Антология экспедиционного очерка



Источник: Колесников Гавриил Семенович. Поклонитесь Колымскому солнцу. Магаданское книжное изд-во. Магадан, 1973 г.


Романтика Севера

Джек Лондон многим из нас помог стать разведчиками. Редкий из колымчан равнодушен к этому американцу. Не знаю, есть ли еще где на карте мира его имя, а у нас, на Колыме, озеро Джека Лондона плещет голубой волной в каменной чаше высоких гор. Первый географический памятник воздвигнут талантливому писателю колымскими геологами. Это дань нашего уважения певцу северной романтики.

Но вот дело-то какое: все труды и мытарства наши в поисках золота – это ведь яростный спор с Джеком Лондоном.

Все мы ходили по золоту, видели и перевидели его. Кстати говоря, оно очень невзрачно на вид. Неопытным глазом не сразу и разглядишь отмытые золотые крупинки в бороздке лотка. Не однажды находил и я самородки. Раз даже нашел их целое гнездо; ударом кайла отщепил мерзлотную лепешку размером в две ладони, а под ней – гнездо самородков, больше часа в шапку собирал.

Не скажу, что я остался равнодушен к этой находке. С увлечением выковыривал из оттаявшей земли сгустки и капли тусклого желтоватого металла.

Но у меня ни разу не возникло желания стать хозяином своей находки, меня не лихорадило при мысли, что вот один удар кайла сделал меня богатым человеком, ни от кого не утаивал я самородков, не жалел, что по праву первооткрывателя не «застолблю» кусок ничейной земли, как оказалось, густо перемешанной с золотом. Так что же тянуло нас на Север, что так привязывало к нему при полном, я бы сказал, естественном нашем бескорыстии?

Видимо, в самих человеческих генах заложена тяга к неведомому и невиданному, тяга к поиску.

Доброе это свойство под воздействием нелепой и темной социальной среды деградирует в отвратительное стяжательство, рождает в жизни и в искусстве мужественных, волевых, но... опустошенных героев. Такие они у Джека Лондона, Брет-Гарта, Мамина-Сибиряка, Вячеслава Шишкова. Писатели – крупные, а герои их – нет! Страшно и больно за человека, если смыслом его жизни становится золото...

Когда это было? Ой, давно! Почти четыре десятилетия минуло с того времени...

Итак, выбор сделан. Самолет уже не вернется. Чуточку щемило сердце при мысли, что много лет не увижу я «материка» – как говорят на Колыме, хотя Колыма и есть самый коренной материк. Далеки и недоступны теперь и Художественный театр, и Третьяковская галерея, и ласковые Воробьевы горы, и уютные Арбатские переулки. Всему этому я предпочел край света!

Северо-восточный угол Азии не только на карте представляется краем света. Это действительно грань, дальше которой живому двигаться некуда. Да в этом крае и не особенно охотно приживается живое. Здесь все не в меру. Невообразимо богаты недра. Но как цепко держится за свои богатства вечномерзлая земля! Неукротимые горные речки, такие бурные в половодье, вымерзают до основания зимой. Нежные, прозрачно-акварельные краски служат каким-то издевательским фоном для страшных метелей, диких ветров, непереносимых морозов. В короткое и знойное лето почти не заходит солнце, а в бесконечно длинные зимы никогда не бывает светлее, чем на Дону в сумерки.

Мощные горные хребты и кряжи обступают долины рек. По распадкам бегут ключи – такие студеные, что ломит зубы, когда вы пьете их чистую и прозрачную, как горный хрусталь, воду. Небу, ущемленному горными цепями, тесно, и оно кажется необыкновенно высоким, но узким.

Один из моих спутников говорит с оттенком неприязни:

 – Словно черти накидали эти горы горстями на грешную землю. Не зря здесь ни птица настоящая, ни зверь путевый не живут.

Но это неверно! Трудно и птице, и зверю, и дереву приспособиться к однообразно-тяжелым условиям Севера. Но зато все, что приспособилось, стало необычайным, своеобразным.

И звери и птицы зимой по преимуществу белые, и только какая-нибудь черная отметина на кончике хвоста позволяет различать горностая или куропатку на безупречно белом снежном поле. Мех у зверей густой, теплый.

Деревья приспособились уходить под снег и осенью стелются по земле, как гибкие и тонкие былинки, а те, которые не умеют этого делать, сбрасывают на зиму хвою и стоят упрямые и злые, грозя окоченевшими сучьями ветрам. Местами, по редколесью, лиственницы сплошь облипает густая мохнатая изморозь, и они, наполовину засыпанные снегом, становятся похожими па фантастические химеры, то страшные, то смешные...

Много лет скитался я с товарищами по долинам Колымы и ее притоков, отыскивая зарытые временем клады. Но часто встречали мы людей, но часто видели непуганого зверя, нестреляную птицу, немятую траву, нетронутое автомобильной копотью небо...

Тогда все это было еще впереди. Я только очень много читал и слышал о Дальнем Севере и почти ничего не видел сам. Может быть, поэтому первые дни в тайге были так интересны и так отчетливо запомнились.

...Раннее утро начала октября, но давно уже легла зима. Утреннее небо – спектрально-голубое. Тайга молчит величаво и равнодушно. Ни зверя, ни птицы кругом, ни ветерка, ни шороха – белое безмолвие!

Постепенно глаз привык различать в белом океане другие тона и краски. Налево по крутому берегу чернели стволы оледеневших лиственниц. Направо резко выделялись красные верхушки тальника. Кажется, что серые глыбы гранита силятся вырваться из снежного плена крутобоких сопок. Поднявшееся из-за сопки солнце раскрасило радужными тонами края появившихся откуда-то облаков... Нет, совсем не бедна красками эта белая пустыня. Так начинался для меня Север. ...По воле случая судьба накрепко связала меня со старым сибирским охотником и старателем Поповым. Должность его в наших разведочных партиях была самая скромная – он ведал хозяйством, попросту говоря, был завхозом. С многотрудными обязанностями своими Попов справлялся отлично и немало способствовал успеху общего дела. Но главное, стал этот человек для меня верным другом и надежным помощником в сложной и нелегкой кочевой жизни.

Не один раз потом мы меняли наши таежные избы, жили в палатках, мокли под дождем, грелись у костров в холодные колымские осенние ночи.

Сурово мы жили на Севере, но интересно – и не только для себя. И если бы мне удалось повторить мою жизнь заново, я снова стал бы разведчиком недр на Колыме.

Огонь над вечной мерзлотой

О себе Попов говорил скупо. Но иногда, при каком-нибудь случае, раскрывались неожиданные и всегда интересные обстоятельства его жизни.

В тот раз зашла речь о кострах, о таежном тепле...

Как всякий исконный таежник, Попов был мастер разводить костры. Спасая от ветра в сложенных ладонях огонек, он без промаха поджигал пирамидку из сухих стружек. Спички находились всегда при нем. Хранил он их в стеклянном пузырьке с притертой пробкой, который носил на гайтане под сорочкой, как крест.

На всю жизнь остался у меня в душе след одного детского огорчения. Я только-только освоил технику зажигания спичек о горячий утюг, как мать шлепнула меня по рукам полотенцем. Было не больно, но до слез обидно.

Именно таким способом добывал огонь Попов. Он брал две сухие палки и тер их одну о другую до тех пор, пока они не нагревались; затем достаточно было чиркнуть спичкой о горячую палку – и спичка безотказно воспламенялась. Коробок в бутылочку не уберешь, а размокнуть он мог запросто. У сердца человек носил только спички!

Попов придерживался этого способа с достопамятной осенней ночи времен гражданской войны. Он партизанил в сибирской тайге и, подбитый колчаковцами, отстал от своих, уходивших с боем в лесную глухомань.

 – Невесело, скажу я тебе, одному в кромешной таежной темени оставаться, – рассказывал он мне свою историю. – А тут еще нога подраненная огнем горит. Самого-то всего дрожь пробирает. Снежок срывается. Студено. Со мной только что старая берданка, оплечь, с одним патроном. К рассвету-то совсем окоченел, скулы свело, язык не ворочается... Вот тогда я и вспомнил отцовы бывальщины. Вынул патрон, войлочным пыжом он у меня был забит, настоящим, а под ним картечина закатана. Разрядил патрон, пороху чуток на донышке оставил и пыжом прикрыл. Ну, думаю, была не была, у отца, сказывал, получалось. Приподнял дуло-то четверти на две и в малую охапочку из самых тонких кедровых веточек посуше выстрелил. Кои ветки поразлетались напрочь, а пыжик войлочный затлел. С него я и костер раздул. Около огонька к вечеру меня и подобрали свои. Изба у нас там была в потаенном месте срубленная. На носилках отнесли, выходили... Вот с того часа и ношу спички в бутылочке под рубашкой.

У меня были свои, «цивилизованные» способы добывания огня. Я удивлял Попова умением воспламенять смоченную в глицерине ватку, закатав в нее тонкий порошок обыкновенной марганцовки.

Но чаще всего мне помогало солнце...

Удивительная все-таки эта земля, Колыма. Под ногами – океан вечной мерзлоты. Над головой – яркое, зимой короткое и негреющее, летом бесконечное и палящее солнце. Оно расцвечивает колымское небо невиданными и незабываемыми красками. А цвет неба – это ведь свет солнца.

Никогда не забыть мне неправдоподобно яркой голубизны колымского неба. Зимним утром оно вдруг открылось передо мной над снежной линией далекого горного кряжа. И вот уже десятилетия миновали, а эта прозрачная и чистая голубизна словно застыла в глазах, не гаснет. Миллиардами крошечных радуг играет солнце во взвешенных ледяных пылинках. Оно окрашивает многоцветной каймой кромки неприметно возникающих облаков, которые так же неприметно тают в холодной голубизне. К вечеру колымскую землю окутывают густые сиреневые сумерки, а к морозной ночи небо набухает тяжелой мглистой желтизной.

Ну а летом?.. Мне довелось тревожить колымские недра в таких местах, где Летом солнце почти не покидает неба: чуть притемнеет к ночи, когда огненный диск на часок скроется за горизонтом, и глядишь, небо на востоке уже яростно заполыхало, чтобы не потухать весь нескончаемо длинный, жаркий, а часто и просто палящий «световой день».

Какое огромное количество световой энергии излучает на землю колымское солнце! Оно пробудит от зимней спячки медведей и бурундуков. Вскроет ключи и речки. Заставит сбросить белые зимние одеяния горностаев, зайцев, куропаток. Поднимет к небу пушистые ветви кедрового стланика. Вскроет почки у лиственниц, и тайга загорится зеленым огнем. Покроет северные луга пахучим, буйным разнотравьем. Оттает золотоносные полигоны на приисках... Ну и позволит геологам обходиться без спичек. Мы ведь никогда не расстаемся с лупой, а «зажигательным» стеклом научились пользоваться еще в первом классе начальной школы.

Так много летом на Колыме солнца и такое оно яркое и знойное, что нисколько я не удивился смелости энергетиков. Они спроектировали солнечную установку для оттаивания мерзлоты на разведанных нами золотых приисках.

Давно пора! Огонь колымского солнца, если сосредоточить его силу в зеркальных батареях, будет служить людям даже прилежнее, чем в Средней Азии, хотя бы потому, что в самое нужное время – в промывочный сезон – солнце круглосуточно не покидает своего поста на колымском небе.

Спутанная карта

Когда-то мы отправлялись обследовать новые места с весьма приблизительными ориентирами. И все, что видели на новой земле, сами наносили на карту, сами крестили ключи, сопки, озера.

С годами таких мест, «где не ступала нога человечья», становилось все меньше. Впереди разведчика топограф делал инструментальную съемку, пилот производил аэрофотографирование.

Чаще всего мы получали теперь обстоятельные карты, по которым легко ориентировались на местности, многое зная заранее.

И на этот раз главный геолог вручил мне карту. Красным карандашом на ней был очерчен обширный квадрат – район нашей партии.

 – Вот эта голубая жилка и есть ваш главный ориентир, – сказал мой начальник. – Здесь вам отличная изба срублена. И кровля в три наката: генеральский КП! Никакие медведи не разберут. А верней и видней реки – нет для разведчика знака.

 – Карта не старая? – спросил я осторожно.

 – Что вы! – Главный улыбнулся. – Карта молодая, как всё на Колыме. Земля старая, все никак не оттает. Ископаемые льды здесь под слоем почвы прослежены... Ну, ни пера вам, ни пуха.

...Многоопытные и сноровистые якутские лошади, навьюченные нашим скарбом, лучше нас чуют дорогу. Безошибочно находят они тропку в гиблом болоте.

День за днем тянется наше путешествие.

 – Началась кормежка комаров, – вслух размышляет Попов и философски обобщает: – Тоже твари, жить хотят. Только занятие у них больно скучное – кровь сосать...

Проклятый гнус! В накомарнике душно. Да и не спасает он от гнуса. Где-то я читал, что ученые различают уже до сотни его разновидностей – и не придумали ни одного надежного способа, чтобы избавить от мучений людей, да и их кормильцев – оленей. Нет на гнуса угомону. Даже колымская стужа не может его выморозить. Гнус для нас был страшнее и холода и голода. Впрочем, голодали мы в редчайших случаях, при обстоятельствах чрезвычайных, а вот такие деликатесы, как куропатка с брусничной начинкой или хариус, жаренный в кедровом масле, можно отведать только на Колыме...

Уверенно мы подошли к срубленной для нас избе. Избу мы обнаружили, а вот речки – главного и верного ориентира – на положенном месте не оказалось. Избе надлежало стоять на ее берегу, но ничего даже отдаленно похожего на берега вокруг нашего жилья не было.

Исчезла река. Правда, кое-какие следы она все же оставила. Вместо голубой ленты мы увидели ожерелье разнокалиберных стариц, перехваченных широкими поясами затравевших уже перемычек.

Ни пересохнуть, ни уйти под землю река не могла: колымские реки устойчиво питаются горными ключами и оттаивающей мерзлотой.

 – Ушла все-таки она от вашего глаза, – подтрунивал Попов. – Как же это вы, такие ученые и за целой речкой недоглядели?!

Но происшествие было для северного края довольно обычное. Реки здесь блуждают по тайге, как сбившийся с пути охотник. У иной каждый год новое русло.

Все мы читали об известном смягчении климата в нашу эру. А вот геологу доводится видеть это смягчение, вернее результаты его, собственными глазами: крепятся, крепятся, а все-таки протаивают ископаемые льды, в провалы оседает возникшая над ними почва. Странствовать по таким западинам, будто специально для них приготовленным природой, очень любят гулливые северные речонки...

Еще из институтских курсов знал я о меандрировании (блуждании) рек. Но одно дело профессорская лекция, другое – у тебя на глазах исчезнувшая с карты река.

 – Далеко она не уйдет, – сказал я Попову. – Где-нибудь в нашем же квадрате прячется, разбойница!

Никаких географических вольностей мы допустить не могли и отправились на поиски беглянки, чтобы закрепить ее бег новой голубой жилкой на нашей «молодой» карте.

Блуждающая река нашлась километрах в трех от своего первоначального русла...

Белая западинка

Самое долгое на Колыме – зима. Самое желанное – лето. А на гранях между ними – короткие, но бурные и яркие весна и осень.

Своим чередом наступают времена года, но подкрадываются они незаметно, резких переходов между ними не чувствуется. Бывало, и вода полая схлынет, а потом снова в разгар мая такая понесет пуржина, что люди выходят расчищать трассу, машины откапывать.

В давно минувшие времена газеты печатали красивое и трогательное сообщение: «В Крыму зацветает миндаль».

Читающая публика облегченно вздыхала:

 – Слава богу! На Руси наступила весна. Для людей простых весна прилетала на грачиных крыльях:

 – Грачи прилетели!

Февральская капель и ледяные сосульки на крышах. Мартовские ночные заморозки. Земля, парующая в апреле. Медленное набухание почек. Зеленый май с пением соловьев, буйной пахучей сиренью.

А на Колыме мы отличали времена года так:

Снег лежит – зима.

Снег сходит – весна.

Снег сошел – лето.

Снег ложится – осень.

Наступая на зиму, лето горячим языком слизывает снег от долин к вершинам: внизу давно зеленеют лиственницы, а на сопках еще долго полощутся белые снежные флаги.

А зима, наоборот, надвигается сверху вниз: долины еще нарядно-зеленые и вишнево-лимонные, а она уже нахлобучивает снежные шапки на макушки гор и оттуда мечет пригоршни снега все ниже и ниже, дока не завалит сугробами всю Колыму...

С вершины сопки, в граните которой мы искали оловянный камень, я приметил белую западинку, обрамленную широкой рамой черных лиственниц.

Снежная западина была очень красива – белым фарфоровым блюдцем она лежала на черной скатерти зимней тайги.

Каждое утро, отправляясь на работу, мы непременно чем-нибудь отмечали белую западину.

 – Вот растает наше блюдечко – значит, и у нас наступит лето, – говорил я Попову. – Давай заметим, когда оно исчезнет.

Попов промолчал.

Сбежали с гор ручьи. Оттаяли снежные шапки на вершинах. Расправил согнутые члены и потянулся к небу стланик. Все признаки весны, а наша западника, как ни в чем не бывало, лежит себе фарфоровым блюдцем, только теперь уже на зеленой скатерти, потому что лиственницы сплошь оделись в зеленые шали.

 – Вот ведь какая привередливая, не тает!

 – А она и не растает, – сказал Попов. – Забой! Он маленько подтаял, только мы не видели, слежался и до нового снега выстоит. Хоть западинкой этой, а не уступает зима колымскому лету!

Зима действительно не уступила, и мы перестали ждать, когда растает белая западина.

А время не ждало, не останавливаясь, бежало оно своей чередой. Наступил сентябрь. По-осеннему разрумянился березовый ерник. Сначала робко, а потом все гуще и резче зажелтели лиственницы. Только наша западина красовалась нетронутым фарфоровым блюдцем, но уже на золотой скатерти осенней тайги...

Утром прежде всего глянул я на снежную западнику, а она не белая – вся золотой пленкой покрылась.

 – Или солнце осеннее в ней озорует? Попов ухмыльнулся и резко ударил обухом топора по стволу лиственницы. Посыпался частый дождь желтых колючих иголок, они запорошили шапки, плечи.

 – Так это иглопадом замело нашу западину?

 – А то чем же? Тайга! Она теперь всю землю колымскую позолотит.

Попов, как всегда, давал мне предметный урок естествознания.

Так и не растаяла наша белая западинка, не дождались мы ни настоящей весны, ни полного лета. Только осень на короткое время позолотила снежное блюдечко, но вскоре наступившая зима замела свежим снегом и эту позолоту.

Наша белая западинка нерушимо лежала на черной скатерти зимней тайги.

Конец росомахи

Вероятнее всего, Попов напрасно обвинял в таежном пожаре, который нам пришлось тушить, какого-то разгильдяя. Местные охотники бережно относятся к тайге и умеют обращаться с огнем. А кроме редких охотников и нас, горемычных, людей в округе не было. Да и зверя бьют зимой, когда он в крепкой, теплой и красивой шубе. А теперь в тайге и охотников не было.

Тогда гроза!

Не дай бог никому встретить колымскую грозу где-нибудь в тайге, на высокой сопке. Вокруг непрерывно потрескивают маленькие разряды. Сразу даже и не сообразишь, что это какая-то молнийная мелюзга озорует. А ливень хлещет землю густыми водяными плетями. Кажется, что тяжелое темное небо навалилось на плечи и давит – так давит, что дышать нечем.

И осатанелый ветер поддает жару: он ревет и мечется по взбудораженной и взволнованной тайге, треплет и ломает деревья...

Одно слово: стихия!

Жутко становится человеку, понимающему, что происходит в природе, а каково животным? Хоронится от грозы таежное зверье и птица в норы, в щели, в дупла, на вершины деревьев.

Да, и на вершины деревьев, то есть в самое опасное при грозе место!

В тайге на деревьях ютится белка; куница и соболь перемахивают за нею с ветви на ветвь; может забраться на лиственницу и медведь. Но, по рассказам Попова, получалось, что настоящий лесной акробат – росомаха.

 – Зверь вредный и хищный. Он тебе и чужой капкан ограбит: все пожрет, и приваду и добычу. А сколько росомаха зверья всякого передушит: и лису, и зайца, и оленя – так, зазря. Хуже волка. Увидишь – бей без пощады. Только вряд ли ты росомаху увидишь. Больно уж умна и злоехидна, зараза!

Но росомаху я все-таки увидел и даже принес ее Попову в подарок.

Зверь красивый. Бегает росомаха по тайге на коротких широколапых ногах и от этого кажется приземистой и неуклюжей, увалень какой-то. Солидность ей придает и темная длинноворсистая грубоватая шуба. От ушей к хвосту, дугой к брюху, туловище росомахи украшено симметричными беловатыми лентами.

 – Шлея-то какая чистая и резкая, – сказал Попов, не устававший с юношеской увлеченностью восхищаться хорошей звериной статью.

Белые полосы на росомахе действительно напоминали шлею.

 – Где же ты подцепил этакую красавицу? – спросил наконец Попов, когда принесенная мною росомаха была осмотрена и оценена.

 – А вот это ты вовек не угадаешь.

 – И в самом деле чудно: весь целый зверь, а мертвый, будто сердце у него разорвалось.

 – Так оно, наверное, и есть. Вчера гроза мало-мало нашу тайгу не подпалила. Одну заматерелую лиственницу молния в щепу расколола. Она и сейчас еще дымится. Поблизости я и росомаху нашел.

 – Ты думаешь, молния на дереве и зверя пришибла? – удивился Попов.

 – Больше некому. Ты же сам говорил, что живую я ее все равно не увижу.

 – Ну, царство ей небесное, – сказал Попов сурово. – Сколько ни разбойничай, а конца и росомахе не миновать. И где кого тот конец подстерегает, верно ты сказал, сроду не угадаешь.

К удивлению Попова

Куда только судьба не забрасывает геолога! Всегда мы впереди всех.

Впереди других пробивались мы и к чукотскому золоту.

Если исключить своеобразие прибрежной полосы Чукотки, то она так же холодна, мшисто-таежна, такие же на ней ключи, распадки и сопки, такие же лиственницы и такой же стланик, как и на всей остальной части нашей планеты с суровым названием Колыма. Так, во всяком случае, считали наши родственники на материке, хотя сами-то мы отлично чувствовали разницу, когда попадали с Яны на Индигирку, с Колымы на Чукотку.

Но это для посвященных. Для всех остальных и птицы, и звери, и рыбы на Чукотке такие же. В ее крутых, быстрых и студеных речках водятся и черноспинные хариусы, и краснотелая семга, и знаменитый омуль, знакомый с детства по сибирской песне о священном Байкале, по которому в омулевой бочке убегает с каторги симпатичный русский человек...

Всем этим Попова не удивишь. Он был такой же отличный рыбак, как и охотник, и умел разнообразить наш стол рыбными деликатесами.

Но вот однажды...

Начинают разведчики с того, что снимают с земли ее растительные одежды, травяной и мшистый покров. Мхи на Севере мощные. Летом они очень утомительны для пешехода: нет под ногами привычной твердой опоры, и страшно устаешь от этой влажно-зеленой податливости. На досуге я всерьез подумывал об изобретении какого-то подобия лыж для хождения по мшистой тундре.

Зимой в толще мха, под слоем снега, если не тепло, то уж, во всяком случае, холод сильно умеряется. Слегка смерзшиеся мхи легко поддавались кайлу и лопате. Очищать от них площадки для шурфов было не трудно и приятно.

Удивительное обнаружилось именно во мхах. На мшистом берегу ключа, который мы шурфовали на Чукотке, в комке спаянной льдом волокнистой зелени мы вдруг обнаружили вмерзшую рыбку. Как и всякую любопытную находку, мы доставили ее Попову. Он долго разглядывал необычный комок мха и сказал:

 – Да, чудные бывают дела на свете!

Попову захотелось познакомиться с неведомой рыбкой получше, он решил оттаять ее и опустил в бочонок с водой.

Утром Попов с видом таинственным и даже тревожным позвал меня к бочонку:

– Поди-ка сюда. Чудеса!

Я подошел. В бочонке плавала небольшая рыбешка, похожая на щучку.

Не часто, но находили мы на Чукотке комки мха с вмерзшими в них рыбами. Обычно, оттаяв в воде, они оживали к неизменному удивлению Попова.

Потом я узнал у сведущих людей, что это была чукотская даллия, обитающая также на Аляске, способная, зарывшись в мох, притвориться мертвой, обмануть северную зиму. Даллия оживает, согретая лучами весеннего солнышка...

И хотя книги и люди раскрыли мне тайну даллии, чувство удивления не угасло до сих пор: на всю жизнь эта странная рыбка осталась для меня одним из самых изумительных существ на земле.

Розовые куропатки

Розовая чайка очень красивая птица. Величиной она с голубя. Грудь у нее дымчато-розовая, спинка – серая. Тонкий недлинный клюв. И темное кольцо на шее, как бархотка у старинных модниц.

Я видел розовую чайку в стеклянном ящике, укрытом зелеными бархатными занавесками.

В пояснительной табличке сказано, что эта редкая птица является гордостью колымского музея, что оперенье ее донесло до наших дней отсветы зорь ледниковой поры, что эта розоватость выцветает от времени. Музей просил бережно относиться к экспонату и тщательно загораживать его от света бархатными занавесками после осмотра...

Я искренне любовался этой красивой птичкой, но вскоре почти забыл о ней, как очень часто забываем мы в жизни о многих интересных вещах.

Мы зимовали с Поповым в долине реки Н. Сдавленная высокими белыми горами, долина постоянно была в каких-то розоватых отсветах: она простиралась почти с юга на север и всегда розовела то западной, то восточной стороной, окрашенная длинными зорями короткого зимнего солнца.

Я вспомнил романтическую розовую чайку и сохраненные ее оперением розовые отсветы зорь ледниковой поры...

Мне снова захотелось увидеть розовую чайку.

...Ранним утром, на розовой заре, Попов отправил меня пострелять куропаток.

Полярные куропатки зимой становятся снежно-белыми и только у хвоста появляется у них черная отметина, позволяющая им легко видеть друг друга в стае.

Я шел по склону сопки. Над розовым снегом торчали верхушки березовых кустов, почками которых зимой питаются куропатки. На снегу они малозаметны и людей еще не научились бояться. Я и не видел, что подошел вплотную к стае, которая грузно поднялась прямо у меня из-под ног. Поспешно, не целясь, выстрелил почти одновременно из обоих стволов и полез, увязая по пояс в снегу, за подбитой дичью. К великому моему удивлению, куропатки оказались... розовыми, не привычно белыми, а неожиданно розовыми. Нужно было немедленно удивить Попова. Еще с порога я крикнул ему:

 – Три штуки – и все розовые!

 – Как – розовые? – не понял меня Попов.

 – Розовые, совершенно розовые, вот, пожалуйста, посмотри.

Я выложил куропаток на стол, и они оказались совершенно... белыми. Белые, с черными отметинами у хвостов.

Попов сразу начал издеваться надо мной:

 – Гляди-кось, чего ему мерещится! Куропаток он розовых настрелял. Скажите на милость!

Я оказался сконфуженным сверх всякой меры и, чтобы как-нибудь замять эту неприятную историю, начал поспешно ощипывать моих «розовых» куропаток. Перо их на ощупь было тонким, нежным и шелковистым.

Дня через три сам Попов отправился на охоту. Это было совсем рядом. Собственно, при желании можно было бить куропаток с порога нашего таежного жилья. Вскоре Попов вернулся в избушку с явно озабоченным лицом:

 – Действительно розовые!

Попов выгрузил своих куропаток на стол, и тут наступила моя очередь для насмешек: куропатки оказались совершенно белыми, по-моему, еще белее тех «розовых», что три дня назад приносил я.

 – Вот те раз!

Попов был серьезно озадачен.

С храбростью невежественного всезнайки я объяснил эту игру цветов световым обманом: дескать, в розовых сумерках полярного утра на воле, они кажутся розовыми, а в комнате, при свете керосиновой лампы, обнаруживают свою настоящую окраску.

Только три года спустя я узнал, как далек и как близок был от объяснения этого явления.

Между тем наступила весна. Наши загадочные куропатки изменили свою окраску на летнюю, пестро-серую, и я забыл о них, как забыл когда-то о розовой чайке.

И вот однажды долгожданный самолет доставил в тайгу почту. Мы жадно набросились на газеты. Один из номеров «Советской Колымы» принес объяснение забытой уже загадки. Заинтересовавшая меня статья так и называлась – «Розовые куропатки»...

Над ученым, прилетевшим к нам на Крайний Север изучать жизнь животных и птиц, розовые куропатки подшутили так же издевательски, как тогда надо мной и Поповым. В долине той же реки он бил розовых куропаток, собирал их в мешок и дома выкладывал на стол совершенно белых птиц.

Но это был ученый, который не мог и не желал отделаться какой-нибудь поверхностной догадкой. Он хотел объяснить явление строго и точно.

Еще и еще раз добывал он розовых куропаток и снова и снова приносил домой снежно-белых птиц...

В Магадане он углубился в чтение специальной литературы и в богатой магаданской библиотеке в книгах о животном мире тропических стран нашел путь к решению загадки.

Оказывается, яркая окраска таких птичек, как колибри, связана не только с цветом пера, но и таким его строением, которое, преломляя по-особому белый солнечный луч, сообщает этой крохотной птичке ее необычайно яркую с металлическим блеском окраску...

В сознании ученого возникали вопросы: почему колибри сохраняет яркую и сильную окраску так долго? Почему выцветает от времени розовая чайка? Почему почти мгновенно белеют розовые куропатки?

И ученый устремился в колымский музей.

 – Разрешите взять одно розовое перышко от вашей великолепной розовой чайки, – робко попросил он, боясь отказа.

Скрепя сердце, смотритель разрешил ученому взять пинцетом драгоценное перо. И когда оно было обследовано, то оказалось совсем не розовым, а очень тонко и своеобразно построенным.

Значит, не выцветает розовая чайка от времени и совсем не нужно загораживать ее бархатными занавесками. Перо мертвой птицы грубеет и перестает преломлять белый солнечный луч в нужном ей защитном направлении.

Но если колибри стойко сохраняет строение пера десятками лет, розовая чайка годами, то розовая куропатка теряет это драгоценное качество очень скоро: она кажется розовой на фоне розовеющих сопок пока жива, но она перестает быть розовой, когда ее убивает охотник.

Мертвой розовой куропатке не нужны ее защитные свойства, и она их теряет, теряя жизнь. Я протянул Попову газету и сказал: – А все-таки наши розовые куропатки были действительно розовыми.

Таежный барометр

Стоял чудесный сентябрь. Утрами мягкий морозец серебрил землю. К обеду ночные льдинки собирались радужными каплями на зубчиках золотисто-коричневых березовых листьев, на длинных иглах стланика, на белесых вмятинах ягеля, на гроздьях пунцовой брусники. Она полыхала вокруг красным прохладным огнем...

Место было глухое, тихое. Бурундуки, заготовив себе на весеннюю бескормицу кедровых орешков, крепко спали в норах. Куропаток окрест мы распугали своей охотой. И только неугомонные кедровки облетали тайгу, разрывая ее тишину громкими резкими криками.

Как у нас было заведено, на рассвете Попов отправился за водой к прозрачному ключу, еще никак не названному на географических картах. Ключ этот с подходом партии нам предстояло разведать на золото.

Попов принес воду и сказал:

 – Выдь из хаты-то. Чудо у нас!

Ну, если Попов говорил «чудо» – значит, произошло действительно что-нибудь необычайное. Я вышел. Огромная стая куропаток мирно паслась на брусничных полях вокруг нашего жилья. Птица еще не сменила летнего пестро-серого наряда на снежно-белое зимнее оперение.

Мое присутствие не смущало куропаток. Они, правда, проворно убегали из-под ног, но скорее не от испуга, а потому что я мешал им клевать бруснику.

 – Ничего не боятся, – сказал я Попову. – Прямо хоть палкой их бей.

Друг мой глянул на меня удивленно-укоризненным взглядом:

 – Птица к тебе в гости, а ты ее – палкой! Совесть надо иметь.

Я понял Попова и засмеялся:

 – Да это я так, к слову.

 – А ты думай, когда говоришь. Слова, они тоже разные бывают.

Суровый таежный охотник, Попов перестрелял за свою жизнь немало разного зверья и птицы. Но был он человеком твердых и своеобразных убеждений, которые не позволяли ему поднять руку на куропаток, обступивших наше жилье.

Куропаток мы не трогали, и жили они с нами душа в душу.

Спустя неделю Попов, как обычно, принес воду, но был молчалив и скучен.

 – Чего ты насупился?

 – Снялись наши куропатки, улетели.

 – Как – улетели?! – воскликнул я.

 – Обыкновенно. Поднялись и улетели. Давай пей чай да пойдем стланика сухого соберем побольше. К холоду улетели птицы. Они ведь и к нам-то от довременной зимы откочевали. Не вылиняли еще. А теперь и у нас холод куропатки почуяли. Подальше от него, в тепло бегут...

Весь день мы прилежно собирали сухой кедровый стланик, готовили себе топливо. А к вечеру небо заволокло густой серой хмарью, и солнце спряталось за холодной багрово-желтой завесой.

Ночью повалил снег, тайга загудела от резкого северного ветра.

Таежный барометр сработал точно.

Зеленая живинка

По берегам рек растут на Колыме и тополевые рощи. Укореняются они на затопляемых галечниках, в полую воду стоят по колено в воде, и просто диву даешься, откуда такие могучие деревья добывают себе пропитание в скудном да еще отмытом галечнике. Но вот добывают, живут!

Еще зимой приметил Попов на берегу тополевого великана. Он стоял, как седобородый воевода, на опушке среди своего тополиного войска, весь в белых мохнатых хлопьях изморози.

Мы пытались обнять его, но для этого не хватало двух обхватов.

 – Руки коротки! – засмеялся Попов. – Лет, видать, двести старику, а то и побольше, матерый.

 – Пусть растет, – сказал я небрежно. – Красивый. Большой. Вреда от него нет, но и пользы мало.

 – Много ты понимаешь, – возразил Попов. – Тут ведь в иных местах, кроме тополей да ветел по берегам, никакой лес не живет. Люди себе избы тополевые рубят.

 – Так это же труха, а не древесина.

 – У тебя в России – труха. А здесь, на Севере, ни плесень, ни гниль против наших холодов не стоят. Ветлы и тополя, как кость, делаются – белые, крепкие, не уколупнешь. Тополевые избы по сто лет стоят, а всё как новенькие!

Роща облюбовала себе место несколько в стороне от нашего стана, по Попов время от времени наведывался к старому тополю.

Весной он радостно сообщил:

 – Живет старик-то, зазеленел! В воде стоит по щиколотку пока, вот-вот по колено его затопит.

Попов говорил о тополе, как о живом человеке.

Половодье, как и обычно на Севере, прошло быстро, но бурно и сокрушающе.

Когда река отбуянила и вошла в берега, Попов отправился проведать тополь.

Вернулся он опечаленный:

 – Сбило дерево половодьем. Не устоял тополь! Старый уже. Так и лежит с вывороченным кореньем. Плавника много рядом. Может, бревном каким шалым его с разгону ударило.

Попов был человек хозяйственный. Погоревав несколько дней о погибшем дереве, решил он долбить из него лодку, вещь в нашем таежном обиходе весьма полезную.

Я вызвался помочь Попову разделать дерево. Мы взяли топоры, пилу и отправились в тополевую рощу.

Наш великан, подломив сучья, лежал вдоль берега, красивый и мощный даже теперь. Распустившаяся было зелень успела пожухнуть и сморщиться. Мертвая листва говорила нам, что и породившее ее дерево никогда больше не вернется к жизни. А вокруг, почетным караулом над павшим товарищем, стояла в свежей зелени живая тополевая роща.

 – А вон один сук у вершины весь зеленый, последние соки из упавшего старика тянет.

 – Засохнет! – печально ответил Попов. – Корень от земли оторвался – значит, все: не будет дереву жизни.

Мы начали обрубать сучья. Взмахом топора Попов отделил от ствола и зеленую ветку. С каким-то облегчением она спружинила, выпрямилась и осталась стоять около старого тополя душистой зеленой свечкой.

 – Гляди ты, а она живая! Уткнулась в мокрую гальку и корень пустила... Сердешный! Как жить-то ему хочется, – говорил Попов возбужденно и радостно. – Живинку зеленую жить пустил!

А ведь и в самом деле, уткнувшись во влажную землю, сучок мертвого тополя укоренился, пошел в рост и зазеленел своей, самостоятельной силой.

Мы прилежно работали у тополя до самого обеда, выкроили из него добрую плаху на лодку, ошкурили ее.

Во время работы Попов нет-нет да и кинет взгляд на молоденький побег. Посмотрит – и улыбнется.

Дома, за обедом, Попов сказал:

 – Будет жить. Хорошего племени отводок.

 – Ты о чем? – спросил я своего друга.

 – Тополишко-то молоденький жить, говорю, будет. Заводу крепкого. Старик-то, заметил, как кость: чистый, белый весь. Лодку выжигать будем, топором ее не выдолбишь из такого...

Мохнатые лошади

Как-то очень давно, еще в предвоенные годы, забрел к нам таежный охотник. Мы напоили его чаем, устроили на ночлег. Я много в тот день был на морозе, устал и рано собрался спать, предоставив Попову развлекать гостя, который давно не видел людей.

Я проснулся, когда Попов рассказывал что-то о лошадях:

– Взял я его за уздечку, он вкруг меня – чисто змей: так и вьется. Сел верхом – он так и взмыл из-под меня...

 – Да-а, добрые у нас по Сибири кони! – вежливо согласился гость. – А здесь что за лошади – мыши.

Мне показалось забавным это сравнение, я улыбнулся.

 – А чем плох наш конь? – спросил я, чтобы раззадорить Попова.

 – Это Мухомор-то конь? – презрительно возразил мне Попов. – Весь шерстью оброс – чистый зверюга.

Ну, это было уже слишком. Все что хотите – только не зверюга. Мухомор был смирный и безропотный мерин, больной цингой и слабый поэтому на ноги. Правда, он оброс шерстью и был мохнат. Но, во-первых, это не он один – все лошади на Севере зимой обрастают шерстью и становятся мохнатыми. Во-вторых, мохнатый, седой от инея Мухомор был скорее похож на старую бабушку, но никак не на зверюгу.

 – Это еще не факт, что оброс, – солидно возразил Попову наш гость. – Вот у якутов кони – это действительно звери. Зимой из-под снега пищу себе бьют копытом, как олени. По тайге рыщут табунами без призора – совсем одичали.

 – Первый раз слышу, чтобы якуты коней водили.

 – Водят! И продают «на корню». Надо тебе десяток – возьми. Табун он тебе покажет. А ловить – сам лови, как знаешь.

Было уже поздно. Я снова уснул. Но разговор этот запомнил.

Утром, прикидывая работу на предстоящий день, я сказал Попову:

 – Запрягай нашего мохнатого и вези взрывчатку на тринадцатую линию. Пусть и он, зверюга, трудится.

Ледокос

Колыма – страна контрастного изобилия. Уж если морозы – так лютые, если солнце – то бесконечное и горячее, если луга – то буйные и сильные.

Не удивляйтесь: есть на Колыме луга, и местами такие богатые, что им позавидует знаменитая пойменная Мещера.

Я жалел, что среди моих книг о тайге не оказалось определителя растений. К счастью, Попов был доподлинной говорящей книгой: наверное, он знал все, что касалось живого на Севере. Травы, деревья, звери, птицы, рыбы были хорошими знакомыми моего товарища. Особенно богатым травами было недавнее пожарище в окрестностях одной нашей разведки. После обильных колымских дождей под знойным и нескончаемо долгим северным солнцем пространная плешина посреди тайги, удобренная тучной золой сгоревших лиственниц, заросла такой высокой, сочной и яркой травой, какой я никогда не видывал ни в средней полосе, ни на юге России.

На этой обширной луговине пасся наш конь Мухомор. Он раздобрел, поправился на вольной траве и на колымскую жизнь не жаловался.

Очень я досадовал, что так невнимательно и даже с некоторым презрением относился в школе к ботанике и вот теперь ничего не смыслил в том растительном богатстве, в окружении которого жил. Рано или поздно, а за легкомысленное отношение к себе ботаника обязательно отомстит.

Иногда я выдирал какую-нибудь особенно поразившую меня размерами и густой своей зеленостью травину и приносил ее Попову:

 – Что это такое?

 – По-сибирски траву эту вейником зовут, – просвещал меня Попов, – а у вас в России – очеретом.

В другой раз я приносил Попову какой-то знакомый злак, а назвать его не умел.

 – Эх, парень, – стыдил меня Попов, – это ж якутский пырей, знать надо.

Приглядишься – действительно пырей!

Я развешивал пучки неведомых мне трав по стенам нашего таежного жилья. К концу лета у меня составился своеобразный пахучий гербарий. Наш таежный луг оказался очень богат злаками: у меня висели пучки лугового мятлика, костра, сибирского колосняка, красной овсяницы. Злаки эти росли вперемежку с пышным и красивым разнотравьем. Все эти дикие герани, василисники, горечавки, молоканы, синюхи, морковники сообщали нашему лугу в пору цветения красоту необычайную. Глаз отдыхал от мрачноватого однообразия темноствольной, зеленокронной тайги...

Нашел применение траве и Попов.

Как-то еще в начале лета он дал команду:

 – Пошли мешки травой набивать, а то от голых-то нар мозоли на боках.

Несколько вечеров мы косили траву. Запасливый Попов в своем снаряжении имел даже косу и грабли. Потом уже подсохшим сеном мы туго набивали матрацные мешки так, что они походили на взбитые перины московских купчих. Увы, только видом и только внешним...

– Так ведь с такого ложа свалиться! – протестовали мы.

Но Попов был неумолим.

 – Ничего, умнется.

Когда я первый раз взгромоздился на свою «перину», то действительно едва не скатился с нее. Круглая и толстая, как колбаса, «перина» на первых порах оказалась совсем неудобной для лежания. Я сказал под общий смех:

 – Ничего, комфортабельно!

Вот тогда Попов и покосился на меня:

 – А ты не ругайся понапрасну. Говорю, умнется, спасибо скажешь.

Матрацы и в самом деле быстро умялись и были очень удобны.

К осени мы должны были закончить полевые работы и всем лагерем перебраться в поселок управления, отстоящий от нашей разведки верст за двести. Однако случилось все совсем по-другому. Один из ключей оказался очень перспективным. Радиограммой (а тогда у нас уже были рации) мне предложили в зиму внимательно обследовать этот ключ линией шурфов. Запасы продовольствия обещали доставить по зимним дорогам.

Зима, собственно, уже наступила, травы на нашем лугу пожухли и скучно чернели, припорошенные первым снегом, заледенело густо заросшее резучей осокой озерцо, заскучал и наш Мухомор – рацион его после обильного летнего разнотравья сильно оскудел.

Я показал Попову радиограмму. Он резко покраснел – верный признак, что друг мой чем-то расстроен и начинает сердиться:

 – А как же Мухомор? Нам-то с тобой и по зимнику подвезут корма. А скотина как же?

Верно! О Мухоморе мы не подумали.

 – Какое сено было под носом, – бушевал Попов, – а теперь вот скотине жрать нечего!

Как всегда, гневался Попов справедливо.

 – Чего же молчишь? – сердито выговаривал он мне. – Собирай людей, пойдем сено косить, не подыхать же скотине из-за вашей бестолковщины.

 – Да какое сейчас сено – зима на дворе, – пытался я урезонить разбушевавшегося друга.

 – Сено дрянь, это ты верно говоришь, но другого до тепла все равно не будет.

Попов привел нас на замерзшее озерцо. Без лишних слов он начал уверенно косить прямо по льду густую щетку еще зеленой осоки. Следом мы сгребали грубое мерзлое сено в копны.

В охотку на легком морозце работалось дружно, весело.

 – Так это у нас не сенокос, а ледокос получается, – сказал я Попову.

– Сенокос-ледокос, – недовольно ворчал Попов. – Летом надо меньше ушами хлопать: травы-то в пояс вымахали. И какие травы – душистые, сильные. Не было бы нашему Мухомору горя. А то вот теперь живи на мерзлой осоке. Тебя бы этой осокой покормить...

 – Кто же знал, Попов, что зимовать нам в этом распадке.

 – Знать ты обязан, ты за свои знания казенное жалованье получаешь.

Я не стал спорить с Поповым. Чего же спорить, когда он кругом прав.

...Шли дни, недели. Больно было смотреть, как тощал и хирел наш Мухомор на мерзлой осоке. Ведь она стала его единственным пропитанием. К своему коню – преданной и безропотной животине – мы относились с уважением и очень тревожились за его судьбу.

Первым не выдержал Попов.

 – Жалко скотину, пропадает. Из-за нашей же глупости пропадает, – вздыхал он, ворочаясь на своей постели.

Стали мы замечать, что самый пышный матрац, обладателем которого был, конечно же, Попов, начал катастрофически худеть. В одно прекрасное утро (если помните, именно так обозначалось время действия в романах, читавшихся нашими бабушками) мы обнаружили, что Попов кряхтел и ворочался уже вовсе не на матраце, а на полушубке.

 – Куда же ты сенник свой подевал? – спросил я, догадываясь о случившемся.

 – Куда надо, туда и подевал. Ты лежи себе, помалкивай.

Известно, что Попов не отличался многословием. Но на этот раз понять его было совсем не трудно: он скормил сено Мухомору.

В тот же день мы всей партией вытрясли свои матрацы в конюшне. Было нас человек двадцать, и получился довольно внушительный стожок несколько помятого, правда, но все же сена.

Мухомор до тепла продержался, а мы с «комфортом» проворочались зиму на полушубках.

Именины

Грибов и ягод на Колыме – вообразить невозможно.

Мне довелось продираться с вьючной лошадью по некрутому склону безымянной сопки. И в одном месте я не по траве шел, не по ягелю, а по грибам. Под копытами лошади и под моими сапогами хрустели тугие, ядреные белые грибы.

Они могли бы украсть стол самого избалованного гурмана. И жалко было давить их, и обойти невозможно.

А ягода! В иных местах красные гроздья брусники разбросаны по ягелю с такой щедростью, что не понять, кто тут хозяин: брусника ли теснит ягель или ягель бедным родственником напрашивается в соседи к бруснике. Скажу только, что вместе они создавали такое причудливо-яркое панно из серебристо-серых, глянцевито-зеленых и багряно-холодных пятен, что самый ярый абстракционист ахнул бы и от зависти переметнулся бы в фотографы.

А в июле начиналась голубица – у нас ее так называли, не голубикой. Целые долины черной нежной ягоды с дымчато-сизым налетом.

Попов заставлял нас собирать грибы и ягоды. Всю эту снедь он солил, мариновал, замачивал в подручной посуде и хранил до времени в натуральном холодильнике. Соорудить его в подстилавшей нашу землю вечной мерзлоте проще простого: выкопай неглубокую яму, выстели ее зеленым мхом, сверху прикрой лапами кедрового стланика – и готов безотказный холодильник. На зиму соленья и маринады мы переносили в избу. В ней по углам, удаленным от железной печки, всегда держался иней.

Я не замечал на Колыме ни плесени, ни гнили. Во всяком случае, наши припасы сохранялись всю зиму в отличном состоянии без всякой пастеризации.

Рассказываю я все это вот к чему. В сентябре наступало шестидесятилетие Попова. По тайному сговору мы решили справить ему таежные именины. Спирт у нас был, сахар водился. И наладили мы что-то вроде винно-ягодного завода. Производство наше могло быть только очень некрупных масштабов: тары оказалось маловато – нашлись одна трехлитровая банка и стеклянная четверть...

В нашей многотрудной и однообразной жизни подготовка к юбилею товарища стала длинным веселым праздником.

Строжайше секретно мы набрали в четверть отборной брусники, а трехлитровую банку по ягодке наполнили немятой голубицей, затем в обеих посудинах обильно засыпали ягоды сахаром, для страховки залили спиртом и выставили в потаенном месте на солнцепек.

И ведь получилось! Перебродила наша ягода на горячем северном солнце в превосходное таежное вино.

В день своего рождения Попов решил угостить нас сибирскими пельменями. Не стану рассказывать, как мы топором секли оленье мясо, как добывали дикий чеснок для приправы, раскатывали тесто, лепили пельмени под руководством именинника. Скажу только, что очень растрогался старик, когда мы к его чудо-пельменям выставили две бутылки брусничного и голубичного вина.

Именины вышли на славу.

Черная белка

У нас была собака с кличкой несколько обидной даже для такого ленивого пса, как наш: звали его Барбос. Он был стар, ленив и не любопытен. Однако это не мешало ему энергично вилять хвостом, когда Попов разделывал оленину к обеду. Впрочем, усилия Барбоса обычно были безрезультатны: Попов не любил его и редко жаловал своим вниманием.

Как-то раз Попов сказал мне:

 – Возьми ты его в тайгу, пускай он хоть белку облает, совсем пропадает собака от лени.

Предложение заманчивое! Я не убил еще ни одной белки за все время моей жизни на Севере, а добыча белок, по рассказам Попова – таежника опытного и знающего, – представлялась очень интересной. Охотник ходит в тайгу с лайкой. Лайки – это небольшие собаки, палевого-дымчатые, остромордые и остроухие, с плотной и теплой шерстью. Заметив на кедраче белку (иногда их две-три на дереве), собака начинает лаять. Белка с любопытством смотрит и слушает, свесившись с ветки. Это и губит ее. Охотник бьет зверька одной дробиной в белое пятнышко на шее. Падение подбитой белки только обостряет любопытство остальных, и охотник стреляет их беспрепятственно одну за другой.

Так представлялась мне эта оригинальная охота по рассказам Попова. Я соблазнился и отправился в лес на другой же день. Конечно, сибирских кедрачей в наших местах не было, и белки ютились в голых сучьях лиственниц. Вблизи селений и приисков лес почти извели на строения и топливо, но в той неразведанной глухомани, где довелось скитаться мне и моему спутнику, тайга стояла тихая, нетронутая, могучая...

Колымская белка резко отличается от обычной сибирской: она гораздо крупнее, зимой дымчато-черного цвета с рыжеватой подпалиной по спине и в пушном хозяйстве ценится высоко. Зверек здесь не избалован сибирским изобилием. На Колыме нет кедров с шишками величиной в две беличьи головки и с орехами, которые едва умещаются в беличьих лапах. Поэтому колымская белка не брезгует и крохотными бусинками орешков лиственницы, и грибами, которые она собирает и сушит, ловко нанизывая их на тонкие сучки деревьев. Может быть, борьба за жизнь, более напряженная, чем у сибирской белки, и сделала нашу белку более крупной и сильной, мех ее более стойким и теплым, а шкуру почти черной. Эта защитная окраска хорошо маскирует белку в темных сучьях лиственниц, теряющих на зиму хвою, и помогает ей спасаться от врагов.

Я взял винтовку-малопульку, укрепил короткие широкие лыжи и крикнул Барбоса. Он неохотно поднялся и побрел за мной с явным неудовольствием, которому, однако, не суждено было длиться долго. Недалеко от жилья мы обнаружили белку на вершине высокой прямой лиственницы, и по правилам Барбос должен был поднять морду и лаять, а белка с любопытством свешиваться в подставлять охотнику под выстрел шейку с белым пятном. Однако бестолковый пес уныло свесил морду и ждал, когда кончится эта вздорная, с его точки зрения, затея. Но и белка не уходила...

Я снял теплую собачью рукавицу, вскинул ружье, тщательно прицелился и выстрелил. Белка упала под самым носом собаки. Незадачливый пес испуганно шарахнулся в сторону, но сейчас же снова уселся на задние лапы, чтобы ждать терпеливо и безучастно. Я подбежал к белке. Она была жива и печально смотрела на меня глазами, налитыми болью и слезами. У нее была перебита лапка. Я осторожно уложил зверька в карман теплой оленьей дошки и отправился домой.

Так появилась у нас в жилище живая белка. Она поправилась быстро и прижилась в нашем доме легко и просто. Правда, она не стала совсем домашней, не давалась в руки ни мне, ни Попову, но и никуда не уходила из теплого и сытого жилья, без страха хватала шишки кедрового стланика, которые в изобилии с осени заготовил Попов, и ловко вылущивала вкусные орешки.

Так продолжалось до февраля. Когда начало пригревать солнце, наша белка стала заметно нервничать. Она даже несколько похудела после сытой и неожиданно теплой для нее зимовки.

Попов полюбил белку и привязался к ней. Он почувствовал ее предвесеннее состояние и как-то грустно сказал мне:

 – Не удержим белку-то – на волю метит. Подошло ей время детенышей зачинать.

И белка действительно убежала от нас. Солнце пригревало все сильнее, снег в его лучах ослепительно блестел. Попов приоткрыл дверь, чтобы проветрить наше жилье.

С воли пахнуло теплой свежестью. Ее сразу почуяла и белка. Она стремительно бросилась к открытой двери. Попов успел схватить беглянку... Белка вцепилась острыми зубами в палец Попова, он вскрикнул и выпустил ее...

Больше мы нашей черной белки никогда не видели.

Северное сияние

Семнадцатого февраля Попов разбудил меня часов в одиннадцать ночи и сказал:

 – Сполохами горит небо-то. Встань! Не каждый день такое бывает.

Я и сам давно хотел посмотреть северное сияние, встал поэтому охотно, оделся, как по тревоге, быстро и вышел.

Через все небо, с северо-востока на юго-запад, протянулись две огромные дуги светящегося беловатым светом тумана. Высоко над головой эти дуги расширялись в какое-то подобие купола. Часам к двенадцати полосы разгорелись ярче, почти до белого свечения. Их вспышки были похожи на огромные куски газовой ткани, колеблемой в лучах прожектора порывами ветра. Еще позднее, часам к двум, в северо-восточном углу неба загорелось огромное полотнище карминного шелка – оно колыхалось, переливаясь смутно-красными красками. Между тем северо-западная сторона неба горела прерывающимися белыми дугами, концентрически следующими одна за другой. В радиальном направлении эти дуги прорезывались вспышками белых сполохов...

Часам к трем из-за сопки поднялась светлая полная луна. Картина резко изменилась: почти в зените ярко светился иззелена-желтый купол. На юго-западе, в треть неба, загорелись красноватые отсветы. На северо-запад, до самого горизонта, полосы светлой кисеи покрыли и потушили огромные полукружия и гигантские радиусы, которыми до этого пылало небо.

Такого я еще никогда не видел. Незабываемое зрелище! Светлое небо. Бледные звезды. Высокая яркая луна. И сильное, окрашенное цветами спектра северное сияние. Мне казалось, что им охвачена половина вселенной.

Я вернулся домой под утро озябший, но потрясенный и прямо с мороза, негнущимися пальцами стал заносить в свою записную книжку подробности только что увиденного. И, бог мой, какая бледная получилась запись! Нет! Я решительно не Ломоносов.

По-видимому, этого же мнения был и Попов.

Он уже встал, был чем-то недоволен и моих литературных упражнений явно не одобрял:

 – Будет тебе дурака-то валять. Пей чай да за дровами поедем. К морозу это...

Действительно, утром термометр показывал минус 42!

Ледяной барьер

Наледь – на Севере явление обычное, но человеку, незнакомому с особенностями этого холодного края, оно может показаться более чем странным. В самом деле, мороз такой, что дух захватывает, а по ледяной глади окоченевшей речушки медленно ползет теплая, дымящаяся вода, создавая впечатление настоящего зимнего половодья.

Ученые объяснили выход воды на поверхность льда усилением ее напора вследствие резкого сужения так называемого «живого сечения реки». Это сужение – результат промерзания русла до дна или заполнения его льдом.

Про одно из таких сужений живого сечения русла я и хочу рассказать.

Мы усиленно готовили к разведке многообещающий, но очень глухой и отдаленный район в девственной тайге. Снаряжение возили по хорошим зимним дорогам. С одной из автомобильных колонн, вместе с Поповым, я решил отправиться к месту предстоящей разведки. Был у нас в жизни случай, когда хорошо, казалось бы, подготовленную базу мы нашли разграбленной медведями. Как трудно пришлось нам в то лето на этой базе...

Колонна двигалась легко и беспрепятственно. Моторы машин, тепло укрытые поверх металлических капотов стегаными одеялами, работали безотказно.

Совсем захолодавший воздух неподвижен и тих. Быстро гаснет короткий зимний день. Меркнет недобрая желтая зорька. Становится еще холоднее. Землю окутывает тяжелый, неподвижный туман. Он такой густой, что сильные фары не пробивают его и на пять метров. Колонна движется осторожно. Временами мы останавливаемся у избушек дорожников, передаем им последние новости, пьем наскоро горячий чай и – снова в путь...

Но вот кончается надежная испытанная трасса. Колонна сворачивает на лед, чтобы двигаться дальше по руслу небольшой речки, в глубь нетронутой тайги...

Я дремал в кабине и проснулся от резкого торможения.

– Сдавай назад, назад! – кричали из передних машин.

Мой шофер засигналил и вместе со всей колонной стал тихонько пятиться назад. А я побежал к головной машине узнать, в чем дело.

Высоко в небе светила маленькая, как горошина, луна. Ее света было довольно, чтобы разглядеть наледь, преградившую нам дорогу.

Медленно, незаметно для глаза, ползла по льду тонкая пленка воды. И по мере того, как она приближалась к головной машине, колонна пятилась назад.

Наледь – штука предательская! Можно въехать в это фантастическое половодье и вмерзнуть в него без всякой надежды вырваться.

Обычно с потеплением разлив воды по ледяной поверхности прекращается, наледь замерзает, покрывая русло грубыми, слоисто-ступенчатыми наплывами льда.

Но что же было нам делать? Ждать потепления? Это все равно, что ждать у моря погоды. Возвращаться назад? Решительно невозможно! Дорог каждый день. Еще не один рейс предстояло сделать колонне, чтобы доставить на базу все необходимое продовольствие, весь инструмент.

А вода неумолимо наступала на нас, и мы пятились, чтобы не попасть в ловушку.

– Табак дело-то, – сказал с досадой Попов. – Будь она неладна, эта наледь!

 – А ведь это живое сечение реки сузилось, – блеснул я эрудицией. – Значит, у начала наледи сплошной ледяной затор. Выходит, до дна дорога наша промерзла. Вот вода и напирает.

 – Выходит, до дна, – иронически согласился Попов. – Ты лучше скажи: делать-то чего станем?.. И зачем только учили вас, деньги тратили! Разговаривать вы хорошо можете, а вот как машину провести по наледи – не знаете. Пятимся и пятимся... Сдай назад! – яростно крикнул Попов водителю. – Видишь, вода захлестывает!..

Колонна попятилась еще на десяток метров.

 – Так, говоришь, живое сечение реки сузилось, и вода напирает, – снова заговорил утихший немного Попов. – А нельзя ли его расширить, это живое сечение? Под нами-то снова вода, ребята ломами пробовали, – поинтересовался он.

 – Давай попытаемся, – сказал я, еще не совсем уверенный в осуществимости этой идеи. – Только не ломами...

Вместе с прочим имуществом везли мы на разведку заряды для взрывов в воде. Ломать барьер с помощью этих зарядов решили в начале наледи.

Нагрузившись взрывчаткой, капсюлями, бикфордовым шнуром, мы двинулись всей колонной в обход наледи по крутому заснеженному берегу. Как и говорил Попов, наледь распространилась километра на три.

Страшно было в валенках лезть в воду: промокнут ноги, примерзнешь ко льду.

 – Давай, ребята, ничего не бойся, – сказал Попов и первым ступил в воду.

И действительно, все оказалось совсем не так страшно, как думалось. Валенки, покрывшись слоем льда, сразу стали непроницаемы для воды.

Мы выстроились цепью поперек русла реки и разом отпалили заряды (взрывники называют их в таких случаях накладными). Все благополучно отбежали на сухой лед.

Сильный взрыв пробил поперек речки широкую канаву с взломанными краями. Она быстро наполнялась водой. Мы обошли канаву и еще раз взорвали положенный на мокрый лед аммонит. Теперь уже поперек речки образовалась широкая пробоина. Вода побежала куда-то под лед. Наледь на глазах замерзала...

Через час мы тронулись в дорогу по свежим наплывам льда. Промоину на мосте взорванного ледяного барьера мы легко обошли вдоль берега.

Ванька-встанька

Вся моя жизнь связана с поисками золота. И я хорошо знаю, какие причудливые находки бывают у геологов-разведчиков. Особенно богатой редкостями оказалась в последние годы Чукотка.

В песках прииска, носящего имя учителя всех колымских геологов – Билибина, однажды нашли, или, как говорят у нас, «подняли», «Золотую ладонь» в 2 килограмма 30 граммов. Добрая ладонь!

На прииске «Анюйский» найдено «Сердце Кощея». Оно невелико – всего 110 граммов. Но форма самородка забавна: человеческое сердечко, из которого выползает золотая змейка.

Недавно на Чукотке подняли «Золотую тарелку» весом 4 килограмма 825 граммов. Редкая удача даже для этих мест.

Находят золото и прямо на колымских дорогах. Именно что по золоту люди ходят! Эти самородки «подбрасывают» самосвалы из балластных карьеров. Иные счастливые охотники находили самородки золота в зобах и желудках подбитой дичи.

Все это, конечно, редчайшие происшествия, счастье, случайности, но такие, за которыми отчетливо проступает бесспорная закономерность: колымская земля, а теперь вот новый ее район – Чукотка была, есть и еще долгое время останется местом, разведывать которое предстоит не одному поколению геологов...

Поднимал и я самородки, хотя очень редко. Зато за годы таежных скитаний собрал тьму всяческих лесных диковин. Об одной из них хочу рассказать.

Партия наша шурфовала вроде бы многообещающую террасу. Знаки золота обнаружились уже в первой линии. Мы возрадовались. Но дальше – ничего путного, все знаки да знаки. Будь они неладны. Что это за золото, если его даже взвесить невозможно!

Получили наконец указание свертывать работы. В управлении считали доказанным, что участок не имеет промышленного значения. Конечно, убедительное «нет золота» тоже имеет для геологов свою ценность, но лучше все-таки утверждать положительные истины, а не отрицательные.

Так уже повелось, что, уезжая, я привозил на память с каждого разведанного участка какую-нибудь лесную диковину.

Была в моей коллекции крупная – с кулак – шишка кедрового стланика: обычно у него шишки совсем маленькие. Отполировали мы с Поповым ветку, срезанную вместе с каким-то бородавчатым наплывом со ствола лиственницы. Диковинка стояла у меня совсем близко перед глазами – на столе, и все равно невозможно было разрушить иллюзию, что это голова рогатого оленя. Змеи на Колыме не водятся – слишком суров для этих нежных созданий климат. Но один перекрученный корень старой карликовой березки поразительно напоминал свернувшуюся в клубок змейку с ехидно поднятой головкой.

На этот раз невдалеке от завершающей линии шурфов я приметил в обрыве незадачливой террасы обнажившийся корень лиственницы: толстую коротышку, перехваченную пояском в виде неровной восьмерки. Пока это было лесное сырье. Но несколько легких срезов острым ножом преобразили корень в забавную фигурку. Получилась лобастая головенка на толстом круглом брюхе. И брюхо это оказалось настолько тяжелым, что фигурка никак не ложилась набок, а мгновенно вскакивала.

 – Гляди-ка ты, ванька-встанька! – смеялся Попов и валил фигурку набок, а она сейчас же вскакивала и неизменно торчала вверх лобастой головкой. Центр тяжести у нее был где-то у точки опоры!

Трудно теперь сказать, как пришла в голову эта простая мысль, но она пришла:

– Не может быть! Невероятно, чтобы сама ткань корня была настолько тяжелой, что превратила нашу фигурку в ваньку-встаньку. Там что-то есть.

Жалко было, но все-таки вспороли мы толстое брюхо своему ваньке-встаньке с тайной надеждой, что сплавившиеся корни каким-то немыслимо хитроумным способом заковали в древесный панцирь золотой самородок. Голодной купе – все хлеб на уме!

Золота в корне не нашли. Но довольно крупный обломок обкатанного кварца корешки замуровали. В камне оказалось 273 грамма.

И снова:

 – Не может быть!

Обломок кварца был не больше обычной шишки кедрового стланика.

Нам не оставалось ничего другого, как разбить молотком этот обломок, чтобы хоть как-нибудь утолить свою досаду. Он раскололся и расслоился легко, как ореховая скорлупа, а ядром в каменной рубашке и оказался тот самый самородок, который позволил нам радировать управлению, что золото есть.

Месторождение оказалось не таким, о которых репортеры говорят «сказочно богатое», но было оно вполне промышленным. Его давно выработали. Но на старых геологических картах можно отыскать черный кружок у голубой жилки ключа, который по праву первооткрывателей мы назвали тогда Ванькой-встанькой!

В поисках пропавшей коровы

За успешную работу горное управление премировало нашу разведочную партию... коровой. Ее купили в далеком якутском колхозе и доставили к нашей стоянке больше чем за сотню километров. Корова была местной породы, давала три литра молока в день и традиционно называлась Буренкой. Мы поместили ее в конюшне вместе с другим нашим мучеником – Мухомором.

И вот, кто бы мог подумать, однажды наша мирная Буренка, видимо почуяв весну, взбунтовалась и убежала. А может, и не убежала, а просто ушла в тайгу и ее задрал какой-нибудь бездомный медведь. Но Попов почему-то был глубоко убежден, что наша корова не иначе как к своим якутам ушла обратно. Он хотел предпринять поиски в направлении якутского колхоза. Я очень и очень сомневался в успехе, но так как мне вряд ли поверили бы, что подотчетная корова просто пропала, я вынужден был, так сказать, по долгу службы пуститься на ее поиски.

Нужно, впрочем, сознаться, что не только пропавшая Буренка толкнула меня на это путешествие, совершенно бессмысленное с точки зрения житейского опыта. Достаточно было взглянуть на карту, чтобы убедиться в этом.

До якутского колхоза, куда, по уверению Попова, отправилась Буренка, было километров сто пятьдесят. Из них, по крайней мере, сто двадцать пять идти таежной тропой, правда хорошо утоптанной и многократно хоженой. Этой тропой привели и Буренку. Остальные двадцать пять километров – хорошая автомобильная трасса. Если двигаться прямо к ней, то расстояние сократится почти наполовину.

Корова могла уйти только тропой: другого пути она не знала. А я мог отправиться и напрямую, обогнать и перехватить Буренку по дороге. Правда, мне нужно было при этом преодолеть знаменитый Текучий перевал. Знаменит он был прежде всего тем, что мало кому удавалось его преодолеть. Но это больше всего и прельщало меня. За перевалом был кусок русской земли, на которую еще не ступала нога человека. Не судите меня за то, что мне очень хотелось сделать это первым. Я геолог, и было мне в то время только двадцать шесть лет...

Пока я раздумывал над тем, что же делать с пропавшей коровой, сомнения мои разрешила радиограмма из горного управления. Разведка наша подходила к концу. Мне поручалось обследовать местность для устройства новой поисковой базы. Предположительные координаты этой базы совпадали в одном труднодоступном месте с той «прямой» дорогой, преодолев которую, я и намеревался перехватить Буренку на автомобильной трассе.

Путешествие предстояло трудное, но я даже обрадовался полученной радиограмме. Видимо, влечение ко всему новому, неизведанному на земле составляет главную черту характера каждого разведчика. Со всей серьезностью я начал готовиться к путешествию по нехоженым местам.

Итак, я решил отправиться на поиски пропавшей коровы по прямой дороге. Это можно было сделать только на лошади или на лыжах. Оба способа одинаково неудобны. Снег уже почти стаял, а в тех местах, где еще сохранился, он был сильно нагрет солнцем, потемнел, стал колючим и ломким; днем таял, а ночью замерзал и покрывался коркой, по которой можно было двигаться на лыжах только с величайшей осторожностью.

Нет, лыжи решительно не годились!

Но и Мухомор как средство передвижения не представлял собой ценности, хотя имел преимущества – например, на Мухомора можно было погрузить снаряжение, оружие и запасы продуктов.

Я надел поверх оленьих чулок большие болотные сапоги. Они застегивались на бедре ремешком. При случае в них можно было перейти ручей метровой глубины. Стеганые ватные брюки, меховая безрукавка, легкая телогрейка, шапка и меховые рукавицы с крагами составили остальную часть моего дорожного костюма. Я взял с собой большое байковое одеяло. Уложил в непромокаемый чехол финский нож, топорик, винчестер, бинокль и компас. Взял мешочек муки, килограмм лярда в железной банке и килограмм сахару. Для Мухомора был необходим мешок овса – нагрузка довольно большая. Наконец – сумка с записной книжкой, картой, документами. Мой весовой лимит был с избытком исчерпан, а предстояло погрузить еще веревку, котелок.

Наконец, все уложено. Я был такой же рабочей силой, как и Мухомор, часть груза взвалил на себя.

Мы вышли на рассвете 7 мая. Розовое утро было морозным, тихим и ясным.

Попов пожелал нам доброго пути:

– Ну, ни пера тебе ни пуха!

Мне очень хотелось обнять моего старого друга, но суровый старик только крепко пожал мою руку и, не сказав больше ни слова, ушел в избу.

По морозцу шагалось легко. Но когда взошло солнце, стало жарко. Майское солнце даже на Дальнем Севере греет хорошо. Земля оттаяла. С сопок побежали ручьи. Идти становилось все труднее. Я сбросил телогрейку, рукавицы, шапку и взвалил все это на бедного Мухомора, шагавшего осторожно, но бодро. Мы торопились к берегу Нерелеха. Время подошло критическое – Нерелех мог уже вскрыться.

Заметно увеличилась жара. Становилось душно – верный признак надвигающегося дождя. Значит, нужно было спешить! Если Нерелех еще не вскрылся, то теплый весенний дождь обязательно ускорит ледолом, и путешествие наше осложнится до крайности.

Дорога шла вдоль крутого каменного обрыва, за склоны которого крепко цеплялся кедровый стланик. На нашем пути было много так называемых «пещер выветривания». Одна из них вместила меня и Мухомора. Я расседлал его, повесил на морду коню торбу с овсом и пошел за дровами. Охапку сухого кедрового стланика я принес в тот момент, когда на землю упали первые капли. Голубое небо затянули сплошные тучи, и полил дождь – обильный, затяжной, без молний и грома. Стало пасмурно, как осенним вечером. Заметно посвежело. Смолистые ветки стланика загорелись легко и жарко. Мы были хорошо защищены каменной нишей, так что дождь не причинил ни мне, ни Мухомору никаких неприятностей, если не считать бесцельного ожидания, в то время как мы не могли терять ни минуты.

Мне ничего не оставалось делать как приняться за обед. Мы готовили в таких случаях блюдо, которое почему-то называлось «канадской кашей». Рецепта на это блюдо вы не найдете ни в одной кулинарной книге (включая и канадскую литературу по этому вопросу!). Беру поэтому на себя смелость восполнить столь существенный пробел и опубликовать рецепт изготовления «канадской каши»: две-три ложки муки поджаривают в сале на крышке от котелка (это очень важно, потому что вряд ли у вас будет с собой в дороге чугунная сковородка), затем все это тщательно размешивают в литре воды и кипятят.

Получается мучная каша. Положите в эту кашу достаточное количество сахару – и готово блюдо, питательное и очень простое в изготовлении. Должен, впрочем, честно признаться, что не каждый способен питаться этим кулинарным шедевром.

Перед закатом солнца дождь утих. Две близкие и яркие радуги охватили землю. Ехать, глядя на ночь, по каменистой осыпи и грязи было по меньшей мере рискованно. Дело в том, что кости животных на Севере, видимо, в результате определенного состава пищи, становятся очень хрупкими. Мухомор мог легко оступиться и сломать себе ногу. Я решил заночевать в пещере.

На другой день часам к двум пополудни мы подошли к берегу Нерелеха. Широкая пологая сопка загораживала реку, и до последнего момента не было ясно – вскрылся Нерелех или нет. Только когда мы поднялись на сопку, стало видно, что мы опоздали по крайней мере на три дня: перед нами расстилалась река, хотя и неширокая, относительно спокойная, но полая и уж, конечно, совершенно непереходимая... Километрах в десяти от этого места вверх по Нерелеху на противоположном берегу находилась база гидрологов. Они построили около базы висячий мост. Может быть, он цел? Мы пошли вдоль берега и только поздно вечером добрались до моста. Но тут нас ждало новое разочарование: гидрологи, боясь половодья, разобрали свое висячее сооружение.

Положение казалось безвыходным. Без всякой цели мы прошли вдоль берега еще с километр. Осторожно шагал безропотный Мухомор. Возвращаться я не мог. Попов засмеет! Решил форсировать Нерелех вплавь. Рискованно, конечно, но другого выхода не оставалось.

 – Ну что ж, Мухомор, поплывем? Не назад же нам возвращаться, Попову на потеху!

Мухомор остановился, повернув ко мне добрую старую морду. Я укрепил наше снаряжение на вьючном седле, повыше, привязал к седлу конец веревки и толкнул Мухомора к воде, Мухомор обернулся, как бы спрашивая: «В своем ли ты уме, хозяин?» Я похлопал его по крупу и настойчиво толкнул еще раз. Мухомор покорно шагнул, сразу оказался по самую шею в воде и поплыл к противоположному берегу. Сильное течение быстро сносило лошадь в сторону. Я почти бежал по берегу, разматывая веревку. К счастью, река была неширокой, и Мухомор скоро выбрался на берег. Я слегка натянул веревку и крикнул:

 – Пошел!

Мухомор двинулся от берега, а я, как был в сапогах и телогрейке, вошел в воду и тотчас же потерял под ногами дно. Одежда моя не могла сразу намокнуть, но мысль, что, может быть, это мое последнее купание, была не из приятных. А утонуть я мог проще простого! И, если бы не сообразительность Мухомора, не выбраться бы мне на берег. Мухомор бодро шагал и шагал от берега, и я не успел еще оценить как следует серьезности своего положения, как почувствовал под ногами дно. Не останавливаясь, свертывая на ходу веревку в кольца, я побежал вслед за Мухомором. Умное животное уверенно двигалось к избушке гидрологов. Они приняли меня как желанного гостя: стянули сапоги, раскалили докрасна железную печку, напоили вкусным, а главное, очень горячим чаем. Я не помню, как свалился на постель и моментально уснул.

Проснулся часов в девять утра. Хозяева мои уже были на работе. В доме остался только Никитич – друг, сверстник и земляк нашего Попова. Он помог мне снарядить Мухомора и пожелал удачи:

 – Старайся, конечно, сынок! Может, действительно ушла твоя корова к якутам? Куда же ей уходить больше, там у нее дом родной!

По карте определил, что нахожусь в двадцати восьми километрах от своего жилья. За двое суток мы ушли очень недалеко.

До обеда мы двигались без приключений и часам к двум подошли вплотную к крутой каменной гряде, сплошь усеянной мелкой каменной россыпью. Гряда была невысокой – сто пятьдесят – двести метров, но камни уходили из-под ног и подниматься к вершине было тяжело и опасно, а с Мухомором почти невозможно: бедное животное жалко перебирало ногами, сползало и падало, царапая до крови свои старые ноги...

Я решил пуститься в объезд. Может быть, по ближайшему распадку нам удастся перебраться через эту гряду? Мы повернули на северо-запад и пошли вдоль самого основания сопки. Но ближайший распадок превратился в бурный и стремительный поток. Поворачивать назад и двигаться на юго-восток не было смысла: горные ручьи были одинаково непереходимы как на северо-западе, так и на юго-востоке, да и время близилось к ночи. Нужно было устраиваться на ночлег.

Однако покой наш был нарушен одним неожиданным обстоятельством. Я давно уже заметил, что мой всегда спокойный Мухомор явно нервничает и пугливо жмется ко мне. Я подумал, что он боится наступающей темноты, и заторопился скорей к намеченному месту. Около корявой лиственницы, уродливо раздвоившейся на высоте двух человеческих ростов, остановился и стал расседлывать Мухомора. Вдруг он резко, всем корпусом шарахнулся в мою сторону. Я упал, проклиная Незадачливую скотину. Мухомор дрожал всем телом, кося глазами в сторону черных кустов. Я посмотрел в ту же сторону и, признаюсь, по спине у меня пошли мурашки и стало жарко, несмотря на вечернюю прохладу: в двадцати метрах сидел волк и смотрел на нас внимательным, настойчивым взглядом...

Неприятно вспоминать об этом, но расскажу все честно. Мухомор пугливо жался к дереву, явно не рассчитывая на мою защиту. А я стремительно взобрался на его спину, встал на седло с ловкостью кавказского джигита и в следующее мгновение уже сидел в ухватообразной развилке дерева. И вот тут мне стало по-настоящему стыдно. Парень с винчестером за плечами испугался сытого волка. Первой моей мыслью было выстрелить в зверя. Однако я решил, что для волка это слишком большая честь, и скатился с дерева с намерением отогнать незваного гостя палкой. Но волк, подобрав хвост, спокойно ушел в кусты и скрылся в тайге. Мухомор успокоился, значит, волк ушел окончательно.

Надо сказать, что до сих пор я видел только чучела волков в краеведческом музее в Магадане, но никогда не встречал их в глухой тайге.

Видимо, где-то близко находились оленьи пастбища якутского колхоза: ведь волк и боится людей, и всегда жмется к человеческому жилью. Так что эта неприятная встреча была вместе с тем и приятным предзнаменованием.

А вечер никак не хотел потухать. Странный вечер! Небо ультрамаринового цвета казалось необычайно далеким. Между дымчато-серыми облаками виднелся белесый (серебристый – говорят в таких случаях поэты) диск луны.

Как-то незаметно подкралась ночь. Но небо стало даже, пожалуй, светлей, чем вечером. И облака светлей. А звезды еле проступали. Такими их видишь днем из очень глубокого шурфа...

Странная серебристо-голубая ночь! Так я и уснул с мыслью о фантастичности окружающего меня мира.

На рассвете, накормив Мухомора, подкрепившись «канадской кашей», снова пошел на штурм зыбкого, уходящего из-под ног перевала. Не зря его, проклятый, прозвали Текучим!

Мне показалось, что у распадка, где мы заночевали, подъем был не таким крутым. Мы с Мухомором пошли вдоль гряды, поднимаясь на сопку под очень небольшим углом. За ночь каменная осыпь обледенела, смерзлась. Ноги скользили, но зато камни почти не уходили из-под ног. Медленно и осторожно мы начали подъем. Я шел впереди, держа уздечку, Мухомор – следом. Иногда приходилось ползти на коленях. Я готов был вцепиться зубами в эти обледенелые обломки гранита, лишь бы перевалить через сопку. Мною овладел еще и чисто спортивный интерес, я напрягал все свои силы. Сверх ожидания Мухомор плелся за мной, почти не оступаясь, медленно и сосредоточенно.

Мы прошли по горизонтали километра два, поднялись вверх метров на сто. Это уже достижение: почти полторы!

В теплой телогрейке и стеганых штанах было очень жарко. Сильно припекало солнце. Мы поднимались все выше, метр за метром, падая и оступаясь, усталые, но непреклонные.

Длинной петлей, похожей на параболу, мы прошли около пяти километров и поднялись за это время на двести метров.

Взобравшись на вершину сопки, я дал себе слово никогда больше не путешествовать по Колыме «короткими» путями. Но отступать было уже поздно.

Юго-восточный склон сопки оказался пологим. Кое-где лежал еще не стаявший снег. Местами виднелись густые заросли березы и кедрового стланика. Дальше, насколько хватал глаз, расстилалась холмистая долина. Справа густой черной стеной стояла тайга.

Я пытался ориентироваться по карте, но ничего не узнавал. Когда в прошлом году мы снимали этот участок с аэроплана, он казался мне совсем другим. Холмистая гряда, как дамба, разделяла огромные поля заболоченной низины. По этой гряде я должен был выбраться к трассе. Но ее-то как раз я и не видел, несмотря на сильный полевой бинокль. Видимо, слишком отклонился от намеченного пути, блуждая по берегу Нерелеха и петляя по северо-западному склону Текучего перевала...

Отдохнув, мы начали спуск. Идти по сплошным зарослям березы очень трудно. Я еле продирался сквозь тесно переплетенные ветки. Если бы не высокие болотные сапоги, уже на первой сотне метров от моей одежды остались бы одни клочья.

Следом за мной осторожно шагал Мухомор, высоко поднимая свои худые ноги. Временами мы проваливались в небольшие овражки и расселины, прикрытые подтаявшим снегом.

Спуск оказался не длиннее пятисот метров, но преодолели мы его не меньше чем за три часа.

Заросли березы сменились чащей кедрового стланика. Но это было уже внизу, у подошвы. Кроме того, дело двигалось к вечеру. В стланике можно было и заночевать.

К ночи погода резко ухудшилась. Заметно похолодало. Небо затянуло белыми снежными тучами. Я нарубил мягких веток стланика, сделал себе пышную постель, закутался в байковое одеяло и заснул под высоким шатром кедрового стланика...

Устал за день смертельно, поэтому спал как убитый и вдруг проснулся при очень странных обстоятельствах. Впечатление, что сон прервался, что я бодрствую, было совершенно реальным. Когда я проснулся, было еще совсем темно. Собрался повернуться на другой бок и заснуть хотя бы до рассвета, но спать не хотелось. Сбросив одеяло, попытался было сесть, но это оказалось не так-то просто сделать. Надо мной навис упругий, холодный свод, что-то больно царапнуло по лицу. Что же произошло со мной? Я ложился спать у кедрового стланика, под открытым небом, закутавшись в теплое одеяло, а проснулся в какой-то темной ловушке. В том, что я проснулся, у меня не было ни малейшего сомнения – так отчетлив был даже в мельчайших подробностях мой фантастический сон, который, впрочем, мог быть порожден только реальной действительностью.

Лежа на спине, я ощущал холодные своды своей темницы и решил, что завален снегом. В том, что в середине мая намело сугробы снега, не было ничего удивительного. Здесь это – обычное явление.

Уже с вечера было ясно, что ночью выпадет снег. Но почему он так любезно прикрыл меня толстым и теплым слоем? У меня мелькнула догадка: вероятно, снег завалил меня целиком, а потом оттаял вокруг меня, и я оказался в просторном и теплом снежном мешке. Но для «мешка» мое убежище оказалось слишком просторным. Я мог почти сидеть, разводил руки, двигал ногами... Нет, догадка была несостоятельной. Кто-то накрыл меня достаточно плотным каркасом, а снег лег поверх него толстым слоем, и я оказался в теплом и надежном убежище. Мне очень хотелось выяснить, в чем же все-таки дело? Куда я попал? И опять это желание было ощутимым, реальным. Я повернулся спиной к своду, встал на четвереньки и уперся в свод спиной. Он легко поддался, и я очутился на свободе, стоя по пояс в снегу. Но куда же делся стланик? Неужели снег выпал таким могучим слоем? Этого не могло быть! Ведь стланик – это не кустики березы. Его ветви поднимаются на семь-десять метров и достигают в диаметре двенадцати-пятнадцати сантиметров. Десятиметровый снег не выпадает здесь даже в самые снежные зимы. Но ведь стланик исчез! Значит, он все-таки лежал под снегом.

И тут мне все стало ясно. Кедровый стланик чувствует холод лучше всякого термометра. Холодной ночью стланик, около которого я расположился на ночь, приник к земле. Его ветви и распростерли надо мной в ту ночь оригинальный каркас, утепленный толстым слоем снега.

Я проснулся окончательно с радостным ощущением того, что решил очень сложную задачу. Меня действительно ночью завалило снегом. Я выбрался из-под ветвей стланика. Вокруг расстилалось бескрайнее белое пространство. Природа словно умылась! Мухомор стоял на том же месте, где я его стреножил еще вчера, с торбой на морде, мирный и сонный. Доброе животное уже ничему не удивлялось.

По расчетам я должен был быть уже на месте, в колхозе. Сам я мог продержаться еще дней десять. Сложнее было с Мухомором. Даже если кормить его очень экономно, впроголодь, то корма ему хватит только дня на два. На подножный корм надежда плохая – ягель Мухомор не ел, а съедобных трав мы почти не встречали. Нужно было спешить.

Я расчистил для костра просторную площадку вокруг гнезда кедрового стланика. Освобожденные от снега и согретые теплым майским солнцем, ветви стланика снова потянулись вверх.

Мы, жители Крайнего Северо-востока, будем всю жизнь с благодарностью вспоминать о кедровом стланике. Это дерево, победившее суровые условия Колымы, для меня лично навсегда останется символом настойчивости, смелости и гибкой, полезной делу хитрости. Его зеленая хвоя обильно насыщена витамином «С». Остуженный и процеженный отвар этой хвои служил нам почти единственным местным средством против цинги. Его смолистые ветви мало чем отличаются по теплотворности от хорошего каменного угля. Его вкусные маслянистые орешки всегда были приятным лакомством в длинные зимние вечера.

Развести костер оказалось не так-то просто. Спички в моем кармане окончательно и безнадежно отсырели. Воспользоваться моим непромокаемым запасом из стеклянной бутылочки я тоже не мог, так как не нашел ни одной сухой палки. Я собрал вокруг открытого куста достаточно много веток, но все они отсырели от снега. Хорошо, что со мной был испытанный «огневой резерв»: пропитанная глицерином вата в стреляной гильзе и щепотка марганцовки в промасленной бумажке. Попов надежно внушил мне простое правило: без топора и огня в тайге – гибель!..

Крошечная пирамидка из самых тоненьких веточек стланика легко загорелась от самовоспламенившейся ваты. Через полчаса у меня пылал жаркий костер.

Я позавтракал «канадской кашей», напился чаю. Но что же все-таки делать? Все возможные ориентиры скрыты под снегом. Правда, он стремительно таял... Но это было, пожалуй, еще хуже. Заболоченная местность увлажнялась еще больше, становилась непроходимой, а местами просто опасной. Я мог попасть со своим Мухомором в какую-нибудь вязкую трясину, прикрытую красноватыми мхами, и без следа исчезнуть с лица земли. Меня это мало устраивало.

Решил двигаться на юго-запад, к опушке черневшего там леса. Если лес – значит, и твердая почва, рассудил я. Ведь не может же лес расти на болоте. И... ошибся.

С большой осторожностью, не сходя с пригорка, мы приблизились с Мухомором к опушке леса. Он состоял из редких и некрупных лиственниц, узловатых и корявых, какими обычно бывают деревья в редколесье на заболоченной местности. Мы понуро брели по вязкой и мшистой почве. Следы наших ног четко отпечатывались в мокром грунте и сейчас же заполнялись водой. Местами вода хлюпала под ногами. Свернули вправо, в лес, рассчитывая выбраться на более сухую и твердую почву. Деревья становились крупней, росли они более часто, стволы лиственниц выпрямлялись, но почва по-прежнему оставалась влажной и зыбкой. Было похоже, что лес рос по сплошному болоту, только слегка затянутому сверху почвой, возникшей из сгнивших мхов. Мощная корневая система лиственниц распростерлась почти по поверхности. Огромные деревья были очень неустойчивы. Временами казалось, что они пляшут, как пьяные мужики. Это под тяжестью наших шагов прогибалась почва. Сколько же могла навалить деревьев в таком лесу хорошая буря!

Между тем почва становилась устойчивее. Мы поднялись на сопку. Теперь уже окончательно стало ясно, что мы сбились с дороги. Далеко внизу зеленела просторная долина. Возникала и пропадала на поворотах лента какой-то незнакомой мне речки. Должно быть, она текла параллельно Нерелеху по эту сторону перевала. Раз есть речка с такой зеленой долиной, значит, где-нибудь около нее должны жить и люди. Я решил пробираться к речке.

Набросав карту местности, засек по компасу направление своего маршрута и начал осторожно и медленно спускаться. Почва под ногами оставалась устойчивой и спокойной, двигались мы легко, пока дорогу нам не преградила небольшая седловина, покрытая снегом. Похоже, что здесь произошел обвал. Всюду торчали корни нависших над обрывом лиственниц. Я решил разведать эту седловину, срубил деревце молодой лиственницы, обтесал его, заострил и с таким шестом спустился на снег. Он оказался достаточно плотным и не проваливался подо мной. Шаг за шагом продвигался вперед и наконец уверился в том, что снег плотен и раз меня держит надежно, то Мухомора с его четырьмя точками опоры удержит тем более.

Подсчитывая преимущества Мухомора с точки зрения законов земного тяготения, я вдруг безнадежно провалился в «надежный» снег. Шест в моих руках сам собой развернулся поперек ямы, и это спасло меня. Я провалился по самые плечи и держался только за шест. Ноги мои болтались в пустоте. Некоторое время я висел так, размышляя о том, как выйти из этого глупого положения. Сейчас я вспоминаю об этом с улыбкой, но тогда мне было не до смеха.

Неосторожным движением я мог обрушить глыбы снега, более чем достаточные для того, чтобы похоронить и надежно законсервировать себя на удивление геологам будущего. Но висеть неизвестно над чем, держась за очень ненадежный шест из суковатой лиственницы, было тоже опасно. В этих обстоятельствах я еще раз убедился, что в жизни все может пригодиться. В институте я увлекался альпинизмом и гимнастикой. Мой шест являл собой некоторое подобие турника. Нужно было подтянуться и выжать себя двумя руками. Прием не очень сложный, если на вас спортивные туфли, майка и тонкие брюки. Но если болотные сапоги... Уверяю вас, что гимнастический номер, который я проделал, был дьявольски труден, и мне следовало бы присвоить почетное звание чемпиона. К сожалению, а может быть, к счастью, единственным свидетелем этого головоломного упражнения был Мухомор, который вряд ли сумеет засвидетельствовать мое спортивное достижение, несмотря на полную ко мне лояльность.

Выбравшись наконец на поверхность, я лег на край ямы и заглянул на дно. На глубине двух с половиной – трех метров журчала и темнела вода. Очевидно, здесь проходило русло ключа. Ливень и дружное таяние снегов превратили этот когда-то мирный ключ в бешеный поток. Он подмыл берега, обрушил деревья. А когда вода спала, ключ оказался покрытым поваленными лиственницами, образовавшими решетку, на которой долго удерживался плотный слежавшийся снег.

Вести Мухомора по этому зыбкому мосту – рискованно, достаточно того, что провалился я сам. А насколько мне было известно, Мухомор в молодости не занимался гимнастикой на снарядах, и этот переход мог стать для него роковым.

Мы пошли вдоль ручья, надеясь таким образом добраться до реки. Ключ был, несомненно, одним из ее притоков.

Чем дальше мы двигались, тем круче становился обрыв. Белая полоска снега виднелась теперь где-то далеко внизу. На обрыве пласты земли выходили наружу. Я решил обследовать это обнажение пород. Ведь чтобы разведать такую толщу в обычных условиях, нужно было пробить шурф глубиной семьдесят пять – сто метров. А тут сама природа предоставила мне возможность заглянуть в ее недра.

То, что мы делали тогда, сегодня, с высоты пенсионного возраста, кажется мальчишеским безрассудством. Но как бы мне хотелось вернуться к своим двадцати шести годам, чтобы еще раз поплутать этой безрассудной дорогой в поисках пропавшей коровы...

Обрыв был очень крутой, если не сказать отвесный. Я укрепил один конец веревки за ствол лиственницы, стоявшей у самого обрыва, а другим концом крепко подпоясался. Упираясь ногами в стену обрыва и перебирая в руках веревку, стал медленно спускаться вниз.

Кроме большого риска и щекотания нервов, это обследование не сулило мне ничего интересного. Тонкий слой коричневатой почвы, обломки гранита, затем снова сероватый гранит и гранит, на изломах которого черными точками поблескивала слюда. Спускался я очень осторожно, поверхность остро наклоненной гранитной стены была шероховатой, нога не скользила. Но неожиданно она все-таки скользнула по чему-то гладкому, как будто отполированному. Я больно ударился лицом о каменную стену и едва не выпустил из рук веревку. «Линза льда! – мелькнуло у меня в голове. – Будь она неладна!» Упираясь коленями в гранит, спустился еще на полтора-два метра и обомлел от неожиданной радости: моя нога скользнула по отполированной поверхности черных, как диезные клавиши рояля, и правильно ограненных кристаллов. Мощная жила «руды на металл», который мы так настойчиво и не особенно удачно искали шурфами в россыпях, выклинивалась здесь по серому граниту. Могучим треугольником руда уходила вправо – вверх и влево – вниз от меня.

Никаких сомнений быть не могло! Долгие и, как казалось вначале, безнадежные поиски пропавшей коровы неожиданно увенчались для меня блестящим успехом...

...Может быть, вам когда-нибудь придется побывать в верховьях Колымы, в том самом месте, где эта холодная река, пробиваясь по узким каменистым долинам, отделяет Колымский хребет от хребта Черского. Может быть, по левому-берегу Колымы, в южных отрогах хребта, вы сделаете привал у студеного ключа с очень домашним названием – Буренкин ключ! Это идиллическое название мало соответствует суровости окружающего ландшафта. Присвоено оно своенравному ключу в память о злополучных поисках нашей Буренки. Теперь здесь три рудника, открытых мною в поисках пропавшей коровы.

Они так и называются: Первый Коровий, Второй Коровий, Третий Коровий. Многие горняки знают историю этих курьезных названий и до сих пор с улыбкой вспоминают о нашей Буренке.

Между прочим, когда я вернулся на базу, чтобы радировать горному управлению о своей находке, Буренка ждала меня дома. Худая, голодная и ободранная, она прибрела из тайги на третий день после того, как я отправился на ее поиски...

На снежном перепутье

Километрах в двадцати от нас крупная партия шурфовала долину ключа Окаянного. Видно, что-то огорчало и раздражало разведчиков, когда они крестили ключи и речки, наносимые на первую карту. Мы тоже работали на ключе... Страшном, хотя местность вокруг была настоящей северной идиллией.

По тайге шел слух, что разведчики Окаянного нашли настоящее золото. Нам не терпелось узнать, так ли это, и я отправился к соседям.

Двадцать километров по февральскому снегу – это рукой подать. Лыжи, подбитые ворсистым оленьим мехом, плавно скользят по уклонам и помогают без особых усилий взбираться на пологие увалы.

Дышится свободно. Молчат опушенные мягкой снежной бахромой лиственницы. Чуть тронешь дерево, и оно запорошит тебя невесомыми снежинками. Кристаллики льда, взвешенные в воздухе, поблескивают фиолетовыми, зелеными, оранжевыми огоньками. Яркие краски вспыхивают крошечными блестками и тут же гаснут, чтобы вспыхнуть снова.

Зачем только сердитые картографы обозвали наш ключ Страшным?

Я уверенно взобрался на вершину невысокой, но крутой сопки – и обомлел. Метрах в двадцати пяти внизу, словно изготовясь к прыжку, поджидал меня худой и всегда недобрый в эту пору медведь. Я успел разглядеть его горбатый загривок, ввалившиеся бока...

Зверь двинулся на меня. И в этот момент, честно говоря, не помню как, но не по своей воле, сорвался я с крутой вершины и ринулся навстречу зверю. Вид мчавшейся на лыжах черной человеческой фигуры, должно быть, показался медведю страшным. Шатун прыжком шарахнулся в сторону и уступил мне дорогу. Думаю, что именно мне принадлежит рекорд скоростного бега на якутских лыжах по пересеченной местности. Твердо знаю, что весь остаток пути летел я с огромной скоростью.

Новость подтвердилась. Соседи действительно нашли хорошее золото.

Обратно меня провожала целая бригада с ружьями. Но несчастного шатуна мы больше не встретили. Даже следы его за ночь замела поземка. Встреча моя с медведем была взята под большое сомнение. Провожатые в меру поиздевались надо мною и отправились восвояси, пугая тайгу бесшабашной пальбой.

Попов оценил дорожное происшествие по-своему.

– Так, говоришь, ветром припустил с сопки-то? – смеялся он над моим приключением. – Храбрый ты парень, оказывается.

 – Да какой храбрый?! Я и сам не пойму, как такое случилось.

 – Ну и ладно, что случилось, – серьезно сказал Попов. – А то ты с перепугу назад мог податься. От голодного шатуна разве уйдешь. Он и так зверь, а тут голодный... Без ружья в тайгу не ходи, парень. Но и ружье бы тебе не помогло. Не успел бы ты выстрелить. Или еще того хуже – подранить мог второпях зверя. Тогда – верный конец... Бывает, что и нарочито человека выслеживает – жрать же хочет. Бывает... Загрызть до смерти может. Клыки и когти у него страшенные. И бежит по крепкому насту скоро. Это кто не знает – говорит, медведь неуклюжий, а он, как стрела, быстрый бывает. – Попов вздохнул: – Хорошо, друг-товарищ с ножом близко окажется. И, скажу я тебе, не хочется смерть от медвежьих клыков принимать. Было у меня...

Как только ни мяла судьба моего Попова. Вот и медведь... Он вспомнил, видно, что-то случившееся с ним самим и сказал сурово:

 – Столкнет меня еще тайга с медведем. Столкнет. Думаю, не дрогнет рука. С одного раза между глаз всажу, второй раз не ошибусь. – Попов усмехнулся: – С осени-то они раздобреют, брюхо жирное, по земле волочится. Хочешь верь, хочешь нет – в две ладони сало, как у холощеного борова. По пяти пудов я сам, случалось, натапливал...

Попов оседлал своего конька и теперь будет рассказывать про медведей, пока мы не уснем.

Лайка

Зимой олени пасутся на юге. Весной стада перегоняют на сотни километров к северу, на летние пастбища.

«Оленистыми» местами на Севере считаются бесконечные горные долины, поросшие цепким ивовым и березовым ерником. Защищенные от ветров горными кряжами, эти долины тянутся иногда до самого Ледовитого океана. Не слишком обильные травы, растущие под защитой кустарника, кормят в этих местах оленьи стада весной и летом. А кустарники в безлесной тундре – топливо пастухам.

Я как-то пытался разобраться в нехитром луговом хозяйстве, обступившем нашу разведку в одной из чукотских речных долин. Рядом с пушицей и осоками редкоцветущей и прямостоячей росла осока мрачная. Нельзя не подивиться тонкости чувства и художественному чутью ботаников, сумевших с такой выразительной точностью окрестить эту воистину мрачную разновидность растительного царства.

Хотя она и мрачная, но все равно распустившиеся травы одевали северную землю в зеленый весенний наряд. И было радостно думать, что зима все-таки кончилась. Где-то в окрестностях уже обосновались пастухи оленей на своих временных кочевых стойбищах.

 – И олениной теперь разживемся, – прикидывал вслух практичный Попов. – Пастухи – народ хороший: мы – им, они – нам! По-соседски...

И надо же было случиться, что именно в момент этих хозяйственных раздумий моего друга из березовых кустов, окутанных прозрачной молодой зеленью, стремительно и неожиданно, прямо к порогу нашего таежного жилья прыгнул молодой олень с едва пробивающимися рожками. Задыхаясь от долгого бега, с ужасом, застывшим в глазах, животное упало на подкосившиеся ноги.

 – Или волки?..

Попова всегда отличала способность мгновенно определять причины любых таежных неожиданностей, что не раз спасало и его и меня от неприятностей. И сейчас он метнулся с ружьем в кусты, из которых выскочил к нашему порогу вконец запыхавшийся олень.

Вскоре Попов вернулся:

 – Нет, вроде бы и следов волчьих не видно. Что же ее пригнало к нам, беленькую? Красивая ланка! Яловая еще, телушка. У нас в Сибири таких сырицами зовут.

Ланка пугливо вздрагивала, когда прикасались рукой к ее глубокому белому меху, но успокоившись, доверчиво смотрела в глаза людям.

Но что же все-таки заставило белую сырицу прибежать к людям, искать у них спасения от неотвратимой опасности?

 – Потом разберемся, – сказал Попов. – Пока пускай у нас живет. Не объест. Весной скотине корму довольно.

Мы поселили ланку в конюшне с Мухомором. Мирный и уживчивый, наш конь подружился с гостьей...

Олень – величайшее достояние Севера. Он кормит, лечит, возит, одевает человека, скрашивает его суровый быт. Без оленя жизнь на Севере немыслима. Из его шкур северянин делает кухлянки, гачи (штаны), торбаса, малахаи, рукавицы, ковры, расшитые своеобразным геометрическим узором, составленным из полосок белого, коричневого, ярко-оранжевого (крашеного) меха. И Попов – коренной северянин – лучше других знал цену оленю.

Приблудившаяся ланка не давала покоя Попову.

 – Может, от оводов спасалась? – высказал он на другой день свою догадку.

Оводы! Страшной бедой для оленей является тундровый овод – северный подкожник. Его личинки развиваются в мышцах животного. Они дважды прогрызают живую шкуру оленя. Весной на летних пастбищах крошечные белковые иголочки, вылупившиеся из яичек, проникают в тело животного, чтобы прожить в нем почти год, измучив оленя, откочевать вместо с ним на южные пастбища и к исходу зимы, уже взрослой личинкой, еще раз пробуравить шкуру оленя, упасть на землю, окуклиться и затем сформировавшимся оводом пролететь через бесконечные пространства тундры, отыскать каким-то дьявольским чутьем место летнего выпаса оленей и здесь начать все сначала.

Олени панически боятся оводов. Они то сбиваются в беспорядочные кучи, то, обезумев от страха, бешено мчатся по тундре, пока, обессилев, не рухнут на землю. Тогда власть над бедным животным берет враг. Самки оводов засевают кожу оленя яичками, которых у одной особи может быть до 650 штук!

Энтомологи подсчитали, что на одном олене развивается до двухсот личинок овода. Шкура его становится решетом. Какие уж тут гачи, какие торбаса? Да и мясо... Олень превращается в скелет, обтянутый жесткими сухожилиями и дырявой шкурой.

Пока нет еще способа спасения животных от этого бедствия. Пытаются массовый забой оленей производить ранней осенью, в октябре, до того времени, когда личинки овода пробуравят оленью шкуру. Но это скорей капитуляция перед врагом, чем решительное наступление на него.

...Дня через три к нам на стоянку пришел знакомый Попову чукча. Это был знаменитый на всю тундровую округу олений пастух Омрувье. Мы оказали ему все возможные знаки внимания: напоили хорошим чаем, за обедом поднесли стопку спирта, поделились табаком.

Он забрел к нам на разведку, разыскивая оленей, разбежавшихся от коварных оводов. И на этот раз догадка Попова подтвердилась!

Мы рады были, что нашелся хозяин нашей беглянки. На всякий случай мы протерли ланку карболкой. Омрувье увел ее на свое стойбище.

И как-то всем нам – и мне, и Попову, и остальным разведчикам, и, кажется, больше всех тихому Мухомору – стало грустно.


Возврат к списку



Пишите нам:
aerogeol@yandex.ru