьет враг. Быть всегда впереди — это не пустое тщеславие, а желание лучше помочь своей Родине в трудный час. Я не видел трусов на советских кораблях. Настоящему чувству товарищества надо учиться на корабле, который много плавает, много воюет, а таким в эту войну является подводная лодка. Чтобы хорошо воевать, надо много учиться, знать, плавать, упорно искать противника в море, смело атаковать его и вернее стрелять по цели.

Вспомнили североморцы о своем легендарном комдиве Гаджиеве, погибшем в неравном бою с превосходившими силами противника.

Гаджиев, бывало, говорил:

— О службе моториста я сужу по его работе: хорошо действуют механизмы — хорошо служат мотористы Родине! Я так понимаю патриотизм моториста на корабле в боевом походе. Враг напал на нас, и наша первейшая обязанность — топить врага! Рвать его коммуникации! Приказы должны выполняться точно и без промедления. В этом — залог победы!

Находившийся на собрании лейтенант Виноградов, плававший вместе с Гаджиевым и деливший с ним первые победы на море, вспомнил любопытный эпизод...

Подводная лодка капитана третьего ранга Малафеева, которого «обеспечивал» (был и старшим товарищем — советчиком и начальником, обеспечивавшим удачу похода и победу) Гаджиев, вынуждена была всплыть и принять бой с тремя военными кораблями противника. Это было зимой, за Полярным кругом... Пальцы юного Виноградова закоченели на лютом ветру, лейтенант выскочил наверх по боевой тревоге в кителе. Не успел даже надеть ватник... К концу боя Виноградов уже с трудом произносил командные слова. Гаджиев заметил это, наклонился над открытым рубочным люком и приказал:

— Внизу! Мой реглан на мостик!

Наверх подали кожаное пальто командира дивизиона лодок Гаджиева. Он тут же, будто ребенка, бережно укутал лейтенанта. Тот посмотрел на начальника, счастливыми глазами и доложил:

— Товарищ командир, горизонт чист!..

Это означало, что кораблей противника на горизонте не просматривается. Они потоплены.

И то, что в горячке боя Гаджиев не забыл о своем молодом подручном, больше всего запомнилось артиллеристу Виноградову.

На собрании вспомнили о том, как Гаджиев говорил, бывало, своим подчиненным:

— Дагестан в переводе на русский язык означает: «Страна гор». У нас в Дагестане говорят молодым воинам: «Земля твоя— скалы. Будь же и ты скалой, которую никому не сдвинуть с места. Бейся с львиной яростью и, даже если ты слабее врага, не давай ему восторжествовать и познать твою слабость. Помогай соседу в бою. При первой вести об угрозе ему спеши на помощь. Бойся промедления, а не опасности!»

Надолго запомнились мне слова командира одной из подводных лодок капитана 2 ранга Августиновича, самые краткие на этом собрании, посвященном чести командира:

— Товарищи, прошу прощения за краткость. У меня слишком тесное время. Мой корабль уходит сейчас на боевую позицию. Заверяю вас, что мы будем биться с врагом, как подобает советским морякам. Счастливо оставаться!

— Счастливого плавания! — послышалось со всех сторон.

В это время в гавани раздался орудийный выстрел. Это стреляла подводная лодка в знак победы, одержанной в походе.

— Вот так надо возвращаться в родную гавань! — сказал Августинович и поспешил к выходу.

На этом собрание и закончилось.

 

...На Север пришла первая послевоенная весна. Поднялась высокая сеяная трава, зацвели пестрые цветы близ памятника подводникам-героям. Распустились клейкие пахучие листочки на низкорослых березках в сквере. На памятнике было начертано: «Вечная память героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!»

Постамент оградили тяжелой якорной цепью.  Памятник был воздвигнут по желанию рядовых, старшин и офицеров-подводников Северного флота.

Проходя мимо этого монумента, Герой Советского Союза Колышкин вспоминал своих боевых друзей Котельникова, Гаджиева, комиссара Галкина, Бибеева, Фисановича, Видяева, Каутского и других североморцев-подводников, не вернувшихся с боевых позиций.

Именами людей, мужественно отдавших жизнь за Родину, были названы многие улицы-линии полярного города.

...Как специалиста-подводника, Колышкина посылали в бои с каждым еще не обстрелянным командиром подводной лодки. Послали его и с капитан-лейтенантом Федором Видяевым, только что получившим в командование подводную лодку «Щуку».

Хотелось офицеру флота, капитан-лейтенанту Видяеву, быть всегда таким же уравновешенным, каким бывал Колышкин в походе. Тот во время глубинных бомбежек жевал сухари, показывая этим личному составу свое полное пренебрежение к опасностям. Напевал вполголоса волжские песни, стоя у перископа в боевой рубке и следя за противником. И это не было рисовкой или позой. Самобытен и по-народному прост был характер волгаря Колышкина. На такого командира дивизиона хотелось во всем быть похожим.

Колышкин смотрел на молодого командира «Щуки» и радовался. И как было не радоваться, когда Видяев так настойчиво «гонял» фашистский транспорт, пересекал его курсы и стремился во что бы то ни стало атаковать противника. Транспорт, за которым охотилась «Щука», делал зигзаги, уклонялся от непрестанных атак, но Видяев не оставлял его в покое и продолжал преследование.

— Пот прошибает, — пошутил Видяев, снимая шапку-ушанку.и вытирая лоб.— Но раню иль поздно мы тебя ущучим...

У него и мысли не было о том, чтобы отступиться. Обнаруженная в море цель должна быть поражена. Ложиться на обратный курс к родной базе, уходить домой без выстрела — это никак не вязалось с традициями североморцев-подводников. Победа! Победа во что бы то ни стало!

— Давай, командир, подгребем к мысу,— предложил Колышкин, находясь рядом с Видяевым в тесной рубке. — До мыска нам ближе. Транспорт к мысу обязательно подгребет. Тут-то мы его и встретим и атакуем.

Командир «Щуки» понимал своего начальника с полуслова. Пройдя напрямую, подводная лодка окажется у мыса раньше транспорта. Атака получится вернее...

Видяев приказал взять пять градусов левее, как посоветовал Колышкин. Сюда и подошел транспорт противника. Лицо Видяева стало необычно строгим, голос резким, металлическим, требовательным. Послышался его приказ торпедистам. Наступил решительный момент. Торпедная атака удалась. Все произошло с кинематографической быстротой. Задрав нос кверху, транспорт кормой ушел в воду. И тут истребители подводных лодок — катера-охотники — принялись за свое дело. Началась отчаянная глубинная бомбежка. Подводникам пришлось маневрировать, уклоняться от бомбовых ударов, обманывать противника, менять ход, глубины, курсы, отходить от берегов. В эти грозные часы умением и Видяева и Колышкина корабль был выведен из опасного положения.

Видяев снова снял шапку-ушанку и вытер лоб, когда лодка оторвалась от преследователей.

В перископ виднелось пустынное, хмурое, в белых барашках море. По временам совсем застилало горизонт снежным «зарядом».

Снежный заряд! Кто на Крайнем Севере не знает этих слов! Сильнейший снегопад, сменяющийся на короткое время прояснением, за которым следует еще более сильная метель...

И хоть совсем еще близко был вражеский берег, наступал тот приятный момент, когда всем в экипаже становилось ясно: победа одержана, боевой запас израсходован удачно, и значит — скоро в родную базу, скоро встреча с друзьями.

В центральном посту нес вахту старший помощник командира Каутский. Его фигура склонного к полноте человека мало соответствовала представлению о внешности лихого подводника, «корсара морских глубин». Был он малоподвижен, лыс от бровей до затылка и скорее походил на почтенного преподавателя или деятеля науки. В то же время он обладал прекрасными морскими качествами: любил море и корабль, в опасный момент не терялся, морской болезни не знал.

В опасности он, подобно Колышкину, становился спокойнее вдвойне. В походе Каутского заботило и состояние механизмов и настроение экипажа. Он замечал и расстроенное лицо первогодка-матроса, и беспокойство хлопотливого боцмана, и нервозность старшины, доискивался до первопричины и старался устранить ее.

Каутский собирался, как рачительный старший помощник, поговорить о том, чтобы по случаю победы подать к чаю не галеты, а сливочное печенье, сгущенное молоко, сыр, копченую колбасу. Он увидел командира, заглянувшего в рубку, услышал, как тот торжественно-приподнято сказал радисту:

— Через пятнадцать минут всплываем! Запросите «добро» в базу.

Значит, поход заканчивался. Эта новость мигом облетела отсеки.

Колышкин и в походе никогда не ложился на койку в сапогах. К тому приучил он себя еще с юных лет, плавая матросом на волжских баржах. Моряк обязательно разувался и аккуратно ставил сапоги возле койки, чтобы по тревоге в любую минуту можно было обуться.

После победы Колышкин прошел в шестой отсек, чтобы отдохнуть хотя бы четверть часа. Он разулся, вытянулся под кожаным регланом и заснул сразу, как человек с крепкими нервами, праведным сном моряка.

Его разбудил грохот взрыва и шум хлеставшей в отсек воды. Колышкин выбежал в центральный пост, где распоряжался Видяев.

— Докладывайте! — приказал Колышкин вахтенному офицеру.

Взрыв произошел во время всплытия. Инженер-механик не растерялся и тотчас продул все цистерны. Освобожденную от водяного балласта лодку выкинуло на поверхность, славно пробку. Она всплыла, отдуваясь и фыркая, как морж.

Колышкин, Видяев и еще несколько подводников поднялись на мостик. Еще не все потеряно. Корабль на плаву. Люди все целы.

Но радость оказалась преждевременной...

Нельзя было узнать корабль, изуродованный миной. В седьмом отсеке показалась вода. Она просочилась через кормовую переборку. Поступала вода и через задние крышки торпедных аппаратов.

В полузатопленном отсеке остались люди. Они живо задраили отсек, чтобы спасти любимый корабль, разулись, порезали свои валенки и стали затыкать войлоком пробоины.

Электромоторы не действовали. Верхнюю крышку люка седьмого отсека вырвало, как дерево с корнем во время урагана. Рубочный люк перекосило. Видяев отрядил двух матросов в легководолазных костюмах для осмотра гребных винтов. Вместо них были обнаружены лишь жалкие культяпки.

Подводный корабль потерял возможность двигаться самостоятельно, не мог он и погружаться. Двигатели замолкли. Тихо стало в отсеках. Каждый понимал положение: корабль — без хода, в минном поле, на виду у врага, под дулами его близких береговых батарей. На некоторое время снежный заряд спрятал лодку от фашистских наблюдателей. Что же будет через пять или десять минут?..

Комиссар ходил из отсека в отсек и беседовал с людьми. Его спокойный, неторопливый разговор отгонял от матросов мысль о неотвратимой беде.

Колышкин сказал комиссару:

— Пусть командиры всех боевых частей займут людей делом. Это отвлечет от печальных размышлений.

Спокойствие и точное выполнение приказов — вот что требовалось сейчас Колышкину на корабле.

Видяев отозвал в сторонку Каутского и тихо сказал:

— Проследите за исполнением приказа капитана второго ранга. Все люди должны быть заняты. А секретные документы, – снизив голос до шепота, добавил Видяев, — приготовить к уничтожению.

И, наклонившись к самому уху помощника, прошептал:

— В артпогреб заложите незаметно подрывные патроны!

Каутский вскоре доложил Видяеву:

 — Ваше приказание выполнил! Подрывные патроны на-товсь! Скрытность действий соблюдена!

Холодок пробежал по спине командира. Неужели корабль обречен? Больше не плавать, не побеждать, не жить, не радоваться?

Колышкин заглянул в радиорубку. Главную станцию сорвало с амортизаторов, реостаты вырвало.

— Товарищ капитан второго ранга,— начал было старшина радистов Рыбин,— радиостанция вышла из строя…

Колышкин поднял руку, остановил доклад старшины.

— Товарищ старшина, обстановка такая...— сказал он.— Мы в четырех милях от берега противника. Без хода. Погружаться не можем. Ясно? Найдите любой способ передать эту радиограмму. Действуйте быстрее. Дорога каждая минута. Сейчас все зависит от вашего умения и вашей настойчивости. Покажите, на что способен радист-североморец!

Старшина Рыбин служил на этом подводном корабле еще при монтаже станции, знал всю радиоаппаратуру. Он стал ловко и быстро присоединять оборванные концы. Реле не срабатывало, не получалось контакта. Рыбин вызвал на помощь акустика.

— Садись, друже, на ключ,— предложил он ему, а сам уселся на палубу, замкнул реле карандашом, припер правой ногой дверцу шкафа высокого напряжения и сказал коротко:

— Действуй!

Надо было передать командованию флота шифровку — свои координаты и текст: «Подорвался на мине. Хода не имею. Погружаться не могу. Прошу оказать помощь...»

В радиорубку заглянул Видяев, протянул Рыбину бумажку, сказал многозначительно:

— Передать, когда прикажу лично!

Командир ушел. Рыбин взглянул на записку и прочитал:

«Погибаю, но не сдаюсь».

Открытым текстом. Все ясно. Если придется схватиться с врагом — погибнем, но не сдадимся, как подобает советским морякам.

Акустик вновь заработал ключом, стал вызывать главную базу флота. Он высказал Рыбину свои опасения:

— А вдруг не услышат? Ведь наша волна-то не сходится теперь с той, на которую настроена главная база...

— Ерунда! — перебил его Рыбин.— Не сходится на какие-то копейки. Услышат! Там же снайперы эфира, а не какие-нибудь «гухорники»! («ГУХОР» по международному коду означает: «Вас не слышу!» Этим сигналом пользуются иногда малоопытные радисты.)

Рыбин продолжал сидеть на палубе, подпирая ногой дверцу шкафа высокого напряжения. Он добавил еще:

— За нами сейчас все североморские станции следят. Коммунисты коммунистов обязательно услышат! Сейчас даю полное напряжение на приборы!

Несколько раз в открытую дверь радиорубки показывались головы Колышкина и Видяева. Старшину не спрашивали ни о чем. Это был немой, но взволнованный разговор.

Надо было оторваться от берегов противника. Но как это сделать на корабле, где потеряна двигательная сила? И вдруг Колышкин вспомнил о ледокольном пароходе «Сибиряков», который лишился гребного винта, потеряв его в битве со льдами. Положение казалось безнадежным. Кораблю грозила верная зимовка в дрейфующем льду. Но пришла на помощь русская морская сметка. Ледокольный пароход поднял... паруса. Целый день шел «Сибиряков» под парусами. Команда взрывала ледовые перемычки. Попутный ветер и дрейф помогали желанному продвижению вперед на восток. И задача была выполнена. Северный морской путь пройден из конца в конец.

По совету Колышкина, восторженно принятому Видяевым и Каутским, люди на подводной лодке занялись шитьем парусов. В дело пошла вся имевшаяся на борту парусина, чехлы. Матросы и старшины, вооружившись иглами и шворнями, сшили паруса.

Подводную лодку, поднявшую парус, можно было принять издали за рыбачью лайбу.

Верхнюю палубу выбелило снегом. Оснащенный парусом и засыпанный снегом подводный корабль казался призрачным, фантастическим. Колышкин, поглядывая на несколько отдалившийся берег, сказал Каутскому:

— Товарищ капитан-лейтенант, вернемся в главную базу по-хорошему — доложу о вас командующему!

— Служу Советскому Союзу! — ответил Каутский.

...А где-то вдалеке от подорвавшейся лодки капитан второго ранга Виктор Котельников на своем подводном корабле «К-22» продолжал поиски противника. Ему мало было двух одержанных в одном походе побед. Он добивался третьей.

Время близилось к пяти часам утра. Противника не было видно. Помощник командира запросил разрешения погружаться. Котельников отказал:

— Часик еще погуляем. Погрузимся в шесть ноль ноль. Может, набежит что-нибудь на наше счастье.

Вот в это самое время на лодке Котельникова и была получена радиограмма командующего Северным флотом об оказании помощи Колышкину и Видяеву. Вернее, была перехвачена сперва радиограмма, адресованная командующим Колышкину: «К вам вышел Котельников». Это и насторожило Котельникова, заставило его подождать шифровки о координатах поврежденной лодки.

Если бы Котельников погрузил свою лодку, как намечалось, в пять утра, — приказ командующего флотом о выходе на помощь бедствующей подводной лодке запоздал бы непоправимо... Находясь под водой, радиостанция прекращала работу...

...На обреченном корабле у орудий стояли на-товсь люди, чтобы отразить в любую минуту возможное нападение противника. В отсеках наводили порядок, смазывали механизмы, которым, быть может, и не судьба била уже когда-нибудь действовать. Комиссар и помощник командира обходили отсеки, следили за работой.

Снежный заряд почти совсем пронесло. Заметно развиднелось. Но штормовая погода не унималась. Показался вновь берег противника. До него теперь было миль около девяти... На высоких скалах полосами белел снег.

Лодка Видяева сливалась с берегом, и ее трудно было бы разглядеть Котельникову, шедшему мористее. Он мог не заметить «Щуки», проскочить мимо.

Капитан-лейтенант приказал убрать паруса, чтобы облегчить Котельникову розыск пострадавшей лодки. На зловеще-темном море рядами бежали беляки. Ветром срывало их пенистые гребни.

Силуэт приближающегося корабля заметили в полдень.

— На горизонте подводная лодка! — доложил сигнальщик.-

Видяев объявил тревогу... А вдруг не котельниковская?! Артиллеристы развернули орудие и ждали приказа об открытии огня. Погибавший корабль изготовился к бою.

«Свои или чужие?» — эта мысль занимала теперь каждого на мостике «Щуки».

— Наши! Котельников! — воскликнул Колышкин, не отрывая глаз от бинокля.

— Ай да Виктор! — закричал что есть силы Видяев и захлопал на радостях в ладоши.— Я его расцелую!

Крейсерская подводная лодка Котельникова, уже опознанная по позывным, на полном ходу, подняв высокий бурун, едва не зашла в фиорд противника, но вдруг, развернувшись «на пятке», в ореоле брызг вышла прямо на «Щуку».

По всем отсекам прокатилось «ура». Видяев объявил отбой тревоги. Советский корабль приближался на помощь. Вот он уже совсем близко. Не теряя времени, стали заводить концы для буксировки. Но штормовой волной поднимало один корабль и одновременно опускало другой. Буксиры рвались, как нитки. Провозились так часа три. Уже несколько раз ударяло лодки друг о друга бортами. Повылетело немало заклепок. Ломались кнехты... Котельников несколько раз торопил командира «Щуки».

Из-за мыска вдруг выглянул фашистский катер и опять спрятался, не рискуя сближаться с двумя подводными кораблями. Потом показался самолет-разведчик. Он покружился над лодками и, отлетев в сторону, стал давать сигнальные ракеты.

— Запрашивает... За своих, должно быть, принимает, — говорил боцман, следя за воздушным противником.

— На «Щуке»! Побыстрее! Побыстрее! — подгонял Котельников.

— Сейчас подадим якорь-цепь — и все будет в порядке! — ответил Колышкин в мегафон.

Корабли вздымало на крутой волне, окатывало шипящей пеной. Те, кто находился наверху, вымокли до нитки. Шум волны временами заглушал слова команды. Котельников поднял мегафон и, выждав момент, объявил во весь голос:

— От имени Военного Совета флота приказываю личному составу «Щуки» перейти на борт моего корабля!

На виду у противника, под дулами его батарей, перед входом в чужой фиорд и после того как катер и самолет противника обнаружили стоянку советских подводных лодок, мешкать было пагубно.

Наступил мучительный момент. Еще недавно мечталось всему экипажу «Щуки» заслужить ей гвардейское звание и вдруг все кончено... Прощай, корабль! «Расстаться настало нам время...»

В задраенный отсек постучали:

— Ребята, вылезай!

— В чем дело?

— С корабля уходим...

— Быть того не может!

— Точно говорим!

— Тогда пусть нам командир лично прикажет!

Пришлось Видяеву самому приказать матросам, чтобы отдраили отсек. Когда моряки вышли из отсека, открыв водонепроницаемую переборку, и увидели товарищей, надевавших свои ордена, что было необычно во время похода, то поняли все и не задавали больше вопросов.

Рыбин обвел прощальным взглядом радиорубку, которую оборудовал своими руками, забрал все документы, по привычке выключил свет, а потом, вспомнив, что на корабле не требовалось больше экономить аккумуляторные батареи, вновь осветил радиорубку, чтобы не так грустно было с ней расставаться. Он взялся напоследок за передатчик, и вдруг, будто от взволнованного пожатия руки умирающего друга, ударило его по сердцу. Рыбин бросился из рубки. Только сейчас он осознал и поверил, что действительно наступали последние минуты жизни его корабля...

Лодки то сходились на волне, ударяя бортами, то расходились, и между ними показывалась кипящая вода. Котельников приказал отвалить на своем корабле носовые горизонтальные рули, чтобы с большей безопасностью совершить приемку людей. С борта «Щуки» люди переходили на распущенные рули и с помощью товарищей поднимались на борт лодки-спасительницы.

На борту «Щуки» оставались лишь Колышкин и Видяев. Полы кожаных, побелевших от соли регланов развевались на ветру. Офицеры смотрели затуманенным взором на обезлюдевший корабль. Котельников объявил в мегафон:

— Имею приказание Военного Совета спасти весь личный состав. Ты должен мне подчиниться, Иван Александрович! Без вас не уйду!

Корабли качнуло, обдало ледяной водой. Колышкин поцеловал тумбу перископа и пошел к распущенным рулям. За ним, чуть помедлив, Видяев. В последний раз оба взглянули на согнутый лимузин.

Больше уже не оставалось на «Щуке» ни одного человека...

Не вынимая трубки изо рта, Котельников приказал готовить кормовые торпедные аппараты.

Видяев глядел с борта «К-22» на свой корабль и плакал, не закрывая больше лица рукавом. На этой самой «Щуке» он ходил еще недавно помощником командира, потом стал ее командиром. Одержал самостоятельно победу, и вдруг...

«К-22» отошла. На ее борту выстроилась вся спасенная команда. Котельников скомандовал:

— Аппарат... пли!

И тут же раздался еще один голос:

— Снять головные уборы!

Это приказал Колышкин. И все, кто был наверху, обнажили головы. На воде показался едва заметный пузырчатый след. «Щука» еще покачивалась на волне. Торпеда ударила ее в борт. Когда рассыпался водяной столб, корабля уже не было, на поверхности моря.

Слезы смешались с солеными брызгами на лицах мужественных моряков. Сигнальщики доложили, что видят самолеты противника. Воздушный разведчик сделал свое дело...

Все по команде «срочное погружение» спустились мгновенно вниз. Колышкин быстро прошел в каюту командира Котельникова. Хотелось побыть одному, не видеть волнения товарищей и не выдать своего...

Едва только лодка всплывала, как снова показывались самолеты. Четыре раза они загоняли лодку под воду, но успеха не добились.

В каюту к Колышкину зашел Видяев. Колышкин положил ему руку на плечо.

— За нашу «Щуку» мы еще ударим, Федя! — сказал командир дивизиона.  

— Ударим, Иван Александрович!

И голос командира погибшего корабля стал необычно суровым.

— Потерять корабль — что может быть тяжелее для советского моряка,— продолжал отечески Колышкин. — Но мужайся, Федя! Не последний раз в море! Побереги себя, отдохни! Силы нам с тобой еще потребуются...

Колышкин уложил Видяева на командирскую койку, накрыл своим регланом. Хотел Видяев заснуть впервые после томительной бессонной ночи и не смог, только ворочался с боку на бок, все думал о своем корабле. Не спалось и Колышкину.

При подходе к главной базе флота Котельников приказал выстрелить дважды в честь одержанных «К-22» побед, а затем поднял позывные погибшей «Щуки» и дал один победный салют в честь потопления Видяевым транспорта противника.

— Не последний раз в море! — повторил Видяеву Колышкин, сходя на берег.

Жизнь подтвердила эти слова.

Когда экипажу подводной лодки, которую принял в командование Видяев, было присвоено гвардейское звание, на боевом счету видяевцев числилось одиннадцать потопленных кораблей противника...

...В октябре 1944 года советские войска во взаимодействии с частями и кораблями Северного флота вышибли гитлеровцев из района Печенги, а затем, преследуя врага, вступили в пределы Норвегии и оказали братскую помощь ее свободолюбивому народу, томившемуся в фашистской оккупации.

Боевые дела подводников во время сражения за Печенгу дважды отмечались в приказах Верховного Главнокомандующего, и дважды в них упоминалось имя Колышкина.

Колышкин прибыл в Балтийский флотский экипаж рядовым матросом-комсомольцем, и вот через двадцать лет стал контр-адмиралом и руководил победоносными подводными операциями Северного флота.

Свыше двух десятков лет провел Колышкин в трудных походах, но с годами не поубавилось у него кипучей энергии, молодого задора. Только годы посеребрили виски подводного флагмана, да морщинки резче обозначились у самых уголков глаз...

Настало время проститься с боевыми друзьями, с которыми вместе делил трудности походов, вместе праздновал победы, вместе горевал, когда товарищи не возвращались с моря...

...Посадка в московский поезд была закончена. Вдруг на перроне показался молодой матрос. Гвардейские ленточки его бескозырки развевались на ветру. Он спешил к вагону прямого сообщения. В руке белел небольшой сверток. Матрос добежал до вагона, на площадке которого стоял Колышкин, и, отрапортовав, развернул сверток. Перед контр-адмиралом заструился на ветру флаг. Его прислали с лодки, находившейся в этот момент далеко от базы. Этот флаг поднимался в мирное время на том боевом корабле, на котором уходил в плавание начальник. Подводники, увидев адмиральский флаг, поднятый на одном из кораблей, знали — здесь адмирал, командир их соединения!

Поезд набирал скорость. Полотно железной дороги вилось среди сопок. Позади оставались темно-голубые воды Кольского залива. Впереди зеленой стеной надвигалась тайга.

Солнечный день вставал над мирной советской землей. Этот мир был завоеван ценой огромных жертв советского народа.

Близ станции метро «Сокол», в Москве, живет ныне этот герой моряк. Здесь часто можно видеть старых подводников с разных флотов Советского Союза. Они не забывают того, с кем плавали за полярным  кругом и добивались победы, не щадя своей жизни.

Не осталось у Колышкина адмиральского флага, который подарили ему североморцы на память о войне. Сотрудник одного из музеев попросил этот флаг, как реликвию Отечественной войны. Роздал Колышкин по музеям и множество фотографий, запечатлевших отправку лодок на боевую позицию и возвращение их в родную гавань. Осталась на стене в квартире адмирала фотография той «Щуки», с которой были связаны у североморца незабываемые дни.

...В походной обстановке Колышкин находил время рассказывать мне о своей богатой событиями жизни и боевых делах. Ему я читал на Северном Действующем флоте свою первую документальную повесть о храбрейшем из храбрых, Гаджиеве. Колышкин был первым редактором моих книг о героях морских глубин.

Так родилась тесная дружба воина и литератора.

 

Беседы с Петром Андреевичем Павленко,

Лидией Николаевной Сейфуллиной

и Федором Васильевичем Гладковым. Писатель и читатели

 

Перед окончательным переездом на постоянную работу в Москву Колышкин некоторое время прослужил в Севастополе. Наши пути скрестились вновь. Я задумал писать о знаменитом подводнике Черноморского флота Михаиле Васильевиче Грешилове — Герое Советского Союза. При горячем содействии Колышкина, приславшего мне пропуск, я собирал среди черноморцев материалы о жизни и подвигах Грешилова.

Однажды в воскресный день Колышкин предложил проехаться с ним из Севастополя в Ялту. Я с радостью согласился.

Меня никогда не укачивало в самолетах. Но наша «Победа» в таком отчаянно быстром темпе совершала бесконечные крутые повороты, что не только я, но и мой спутник — старый, испытанный в походах моряк — почувствовал себя настолько скверно, что мы вынуждены были на время оставить автомобиль и часть пути совершить пешком.

Наконец мы приехали в Ялту. Остановились у знакомых Колышкина. Принялись самоварничать. Вдруг я вспомнил, что в Ялте живет Павленко, и рассказал об этом своему спутнику.

— Пойдемте к Павленко, — предложил я старому подводнику.

— Но я же с ним незнаком, — стал отказываться Колышкин.

— Я познакомлю вас...

— Да нет... неудобно как-то. А вы-то с ним хорошо знакомы? — поинтересовался Колышкин.

— С 1929 года. Помню его совсем молодым человеком... Он частенько заглядывал в редакцию «Известий». Ездил в Среднюю Азию по командировке от «Нового мира» с группой писателей...

Долго уговаривал Колышкина и наконец убедил его. Спросил хозяйку, у которой мы остановились: не знает ли она, где живет писатель Павленко? Она вдруг оживилась и засуетилась.

— Павленко?! Да он же как раз против нас! Вот за этим каменным забором его дача! Мы его часто видим... Ну как же не знать Павленко! Так он же наш депутат!..

Мы вышли из дома и подошли к железной калитке. Она оказалась на запоре. Пытались повернуть железное кольцо, — калитка не открылась. Она была на внутреннем замке. И вообще мне показалось, что здесь нет входа. Дверь ржавая. Тропинка заросла травой...

Мы решили обойти вдоль забора кругом и поискать ворота.

Долго шли. Участок немалый. И вот увидели также наглухо закрытые ворота. Опять калитка! На калитке надпись: «Здесь злая собака. Прошу звонить». Мы позвонили...

Стоя в ожидании и поглядывая на эту надпись, я подумал: «Если спросят, кто звонит,— не называть Колышкина!»

Контр-адмирала, Героя Советского Союза, знаменитого североморца-подводника, грозу фашистов  годы Великой Отечественной войны, имя которого известно по всему Советскому Союзу, охотно примут в любом советском доме... За честь посчитают даже... А вот примет ли меня, раба грешного, писатель Павленко или, быть может, сошлется на свою болезнь?.. Всякое ведь бывает в жизни.

Мы услыхали приближавшиеся легкие шаги. Пожилая женщина щелкнула ключом, чуть приоткрыла калитку и спросила:

— Как о вас доложить Петру Андреевичу? Я назвал только себя.

— Подождите!

Мы стали ждать результата этой «лотереи»... Номер не оказался пустым. Через несколько минут мы были любезно приглашены в дом; пришлось возвращаться снова к той же калитке, через которую мы тщетно пытались войти в самом начале нашей прогулки.

Мы прошли по песчаной дорожке, обсаженной  чудесными розами всех цветов и оттенков. Видимо, Павленко или его близкие были большими любителями роз.

Павленко сидел на веранде. Завидев нас, он порывисто встал, спустился навстречу по лестнице и долго тряс наши руки. Я представил ему Колышкина и спросил, знает ли он его.

— Ну как же! Как же! Дети мои его знают... У нас в стране вообще любят моряков,— сказал Павленко, усаживая нас в кресла.

В гостях у писателя оказался один из крымских критиков. Я увидел его вскоре в Москве при печальных обстоятельствах, на похоронах Петра Андреевича Павленко...

На столе стояла бутылка сухого виноградного вина.

Хозяин дома наполнил бокалы. Мы выпили за его творческие успехи. Павленко уклонился от этого тоста и сказал, что пьет за тех, кто в море.

Это сразу покорило моего спутника-моряка и расположило к Павленко.

И потекли рассказы писателя о его путешествиях последних лет в Италию и США. Редко приходилось мне слышать мастеров-рассказчиков, так увлекавших своих слушателей и заставлявших их вдвойне переживать все то, что перечувствовал и пережил когда-то сам писатель.

Павленко рассказывал, как к нему в Италии подбегали бедно одетые люди, чаще всего женщины, хватали за фалды, пытались тащить к себе домой, горячо жестикулируя и крича что-то непонятное по-итальянски. Переводчик объяснял писателю, что итальянские работницы жаловались ему, русскому человеку, прибывшему из Советской России, на свою горькую, беспросветную жизнь, на притеснения предпринимателей, которые они испытывают у себя на родине.

Павленко летел в США из Европы... В пути отказал один мотор. Самолет стал резко снижаться. Вот уже с большой высоты машина спустилась совсем к океанским волнам. Пассажиры невольно прильнули к иллюминаторам и с тревогой ждали, что будет. Через мгновение — посадка на воду, на сухопутной машине, в океан!.. Еще несколько минут назад так ритмично работали авиационные моторы!.. Неужели придется кормить рыбу?.. Вдруг открылась дверца пилотской кабины, в пассажирское помещение вошел второй пилот и поднял руку в знак внимания.

— Господа,— объявил он громко,— прошу сидеть спокойно и не волноваться! В случае вынужденной посадки вы всегда будете иметь в запасе три минуты для того, чтобы проститься друг с другом.

И все улыбнулись этой шутке. Стало как-то веселее... Ведь шутит же человек, которому придется делить судьбу вместе со всеми пассажирами! Значит, не так уж, верно, плохо. И действительно, через несколько секунд все услышали, как включился в работу напугавший  было всех мотор, и самолет стал набирать высоту. Все пассажиры облегченно вздохнули. Полет завершился благополучно.

...Сыновья писателя внимательно прислушивались к нашим разговорам, сидя в сторонке, и разглядывая подаренную мною книжку о контр-адмирале Колышкине.

Прохаживаясь по столовой, я увидел олеогравюру, изображавшую портрет Пушкина. На портрете была литографированная надпись следующего содержания: «С портрета Тропинина. И. Е. Репин. 1913. 15 февр.».

— Какая замечательная работа! — воскликнул я, любуясь картиной. — Тропинин и не Тропинин...

— Хотите, подарю вам? — предложил вдруг Павленко с чисто кавказским гостеприимством.

— Да что вы! Как можно! Прийти в гости и забирать из дома уникальные вещи?..

— Не из чужого же дома, из знакомого, во-первых, и, во-вторых, вещь не уникальная. У меня два таких портрета, — сказал Павленко.— Я привез их из Чехословакии.

И надписал мне один портрет: «Старому товарищу Максу Зингеру от П. Павленко. 13/5 1951». Нарезал нам на прощание ароматных роз из своего сада и проводил до самой калитки.

А через три недели его уже не было в живых. Это казалось таким же страшным и невероятным, как и внезапная смерть Янки Купалы...

На похоронах в Москве я видел возле гроба Павленко многих молодых писателей, которые были обязаны Петру Андреевичу началом своей творческой жизни. И не только в создании талантливых произведений, в неугасимом огне бурной общественной жизни, заставлявшей его ездить и летать по стране и по свету, но и в воспитании этой молодой смены видел Павленко священный долг писателя.

Он разыскивал эту молодежь. Зажигал ее своим писательским энтузиазмом, жаждой искания и передавал свой творческий неугасимый огонь, как эстафету, нашей литературной молодежи на вечные времена.

Он объединил вокруг себя всех одаренных крымских писателей и много времени уделял их творческому росту. В его доме, в Ялте, часто можно было видеть прозаиков, критиков, поэтов... К нему приезжали писатели из Москвы...

...Петр Андреевич приходил четверть века назад в «Известия» еще совсем молодым человеком. Часто вместе с ним мы видели Бориса Андреевича Пильняка. Их объединяло совместное творчество. В 1929 году они написали повесть о Байроне. Свыше трех лет Павленко работал в нашем Торгпредстве в Турции, ездил в Туркмению, вел журнал «30 дней», был членом редколлегии горьковского альманаха. Мы любили слушать его занимательные рассказы о путешествиях, в которых молодой тогда Павленко участвовал.

В войну Павленко имел звание полковника. Мы видели его иной раз в Москве в часы коротких наездов, когда фронт был близок.

Мы знали, что Павленко тяжело болен. И нисколько не удивились тому, что писатель остался после окончания войны жить в Крыму. Это позволило ему написать интересный роман «Счастье»... Вскоре Павленко опубликовал свою новую повесть «Степное солнце»...

Павленко скончался, как воин, на своем посту. Он умер, как боец советской литературы, за рабочим столом, над рукописью статьи, которую готовил ночью для редакции газеты «Правда». До последней своей минуты он боролся за лучшую жизнь на нашей земле и звал к этому советский народ.

Большое счастье для человека и для писателя в особенности, оставить после себя доброе имя, сделать свою жизнь такой, чтобы имя твое произносилось с благодарностью молодыми, которых ты призвал к творческому горению. И многие из тех, кто ушли навсегда, оставили после себя вечную славу и благодарность потомков...

27 мая 1934 года, когда, при обсуждении выдвинутых кандидатур в члены организовавшегося Союза советских писателей, на заседании Президиума Оргкомитета объявили и мою фамилию, раздался в конце стола густой бас, мягко, по-южному, произносивший «г»:

— Это какой Зингер? Если Макс, то принять его!

Это подал свой голос Демьян Бедный, решив мою судьбу. За ним выступили Новиков-Прибой, Александр Малышкин, Владимир Зазубрин, Лидия Сейфуллина и другие. Встречи с Лидией Николаевной Сейфуллиной были для меня, как литератора, по-человечески дорогими.

Особенно запомнилась одна.

16 февраля 1946 года Лидия Николаевна приехала ко мне и подарила свою старую книгу «Повести и рассказы», с трогательной надписью: «...В память чудесной, истинно дружеской встречи после ужасной войны и многих утрат...»

Мы с горечью вспоминали длинный список навсегда ушедших товарищей-литераторов... Лидия Николаевна взяла с меня слово побывать в проезде МХАТ, где она жила.

Знакомый дом. Мы в гостях у Веры Дмитриевны, вдовы писателя Малышкина. Здесь, в 1934 году, Александр Георгиевич читал и редактировал для «Нового мира» мой роман «Гольфштрим».

Малышкин был истинным художником слова. Он обогащал свой литературный язык, расширял свой словарь, выискивал синонимы. Он учил меня изгонять слова штампы, слова-паразиты, которые клейки, как патока, и надоедливы, как осенние дожди.

Он искренне радовался, открывая новые молодые таланты... Он уважал и высоко ценил творчество Сейфуллиной. Их объединяли безукоризненная литературная честность и благородство...

На вечер к Вере Дмитриевне, посвященный памяти Александра Георгиевича, пришла и Лидия Николаевна. Она была замечательной собеседницей. И могло ли мне прийти тогда в голову, что мы очень скоро потеряем и ее навсегда расстанемся с этой чудесной женщиной, прямым и смелым писателем и человеком?

Надо было прийти на вечер обязательно со стенографисткой!.. Так интересны были рассказы Лидии Николаевны и ее воспоминания о встречах с Горьким:

— Подвели меня к Горькому, — рассказывала она, — на сессии ВЦИК и представили. Он был выше меня ростом на две головы. Поглядел сверху вниз, как на ребенка, и сказал:

— Вот вы какая!

И стал говорить, улыбаясь в усы, как со старой знакомой:

— Вот вы мне, Лидия Николаевна, скажите... Улицу мне подарили, понимаете ли, парк подарили, город целый подарили. Вот какая вещь... Не знаю, что с ними делать: такие подарки! Необычные... понимаете ли...

Но чувствовалось, что он был взволнован и потрясен этими событиями в своей жизни. Редко кто из самых именитых писателей при жизни получил такое всенародное признание, и в его шутке Лидия Николаевна увидела радостное смущение и чувство благодарности.

Однажды мне позвонили от имени комиссии приключенческого жанра — была такая комиссия в Союзе писателей — и предложили выступить в писательском клубе.

— Мы даем тебе целый вечер! Можешь сам подобрать себе писателя, который сказал бы вступительное слово на твоем вечере. Есть у тебя такой писатель, близко знающий твою работу?

— Есть! — ответил я.

Однако, как это случается, я ошибся в своих расчетах. Этот писатель любил вспоминать на собраниях о... покойниках. А здесь придется говорить о живом человеке. Круг его жизни еще не завершен... И я услышал невнятное:

— Знаете ли... понимаете ли... такая штука... занят, не сумею, был бы рад с удовольствием в другой раз, благодарю за предложение, но...

Я тут же позвонил Лидии Николаевне и начал было пространно объяснять свою просьбу, но меня перебил ее энергичный, бодрый голос:

— Обязательно буду выступать! Принесите мне ваши последние книги и познакомьте с тем, что будете читать на своем вечере. Отберите построже, поярче, что сами любите больше всего!

Принес я Лидии Николаевне рукописную главу из своей документальной повести «Подводник Гаджиев», предназначенную для книги «Огонь в Полночном океане».

Лидия Николаевна сделала ряд поправок в тексте и написала на полях близ морского слова «соплаватель», принятого в морском обиходе и означающего человека, с которым приходилось участвовать в одном или нескольких совместных морских походах:

«Замените это слово на более благозвучное. Ведь если идти по следам этого неологизма, то придется производить и такие заведомо негодные слова, как «сопляжник», то есть человек, с которым вы вместе загорали на пляже и т. п.».

Вглядываясь в замечания Л. Н. Сейфуллиной, сделанные на полях моей рукописи, я видел всю святую тревогу писательницы за чистоту русского языка, за уместность слова в каждой фразе, за каждое слове вообще. И хоть за плечами было уже около полусотни выпущенных в свет книг, все равно я смотрел на Лидию Николаевну как на учительницу и внимательно прислушивался ко многим ее поправкам.

На обсуждении моей документальной повести «Огонь в Полночном океане» присутствовали писатели. Пришли и старые полярники: Герой Советского Союза Алексеев, капитан дальнего плавания Бочек, капитан второго ранга Мильграм, летчик-испытатель Грацианский, синоптик Радвиллович, основоположник советской полярной авиации Борис Григорьевич Чухновский и другие.

Вечер вела Лидия Николаевна Сейфуллина. В своем вступительном слове писательница сказала:

— Начиная с 1928 года, работа Макса Зингера связана с Арктикой, которую писатель хорошо знает и любит. В 1935 году Максим Горький посылал его на Колыму для написания повести в сборнике «Люди двух пятилеток», печатал его в журнале «Наши достижения». В годы Великой Отечественной войны Зингер неоднократно участвовал в боевых походах кораблей Северного флота... В произведениях Макса Зингера меня привлекает знание реальной обстановки, незнакомой многим северной природы, быта и характера.

После окончания литературного вечера я проводил Лидию Николаевну до дому. Шли пешком. Был чудесный мартовский вечер. Близилась весна. Природа оживала. Наступала большая работа для фенологов.

Лидия Николаевна вспомнила, как получился у нее первый рассказ «Павлушкина карьера»... Редакция «Советской Сибири» заказала ей — секретарю Сибгосиздата — статью для полосы «Неделя ребенка». Писала статью, а вышел рассказ. Его напечатали. Он был замечен читателями и критикой. Вскоре в журнале «Сибирские огни» была опубликована ее повесть «4 главы», а затем вышел из печати рассказ «Правонарушители». Пришла писательская слава...

...Маленькая женщина с большим талантом, смелыми суждениями, твердым характером, большими умными черными глазами — такой запомнилась мне Лидия Николаевна навсегда. То, что она, считала справедливым, об этом и говорила на собраниях, смело, без оглядки, не взирая на лица. И несмотря на свое плохое здоровье, Лидия Николаевна не только много писала, но и принимала горячее участие в общественной деятельности.

— Понимаете, перестала вдруг получать приглашения на Президиум ССП, — говорила Лидия Николаевна. — Раз не получаю, другой, третий! Это мне не понравилось. Пошла к Фадееву, говорю:

— Саша, меня избрали в Президиум на Первом съезде писателей. Снять меня может только второй съезд, а до того пусть все же посылают приглашения...

И повестки стали присылать.

Лидия Николаевна Сейфуллина была жизнерадостна и весела в памятный вечер у Веры Дмитриевны Малышкиной. Все темы были подняты, перешли к темам вечным. Кто-то заговорил о недавней кончине всем здесь известного писателя... Лидия Николаевна зажглась:

— А я смерти нисколько не страшусь! Один древний философ сказал: смерти нет! Потому что я ее не видел! А когда она придет,— меня не будет! Смерти нет!

Сейфуллина тряхнула при этом своей по-мальчишески Остриженной головой и озорно посмотрела огромными, как бы искрящимися черными глазами.

И мне вдруг вспомнился водопад на реке Курейке, притоке великого Енисея, на Крайнем Севере, куда мы с Борисом Васильевичам Лавровым, основателем Игарки, добрались с приключениями в 1931 году на лодке... С высокой каменной плиты падал огромный, гремящий каскад; сколько мы ни кричали, не могли пересилить шума полярного падуна. Мы совершенно не слышали не только друг друга, но даже самих себя, своего собственного голоса. Мы будто онемели... В полярный солнечный день, продолжавшийся целыми сутками; мы любовались порогом, его неуемной силой, вечной радугой искрившегося хрусталя в наполненном водяной пылью воздухе.

 И сто и двести лет назад гремел в тайге этот неумолимый поток, говоря о вечной работе воды, о бесконечности жизни чудесной природы. И спустя сто и двести лет потомки, стоя у этого падуна, будут, как и мы, любоваться чудом северного края.

Природа живет вечно, изменяя свой облик, и всегда зовет к жизни.

И вечно живет пламенное слово писателя, зовущее всегда вперед к благородной, светлой жизни.

...Отношение к русскому литературному языку у Лидии Николаевны было какое-то подвижническое, оно напоминало мне о другом писателе — Федоре Васильевиче Гладкове. Беседуя о чистоте русского языка, он всегда готов был броситься в бой и сокрушить своего противника. В спорах он доходил до запальчивости. Чувствовалось, что ему больно видеть, как искажается язык в литературном произведении.

...В редакцию «Нового мира» много лет назад густо шли к Гладкову известные, малоизвестные и совсем неизвестные литераторы. В коридоре «Известий» на Тверской, в доме № 48, на площадке лестницы бывшей сытинской редакции «Русского слова», можно было послушать споры о том, что такое литература — профессия или удача. Здесь поэты, закрыв глаза, подобно богомольцам, скандировали нараспев свои новые стихи, которым судьба готовила, быть может, лавры, быть может, полное забвение... Сюда приходил Иван Васильевич Евдокимов, будущий автор романа «Колокола», громадного роста человек, с поповской гривой и сильным густым голосом. Он был знатоком древнерусского искусства, отлично знал старинный русский север. Рожденный в Кронштадтской крепости, в семье флотского фельдфебеля, он много ездил, хорошо изучил вологодский край, менял много профессий, что было свойственно не только одному этому писателю. И первым, от кого я узнал о красотах нашего Севера, был Иван Васильевич Евдокимов. Он умел живописно и увлекательно рассказывать о северных реках, лесах и тайниках далеких недр и чудесной северной деревянной древнерусской архитектуре.

Если Евдокимов был певцом Севера, то Гладкова приводили в восторг разговоры о Саратовской губернии, соседней с моей родной Тамбовской. Писатель-волгарь радовался, когда вдруг вспоминали при нем о Саратовской губернии, саратовской гармонике с колокольчиками, о волжских протяжных песнях...

Через много лет после наших первых встреч с этим маститым советским писателем, автором «Цемента», «Вольницы» и других крупных произведений, я однажды разговорился с Гладковым об одном слове, которое давно уже резало мой слух. Слово это — «Тамбовщина».

Федор Васильевич говорил со мной долго, приводил много примеров искажения русского языка. Он очень волновался. Разговор затронул самые сокровенные струны его сердца. И в конце концов он попросил, чтобы я изложил ему свои претензии в письме.

1 марта 1957 года я направил Ф. В. Гладкову следующее письмо:

 «Дорогой Федор Васильевич! Обращаюсь к Вам, как к блюстителю чистоты русского литературного языка и большому писателю.

Недавно, встретившись случайно с одним писателем, я спросил его:

— Верно ли, что вы — уроженец Тамбовской губернии?

Он подтвердил это и сказал, что прожил там семнадцать лет.

— Откуда взяли вы слово «Тамбовщина»? — спросил я его.— Вот я родился в городе Тамбове, прожил в нем девятнадцать лет и отродясь такого слова не слыхивал. Вы, очевидно, смешали два понятия «Антоновщина» и «Тамбовщина»! Можно сказать Киевщина, Полтавщина, Харьковщина... Но не принято говорить Московщина, Костромщина, Вологодщина, Тамбовщина и пр. Когда человек сильно акает по-тамбовски, еще куда ни шло, можно сказать: от него прет тамбовщиной. Называть же область Тамбовщиной — чуждо русскому языку. И в литературу вводить это слово ни в первом, ни во втором смыслах не следовало бы. Вы же ввели его своими тамбовскими романами. И теперь многие наши уважаемые органы печати охотно помещают на своих столбцах слово Тамбовщина, подразумевая Тамбовскую область.

Мой собеседник вдруг вспомнил, что видал где-то старинный документ, в котором значилось это слово.

— Ну и что же? — возразил я.— Его мог ввести в единственный старинный документ кто-то так же неверно, как и вы в свои романы.

— Но оно же бытует теперь повсюду,— сказал писатель.— Значит, получило право на жизнь. Зачем же спорить?

Так мы ни к чему и не пришли.

Кто же из нас прав, дорогой Федор Васильевич? Мне кажется, что спорить следует.

Карамзин составил новое слово — промышленность, Достоевский — стушеваться, Тургенев — нигилист, Ломоносов — квасцы, кислота, Боборыкин — интеллигенция и т. п. Но вряд ли понравилось Ломоносову, если бы ему сказали, что родился он не в Архангельской губернии, а в Архангельщине.

Еще об одном слове. Оно удачно было использовано Маяковским: «Краснодеревщики не слали мебель на дом». Но когда в наши дни иной раз печатают в газетах «краснодеревщики» — это ошибка, ибо существует «краснодеревец». Даль так и пишет: «Краснодеревец — мебельный, хороший столяр, знающий фанерную работу». Однако у Ушакова значится и «краснодеревщик» со ссылкой на... Маяковского.

Мне приходилось почти ежедневно встречаться в «Известиях» с Маяковским, он приносил, читал свои новые стихи перед главным редактором И. И. Скворцовым-Степановым. Действительно, Маяковский любил переиначивать слова и в этом доходил до виртуозности. Увидит слово, напечатанное на плакате или в объявлениях, и тут же переиначивает. Но никогда и никому поэт не навязывал своих неологизмов. Наряду с внешней нарочитой грубоватостью он, как мне казалось, был несколько стеснителен, даже застенчив. И тем, кто пишет сегодня «краснодеревщик», хочется сказать словами самого поэта: «Не делайте под Маяковского...»

Мне, как литератору с морской жилкой, приходится часто бывать в дальних экспедициях. Я знаю: к Вашим словам, Федор Васильевич, прислушиваются и на суше, и читатели — моряки в далеких полярных водах, экспедициях, на рыбных промыслах.

Боритесь и дальше за чистоту русского языка! Народ скажет Вам спасибо. Желаю Вам доброго здоровья. Жду Вашего отклика».

Ф. В. Гладков не замедлил с ответом на мое письмо. 5 марта 1957 года он написал мне большое письмо следующего содержания:

«Вы правы, Макс Эммануилович, некоторые наши литераторы некритически вводят в свой словарь нелепые слова. Большая склонность к заимствованию, или, скорее, подхватыванию чуждых русскому языку слов — печальное явление среди нашей интеллигенции. Этот порок свидетельствует о равнодушии к своему родному языку, о нечистоплотности и небрежности в выражении своих мыслей. Поучиться бы нам патриотическому отношению к языку не только у китайцев, но у тех же украинцев. А мы механически глотаем бессмысленные нерусские слова и невежественно заменяем ими и вытесняем прекрасные родные слова. Так распространили слова: «будировать» (франц. «сердиться») и «довлеть над» (старославянское — «довлеет» кому, чему) в несвойственном им значении.

Так, украинское слово «неполадки» вытеснило русское «непорядки», «неурядица»; украинское слово «стерня» вытеснило русское «жнивье», «жниво»; украинское «самостийность» вытеснило слово «самостоятельность», хотя это русское слово восстанавливает свое законное право на жизнь. Проникновение таких слов в русскую речь связано с известными историческими событиями. А мало ли было и будет событий! Все дело в том, чтобы оберегать свой язык от засорения чужими словами и инородными произношениями. Надо твердо знать свой язык и любить прекрасную родную речь. Не к чести русского литератора оправдываться тем, что такое-то слово «бытует» в разговорном языке! Бытует, например, узко диалектное воронежское слово «учеба» вместо «ученья». Позорно, что пользуются им и филологи, и журналисты, и педагоги, и писатели. А звучит оно весьма дурно. Ленин это слово ставил за одну скобку с зубрежкой, муштрой (речь на съезде комсомола в 1920 г.).

Вот нелепое «Тамбовщина». Территория, область в этой форме слов в русском языке не употребляется. Это — чисто украинское слово. У нас эта форма употребляется только в смысле качества, типического явления, некоего движения или уклона, например: «базаровщина», «татарщина», «обломовщина», «кустарщина», «махаевщина», «махновщина» и т. п. Так что слово «Тамбовщина» в литературе недопустимо: в нашем языке это нелепость. У Н. Емельяновой есть книжка, которая озаглавлена: «Заманщина». Это неверно. Нельзя по-русски сказать, а тем более писать: «Смоленщина». Так же точно испорчен (и обеднен) русский язык унифицированной формой окончаний в значении жителей, городов на «яне», «чане»: ростовчане (вместо «ростовцы»), «харьковчане» (вместо «харьковцы»), «смолчане» (вместо «смоленцы»), «тульчане» (вместо «туляки») — традиционная форма, и т. д.

Я не говорю уже о дворянских пережитках в произношении иностранных слов. Страсть французить неистребима со времен Грибоедова. Слова иностранные, вошедшие в обиход русского языка, произносятся по всем правилам русской орфоэпии: не «тоннэль», а «тоннель», не «бокал», а «бакал», не «комод», а «камод» по образцу «телеграф», «нервы» и т. п. Почему-то (по малограмотности, по отсутствию национальной гордости) жадно наводняют наш богатый язык иностранными наименованиями машин, деталей и пр., хотя многое — результат изобретений наших инженеров и новаторов. Есть такие слова английского (американского) происхождения, которых и не выговоришь. Хорошо, что аэроплан наши производственники переименовали в самолет, думпкар в самосвал, рефулер в земснаряд, перфоратор в отбойный молот и бур.

У кого что болит, тот о том и говорит. Я страдаю от неуважения людей к своему языку. Русскую орфоэпию и языкознание надо преподавать в школах. А у нас писатели, и учителя, и ученые сплошь и рядом произносят «г» не по-русски: «хг» (придыхательно), нарушая основной закон произношения этого звука, как взрывного: «кг». Основной звук «к» звенит, и на конце слова надо произносить «к»: «снек», «вдрук».

Ну, хватит. Призываю Вас бороться беспощадно за чистоту родного языка при всяких случаях.

Ваш Федор Гладков».

 

О сохранении чистоты родного языка Федор Васильевич Гладков размышлял и незадолго до кончины, ему претила «самодельщина», которой некоторые литераторы засоряли свой язык. Но, разумеется, эти суждения Федора Васильевича не относились к тем писателям, чье словотворчество обогатило наш язык.

Погрешности литературного стиля, неряшливость, искажение языка и до сих пор встречаются в книгах наших литераторов. Между тем, наш читатель стал требовательнее, чем четверть века назад. На кораблях я не встречал матросов, которые пришли бы служить, не получив семилетнего образования.

Один литератор признался, что испытывает тревогу. Два месяца в ожидании напечатания своего очерка, а после его опубликования два месяца тревожится, ожидая откликов читателей, письма которых непременно придут в редакцию.

Ошибки не остаются незамеченными. Читатель наш чуток, отзывчив и взыскателен. Но не все отклики читателей бывают справедливыми, случаются ошибки и в оценке произведения. Порой читатель критикует писателя, не убедившись в своей правоте, не всякая критика бывает верной. В таких случаях читателю было бы полезно вспомнить благородный завет:

«Я надеюсь, что читатель отнесется ко мне снисходительно. Но ежели бы он напомнил мне об ответственности писателя перед читающей публикой, то я отвечу ему, что ответственность эта взаимная. По крайней мере я совершенно искренне убежден, что в большем или меньшем понижении литературного уровня читатель играет очень существенную роль», — так писал великий русский писатель-сатирик Салтыков-Щедрин еще семьдесят пять лет назад.

Надо помнить об этой взаимной ответственности.

 

Далекое становится близким

 

Я встречался в 1932 году в Восточной тундре с чукчей Там-Тамом (Николаем Рындой), известным в округе советским работником. Он ехал на съезд Советов в Анадырь из своей древней Анюйской крепости (Островного) по зимней тундре... полгода! Полгода в оба конца— на одну только командировку!.. Его беговые оленьи нарточки делали зигзаги от одного чукотского кочевья к другому, пока Там-Там не добрался до места назначения.

Теперь наши летчики покрывают такие расстояния на своих машинах в несколько часов.

В устье Колымы вместо «все время» говорили «всю дорогу», потому что в досоветское время другой езды, как на собаках, оленях или лошадях, Колыма не знала. О самолетах тогда и не мечтали. Расстояния съедали у людей уйму времени.

Мои нарты переваливали через хребты, через опасные речные наледи. Когда мы прибыли в Якутск, температура воздуха равнялась 61 градусу ниже нуля. От мороза в городе стоял такой туман, что не видно было ни домов, ни извозчиков, ни прохожих. Вся зима ушла на езду...

Теперь можно (спасибо нашим летчикам!), позавтракав утром в Москве, в тот же день опуститься на Чукотской земле. Не будет пурга бить вас нещадно в лицо снежными захлестами, не будут руки и ноги коченеть на лютой стуже, не провалятся ваши нарточки в опасную наледь на горной порожистой реке... Вы промчитесь над всем Крайним Советским Севером в теплой пассажирской кабине, подкрепитесь обедом не в поварне — избе без окон и дверей, а в воздухе, на самолете, в тепле и уюте, и только из окна самолета, как из окна гостиницы, увидите то, что видел я со своим каюром Атыком и якутами ямщиками.

Однако выражение «всю дорогу» бытует по-прежнему на Колыме как анахронизм, как, например, в Москве — Кузнецкий мост, Арбатские, Пречистенские, Мясницкие, Покровские и прочие ворота, которых давно нет.

Когда-то чукча Атык надевал на себя во время пурги волчий малахай, к которому было пришито множество тонких меховых хвостиков. Я спросил его: к чему эти кусочки меха? Он не сразу и очень стеснительно ответил мне, что они нашиты неспроста, они спасают человека в пурге, когда за нартой гонится злой дух, чтобы погубить каюра. Схватит злой дух каюра за малахай, пришитые слабо хвостики останутся в руках злого духа — кейли, а каюр умчится и тем спасет свою жизнь...

Бывало, прежде, приступая к большой работе, якуты — жители Советской Сибири — подвешивали на лиственницах цветные тряпки, увязанные веревочкой, свитой из конского волоса. Эти цветные лоскуты, собранные в пучок, назывались салама и приносились якутом в дар почетному дереву. Якут, приходивший на охоту, рыбную ловлю или покос, выбирал лучше дерево и на него вешал: свое салама, бросал перед ним в разные стороны кусочки масла, чтобы задобрить духа «Дойду-Иччитэ» («Хозяина Страны»), молил его:

— Хозяин леса и поля, я опять пришел сюда на работу, угощаю тебя тем, что у меня есть, и прошу оказать поддержку в моей работе.

Давно перестали якуты вешать салама на деревьях. Житель Автономной Якутской Советской Социалистической Республики сам стал хозяином своих полей и лесов, рек и тундры, горных скал, земных недр, угольных копей, алмазных россыпей, рыбных и пушных богатств.

На якутском аэродроме висит не «салама», а ветроуказатель. Это — новое якутское «салама». Четверть века назад до появления якутской авиалинии можно было попасть из Иркутска в Якутск летом только водным путем от Качуга по реке Лене, а зимой только на лошадях.

Теперь советские самолеты мчат людей и грузы из разных точек Советского Союза в Якутию и Чукотку.

В царское время говорили: «Якуты должны быть счастливы, что необразованны, иначе бы они поняли, в какой нищете живет их народ». Грамота проникла теперь в самые отдаленные якутские юрты, чукотские яранги. Люди далекого Севера счастливы потому, что, овладев грамотой, они идут далее к освоению богатств своей большой земли.

Чукча-оленевод Таяьвавтын из колхоза «Турвауртын» Восточно-Тундровского района говорил, что прожил на свете много лет, и над всей прошлой жизнью чукчей лежал тяжелый пласт льда и снега, из-под которого, казалось, вовек не выбраться. Но вот на помощь им пришел самый большой человек, Человек-Солнце, великий Ленин. С его помощью выбрались кочевники и приморские жители из-под тяжелого гнета.

Чукча-комсомолец, мой каюр-попутчик, спрашивал меня:

— Верно ли, что Ленин был богатырь? Верно ли, что враги стреляли в него, а он стоял непоколебимо, вынимал из своих ран пули и бросал их на землю?..

Советскую народную власть жители Крайнего Севера издавна считают сильной, богатырской, своею.

Мне посчастливилось присутствовать на мысе Северном при открытии там первой советской школы. Открывал ее комсомолец учитель Кудрин в тот день, когда чукчи пышно праздновали спуск новой байдары, сделанной из моржовой кожи. Духу байдары чукчи приносили обильные жертвы, обвесив ее шкурами песца, белого медведя и нерпичьим мясом. Чукчи задабривали духа, чтобы байдара никогда не утонула.

Когда сегодня рассказываешь об этом студентам якутам и чукчам, учащимся в Ленинградском и Московском университетах, в Хабаровском педагогическом институте и других учебных заведениях, в ответ видишь улыбки. Это кажется сказкой о далекой старине. Теперь смешно вспоминать об этом. Давно забыты дикие обряды, и не узнать селений Крайнего Севера. Поднялись на Севере школы, клубы, кинотеатры, радиостанции. В небе реют быстрокрылые самолеты. На безлюдных мысах, на отдаленных северных реках возникли промышленные центры...

В чукотской яранге теперь не редкость видеть электрический свет и радиоприемник. Там, где по безлюдью некогда проезжали мои собачьи нарты, выросли советские новостройки. По недавно диким рекам ходят советские пароходы, тянут вверх и вниз баржи с грузами, перевозят пассажиров. И нередко среди капитанов, штурманов и пилотов можно увидеть сегодня якута или чукчу в форменной одежде, которая сменила кухлянку, сшитую из оленьих шкур.

«Вместе жить — все делить!» — говорит старинная русская пословица. Ее жизненность и справедливость я особенно познал на Крайнем Севере. Не знаю, слышал ли когда-нибудь эту поговорку каюр Атык, следопыт Восточной тундры? Но он готов был отдать мне, спутнику, все свое без остатка, не задумываясь, и к тому же призывал меня всем своим поведением настоящего человека.

Мы ехали с ним, как два лучших друга. Когда он засыпал возле догоревшего костра, я покрывал его оленьей шкурой. Когда в тундре на ветру я потерял рукавицу и мог обморозиться, Атык подарил мне свои запасные.

Отец-чукча говорил сыну:

— Будь всегда человеком! Никогда не жалей ничего для товарища. И жизнь твоя пройдет счастливо. Случится, скажем, попасть в Сиреник или Яндагай — в каждой яранге тебе найдется приют и угощение как желанному гостю. Не скупись и ты, угощая проезжего. И тебе, может, придется проезжать на нартах, припомнят тогда твою жадность...

Так из поколения в поколение передавался чудесный закон полярного гостеприимства от мыса Дежнева и до Мурманска.

Бригадир комсомольско-молодежной бригады Тынен был послан колхозниками Севера в Москву на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Тынен невольно вспомнил, находясь в столице Советского Союза, о том, что когда-то говорили на его родной Чукотской земле старики, уверявшие, что Москва такой большой город, такой большой, что даже древние старики не знают там друг друга... Чукча Тынен увидел город, где жил и творил великий Ленин, завещавший мир и дружбу всем народам мира и не забывший о таком малочисленном народе, как чукчи.

Это на Севере услышал я впервые слова: «Сперва товарищ, а потом — дорога!» Север многому меня научил, и я всегда с благодарностью вспоминаю всех тех, кто способствовал моим полярным странствиям.

Оглянувшись на свой скромный, многолетний путь литератора, исходившего советские моря и земли на всех видах транспорта, я вправе сказать по-колымски вместо «все время» — «всю дорогу»! Десятки моих литературных лет прошли в дороге, и я никогда не жалел об этом. Эта дорога позволила мне многое увидеть, понять, полюбить навсегда...

Когда я впервые провожал своего сына в Арктику, то дал ему свою книгу «Тагам» — повесть о Чукотской пробудившейся земле — и сказал:

— Увидишь, быть может, там где-нибудь чукчу Там-Тама, моего друга, передай ему на память о нашей совместной поездке на нартах по Восточной тундре...

И эта книга дошла до адресата при обстоятельствах, не совсем обычных. Сын мой пошел на лыжах с полярной радиостанции Амбарчик в селение Медвежку к учителю и директору школы-интерната для чукотских детей Сульженко. Рассказал ему о моем поручении.

 — Так этот Там-Там здесь, на забое оленей. Ты найдешь его поблизости от нас,— сказал Сульженко.

Пока сын искал Там-Тама, Сульженко успел прочитать весь «Тагам». Вскоре в школу явились чукчи вместе с Там-Тамом. Книжка пошла по рукам чукчей, они с интересом смотрели на обложку, изображающую оленя и снежную тундру и над ними летящий самолет.

Там-Там объяснил чукчам, что эта книжка привезена сюда из Москвы. Автор книги с ним, Там-Тамом, много лет назад ездил вместе, а вот теперь прислал сюда на работу и своего сына. И в Москве, которая так велика, что яранги стоят на ярангах, все от мала до велика могут прочесть эту повесть и знать о том, что делается на Чукотской земле.

К Сульженко часто приходили чукчи, просили газеты и книги для чтения. Сульженко говорил, что голодный путник может открыть в тундре банку консервов и утолить голод, наесться снегу и умерить свою жажду. Но есть и другая жажда — жажда знаний, новостей...

И чукчи ждали газет, журналов и новых книг, как ждут на Севере появления солнца после долгой зимней полярной ночи, или летом прилета гусей, или приближения морского зверя и хорошего промысла.

Там-Там говорил, что книга в тундре — лучший спутник, добрый собеседник, друг, который и не похвалит тебя, но и не наскучит в пути.

У каждого поколения литераторов своя судьба. Одни пришли в литературу в дореволюционные годы другие — в Октябрьскую революцию и годы гражданской войны, третьи — в эпоху пятилеток и годы Великой Отечественной войны. Следом за старшим и средним поколением идет литературная молодежь. Автор этих страниц сел за письменный стол с дороги. Он дневал там, где не ночевал, ночевал там, где не дневал. Своему каюру Атыку он долго не мог объяснить одного — своих мучительных поисков заглавия будущей книги о совместном путешествии. Наконец он нашел ключ для разговора с Атыком. Он сказал, что каждая книга, как человек, собака, селение, гора, река или море, должна иметь свое название. Атык понял и сказал, блеснув черными, как маслины, глазами, даже выкрикнул призывно-воинственно:

— Тагам!

Что означало: «Вперед! Поехали!»

И автор выбрал это звонкое слово, подсказанное чукчей для заглавия книги, потому что оно радостно, зовет вперед и потому, что вся тундра, Колыма и ее золотые прииски и сами люди на краю света меняли в тот год свой облик. Начинался великий поход вперед по пути первой пятилетки...

Все герои моих книг — моряки, летчики, рыбаки, ученые могли сказать по-колымски «всю дорогу» вместо «все время».

Однажды мой друг и соратник по перу, журналист и путешественник Михаил Розенфельд, сотрудник «Комсомольской правды», погибший на фронте Великой Отечественной войны, сказал о себе: «Я написал немало книг, но пока ни одной настоящей. Буду счастлив, если когда-нибудь напишу такую, чтобы можно было сказать друзьям — вот моя настоящая книга!»

Я повторю эти слова вслед за другом и буду счастлив, если написал хоть одну настоящую книгу. Я не знаю, добился ли я своей цели. Но одно несомненно: жизнь моих героев — в непрерывном движении вперед вместе со всей моей любимой страной.

Я писал о наших победах с первых своих литературных лет и не падал духом, когда оказывался участником неудачных походов. Я знал, что эти неудачи временные, что это отступление перед разбегом, перед новыми большими достижениями.

Жизнь разъездного корреспондента всегда сулила встречи, знакомства, дружбу. Таежная, полярная, морская дружба крепка, как фронтовая, и не забывается никогда...

Дорога закаляет характер, приучает к трудностям, воспитывает волю.

Путник привыкает к жесткой койке, он готов спать и под открытым небом, он неприхотлив к пище - лишь бы она нашлась в его рюкзаке... Снег заменяет ему питьевую воду. Путешествия расширяют его знания. Географическая карта из мертвой, печатной, превращается в живую, меняющуюся на глазах, как кинокартина.

Когда-то я смотрел на карту нашего Севера и не представлял всех красот его. И после тридцати лет бесконечных разъездов я по-другому смотрю на географическую карту Советского Союза. За алгеброй условных обозначений картографов я вижу подлинную жизнь, подлинные горы, их заснеженные вершины, вековечную тайгу и тундру, их своеобразный транспорт и условия жизни, величественные реки, текущие в Северный Ледовитый океан, и многочисленные моря, омывающие границы Родины... Я вижу своих далеких друзей, с которыми вместе глядели подчас в глаза опасности.

В плавании на теплоходе «Норильск» из Владивостока на Камчатку в 1954 году я познакомился с капитаном дальнего плавания Мирошниченко. Он был больше похож на профессора, академика, научного деятеля, чем на морского волка, победителя грозных тайфунов. Мы много беседовали с ним по душам. И я спросил его однажды:

— Скажите, если бы вы получили возможность начинать свою жизнь снова, какую бы выбрали тогда себе профессию?

Он ответил, не задумываясь:

— Пошел бы в море! Стал бы только моряком! А вы? — в свою очередь спросил меня капитан.

— Поступил бы, как и вы. Не изменил бы своей избранной с молодых лет и горячо полюбившейся мне профессии. Она доставляла порой глубокие волнения, бессонные ночи, тревоги и обиды, но она же радовала меня большим человеческим счастьем, счастьем творческого труда и тесным общением с множеством мужественных строителей социализма, разысканных мной на дальних, нелегких и беспокойных дорогах.

 

 

Заключение

 

...Моя книга написана. Эти строки — вехи моего жизненного пути и пути моей любимой Родины. Они были едины. Я шел вместе с первооткрывателями новых северных морских путей, основателями новых советских городов, новых советских пароходств на далеких советских реках. Видел, как ищут и находят золото и другие редкие металлы. Садился с первым самолетом на Нижней Тунгуске — мощном притоке Енисея, где до того не садилась еще ни одна машина. Летал с первыми Героями Советского Союза Иваном Дорониным и Сигизмундом Леваневским на Севере.

Я перечитываю свою книгу, встречаясь опять с любимыми героями...

Этих героев я разыскивал в полярной тундре, на морских, речных, воздушных и таежных дорогах. Мои герои одолевали дебри, тревожен был их привал, и многие из них приняли смерть истыми мужчинами на кораблях, самолетах, в бою с врагом.

Погиб Леваневский, разбился Головин, не вернулся с боевой позиции знаменитый подводник Гаджиев. Многих из своих героев я не увижу больше никогда...

Мне вспоминаются слова одного из старых аварцев» сказанные в высокогорном ауле Мегеб по случаю открытия клуба имени Гаджиева:

— Наш земляк Магомед Гаджиев погиб в битве с врагом. У нас в горах принято стойко выполнять взятое на себя обязательство, хотя бы тебе грозила смерть. Гаджиев много врагов уничтожил вместе с их кораблями в далеком студеном море. Мы не видим любимого героя на нашем торжественном колхозном собрании. Но Гаджиев с нами! Не умерло с ним его геройство. Знамя, выпавшее из его рук, подхвачено Героями Социалистического Труда, нашими колхозными тружениками. Когда Магомед был ребенком, его унесло сильным порывом ветра по склону крутой скалы в пропасть, но он уцелел. Когда возмужал и стал прославленным подводником, его унесло ураганом войны. Но наш герой жив! Его никто не видел мертвым. Герои бессмертны!

Так рождалась легенда. И ее передавали из аула в аул.

Жена Героя Советского Союза летчика-испытателя Павла Головина однажды спросила его, читал ли он книгу американского аса — испытателя самолетов Коллинза.

— Читал. Ну и что же?

— Коллинз разбился!

— Могу ответить тебе на это словами Байрона: «Волны, ударяющие о берег, разбиваются одна за другой, но океан все-таки побеждает».

После гибели Головина я приехал со словами сочувствия в дом летчика. Здесь пусто было без хозяина. Но вдруг квартира героя наполнилась шумом. Звонили товарищи, с которыми Головин некогда летал, приезжали с соболезнованиями многочисленные друзья героя. Звонили знакомые и даже совершенно незнакомые люди... Ночью из окна квартиры Головина видно было, как ползли вверх и вниз по Ленинградскому шоссе вереницы огней автомашин. Это движение казалось нескончаемым. Его так любил Головин, отдавший себя без остатка движению нашей страны к высотам новой жизни.

Мы стали свидетелями фантастических событий совершающихся в нашей стране. Советскими учеными были запущены спутники Земли и новая искусственная планета. Советская ракета достигла Луны. Началось познавание космоса! Сказка становится явью...

Давно уже нет с нами изобретателя радио Попова, гениального ученого-провидца, обосновавшего теорию ракетостроения Циолковского, мужественного первооткрывателя полярных земель и новой космогонической теории советского академика Отто Юльевича Шмидта. Но разве за чудесным полетом посланцев Советской земли, передающих на Землю свои радиосигналы, не видим мы образы Попова, Циолковского, Шмидта?

Не умерло с ними их геройство, мужество, научное подвижничество!

Знамя, выпавшее из их рук, подхвачено молодыми советскими учеными, чьи открытия поражают мир своим размахом.

Герои бессмертны! Живут, не умирают их дела! Жизнь моих героев — в непрерывном движении вперед вместе со всей своей Советской страной.

Этому стремительному, непрестанному движению я говорю мой «Тагам!» Вперед! Всегда вперед!


Возврат к списку



Пишите нам:
aerogeol@yandex.ru