Антология экспедиционного очерка



Материал нашел и подготовил к публикации Григорий Лучанский

Источник: Михайлов Н.Н. Круг земной. Москва, Советский писатель, 1980 г.


Я жил. И добывал книги из путешествий.

Проплыл, пролетел, отшагал миллионы километров. До Луны и обратно.

В вольном пути столько раз дрожал от страха. Ждал расправы в плену у басмачей, терпел кораблекрушения, вонзался в землю с самолетом... Но зачем? Смысл в том какой?

Полнота ли существования или поиски ее?

Нужен ли был этот риск? Не для меня, а для людей.

Там, на горах и в морях, я, кажется, был смелым, дрожь подавлял и тем упивался. Не значит ли это, что где-то и в чем-то был трусом сугубо? Порядочный пианист в заданной пьесе не выходит из темпа: в одном месте ускорил, в другом замедляет — возвращает забранное. Отклонения выравниваются. Я храбрился в морях и горах — не означает ли это, что в обыденной жизни внешние силы сгибали меня?

Хочу подумать. О скитаниях и книгах. О побуждениях. Понять хочу — что же кидало к порывам и срывам, к удачам и разочарованиям, к праздникам и похмелью?

Не ошибусь ли, угадывая меру откровенности и сдержанности, нащупывая равновесие между уверенностью и сомнениями, между утверждением себя и недовольством собой?

Боюсь — осудят: взялся говорить о себе. Нескромность дурна. Но неискренность и жеманство не лучше. Думает о себе и оценивает себя каждый, один больше, другой меньше. Никому не возбраняется.

И далее следовало бы поощрить — только пораньше, пока взыскать с себя еще не поздно. Чтобы потом не укоряться словами поэта: «Слишком мало я в юности требовал».

Но зачем такие думы оглашать?

Имею ли право?

Все же отважусь. Ведь это жизнь человека. И жизнь под шпорами и с уздою времени — значит, не такая уж частная. Глядишь, из допроса себя выпадет толк и для других. Может быть, кто-то про спотыкания и тупики моей скачки послушает.

Излагать опыт жизни приемом беллетриста, в третьем лице — путь законный, но обходный. Так легче поделиться сокрытым. Не стыдно: не то я, не то не я. И не заподозрят в тщеславии. Но достоверность утрачивается. Пойду напрямик.

Мне было почти 24

Писал я не только о пути к пику Хан-Тенгри, о грозе басмачей. Писал, что думал. О чем-то спорил.

Было в письмах увиденное и прочитанное. «Женщина» Никифорова и «Закат Европы», немецкий фильм «Лулу» и «Клоп» у Мейерхольда, вырождение Персимфанса и явление Ойстраха.

Нет-нет, да и приходили ответные письма. В нетерпеливых дырочках почтового ящика просвечивал белый конвертик.

Шел 1930 год, мне было почти 24.

Из Москвы в Ташкент
11 февраля

Зина, напишу Вам о впечатлениях последних двух дней.

Вчера вечером собрались альпинисты и испытаннейшие горные бродяги. Пришел наш маэстро Василий Логинович Семеновский и сказал, что скальные крючья скоро наконец начнут делать на заводе. Пойдет летом в ваши алма-атинские горы, на пик Талгар, там еще не побывал никто. Пришел Панютин, победивший весь Западный Кавказ. Пришел Раковский, построивший хижину на Безенги. Приковылял юноша Зельгейм, знаменитый тем, что первый переночевал на макушке Казбека. Его настигла лавина, провалялся в пропасти неделю, четыре отмерзших пальца на ноге ампутировали. Прибежала Леля Березовская, взошедшая на Эльбрус.

Люди, игравшие в калечину-малечину с жизнью. Все они кое-что знали: страшно вспомнить, но снова и снова тянет. У всех маленький завидный психоз — стремление к несуразному. К тому, что чудеснее простого существования.

Мы мило болтали о страсти, не приносящей плодов,— болтали на языке, который, наверное, невнятен для нормального, разумного человека. На столе лоснились американские туристические журналы прошлых лет с видами Кашмира и Огненной Земли, с лицами танцовщиц из Андалузии и индейцев с Колорадо.

Панютин сказал:

— Тьфу, как противно жить в городах, скорее бы пришла весна.

Зельгейм заявил, что он не у дел, ничем заниматься не хочет, все надоело — надо на Кавказ. Раковский засмотрелся на картинки:

— До чего заманчиво! Знаете, скоро папиросы будут по карточкам.

Подготовка экспедиции на Хан-Тенгри

Письмами, телеграммами я столковался с двумя испытанными друзьями в Москве.

Вовсе лишенный корысти и честолюбия, Валя Гусев был верным товарищем. Всегда взваливал на себя в горных экспедициях самую трудную работу, которую один и мог исполнить.

Позвали с собой Илью Рыжова. Он писал рассказы для детей. Грустно-веселый, Илюша был полон доброжелательности к людям и иронии к самому себе. Другим — улыбка, себе — усмешка. Однажды, помогая вытаскивать меня из провала, сам туда свалился и, хотя рассек голову в кровь, мог бы выбраться. Но я услышал снизу:

— Илья, вылезай.

— Не полезу, пока не закрепите Николая.

— Лезь, говорят.

— Не полезу.

Вот какие они были. Были — потому что доброго, славного Илюши уже нет. Убит в начале войны.

Заняли денег, где могли. Собрали снаряжение — самодельные спальные мешки, палатку из старого выкинутого парашюта, бельевую веревку в тридцать метров, кустарные кошки для ног, темные очки автосварщиков. Не было у нас и быть не могло ни нынешних капроновых лесенок с дюралевыми ступеньками, ни рации, ни вертолета, ни приманки стать мастерами спорта и похваляться золотыми медалями. Не было чьей-либо помощи. Возможно, она и была бы, но мы не просили.

…Мы купили на базаре седла, сбрую, таган, котел, рису, лепешек — и четырех лошадей. Смотрели в зубы, делая вид, что понимаем. Наняли в проводники аксакала Орусбая.

Лошадей подковали.

И жизнь прошла как сон

Шуршал прибой. Фыркали лошади.

Я поплыву вокруг света. Корабль покинет Ленинградский порт в апреле, взламывая лед, и чайки будут выклевывать рыб из-под кормы, как грачи за плугом. Пройду через ФРГ по Кильскому каналу. Пересеку Атлантику, увижу Саргассово море, где вода покрыта водорослями. Разрежу Панамским каналом материк Америки.

В Тихом океане дождусь мига, единственного в жизни, — на долготе, противоположной Москве. Там разница двенадцать часов. Донесется «Пионерская зорька» на заре вечерней.

Как у героев Жюля Верна и Эдгара По, в кругосветном путешествии дни не сойдутся: перейдем линию смены дат с востока на запад и потому один день утратим. 29 июня 1958 года вычеркнется из жизни. Тот день прожит мною не будет.

Под сенью вулкана Кракатау со шлейфом дыма на вершине корабль пронижет скопление островов, названия которых звенят во мне с детства — Ява, Суматра, Борнео, Целебес. К тому времени, впрочем, будут называться иначе. Об их жизни узнаю из повести собственной дочери.

Пройду через Баб-эль-Мандебский пролив. Вдохну пекло Красного моря. В одном конце Суэцкого канала замечу возле обелиска каменных нубийских львов, а в другом — каблуки Лессепса и копыта каких-то британских коней на постаментах взорванных колониальных памятников.

Надо льдом Финского залива увижу паруса буеров — плоский треугольник острием вверх. Встречу в Средиземном море палевые паруса праздных яхт. Буду смотреть на высокие прямоугольные ветрила Вьетнама. Станут реять передо мною паруса арабов — выпуклый треугольник острием вниз. Запомню паруса Индонезии — полотнище косой трапецией.

На стержень плавания вокруг света накрутятся и другие пути. Увижу редкости, знакомые по книгам: стену Гималаев и стену Альп, погасший вулкан Аконкагуа, Ая-Софию в Стамбуле, вершину Фудзи, Женевское озеро, мыс Доброй Надежды, каменную голову острова Пасхи, верх горы Синай, будто обугленный. И многое - византийские купола Болгарии, пагоды Японии, немецкую готику, волнистые аркады Румынии, квадратные домики Венгрии, балконы Андалузии, ветряные мельницы Ламанчи. Не забуду гранит Швеции, пески Монголии, эвкалипты Уругвая, виноградники Сан-Марино, тюльпаны Голландии, зеленые изгороди Ирландии, араукарии Анд, желтые тоги бритоголовых бонз в Пномпене.

Войду в мавзолей Тадж-Махал в индийской Агре, в Пражский Град, в римский Пантеон, в лондонский Вестминстер, вашингтонский Капитолий, венецианский Дворец дожей, в старую мавританскую крепость Альгамбра в Гренаде, в мечеть Кордовы, под колонны Парфенона, на стадион Маракана в Рио-де-Жанейро. Посмотрю на Нью-Йорк и на Сан-Паулу с наивысших небоскребов.

Обойду Лувр, Британский музей, Ватикан, Дрезденскую галерею, остров музеев Берлине, Уффици во Флоренции, Прадо в Мадриде, развалины Помпеи, музей Ватерлоо под Брюсселем, дом Гете в Веймаре, Эль-Греко в Толедо и Шекспира в Стратфорде, дворец богдыханов в Пекине.

Услышу посвистывание на улицах Парижа, гомон мальчишек Неаполя, крик муэдзинов в Египте, орган с почти человеческим голосом в польском городке Олива, прерванный татарской стрелой зов трубы с колокольни в Кракове, шум Ниагарского водопада, позвякивание гитар на лондонской улице Карнаби, исступленную самбу в Бразилии.

Едва не угодим в Средиземном море в бучу войны — иноземные порты будут слать сигналы: «Безопасность не гарантируем», а Москва каждый час спрашивать: «Сообщите координаты — где вы?» У Тайваня за нами будет следить перископ подводной лодки, а в Панамском канале на борт залезет взвод американской морской пехоты.

В пустыне, в Центральной Азии, буду садиться в самолете на аэродром, закрытый туманом внезапной пыльной бури. Земля окажется ближе, чем думал пилот, — воткнемся в нее с сильным ударом, вдребезги поломав шасси и крылья, раскровенившись.

Именно так все и будет.

Напишу какие-то книги. Не так, как сейчас хотел бы. Хуже, чем мог бы. Каждая что-то даст. И что-то унесет.

В книгах отразится судьба: ездить, чтобы видеть, как мир в руках людей меняется. Как пространство меняется во времени.

Пройдут года — и я повторю слова царя Креонта, отца Эвридики, нимфы из мифа:

Видел: менялся лик Земли.

И жизнь прошла, как сон.

А потом вольтова дуга перекалится, вспыхнет пожар, и вся цветная пленка сгорит.

Перевал

Экспедиция собралась. Перед постоялым двором мы четверо скребем ножом исподнюю сторону потника, трем лошадиные спины рукавом, седлаем, вьючим — и караван выступает. По Иссык-Кульской котловине, мимо маковых полей, с компасом и с картой 1912 года, неточной. Новее не было.

В конце дня по ущелью реки Тургень углубляемся в горы.

Голубая вода прыгает с камня на камень. Шум меняет тона с каждым поворотом тропы. Стремена ударяются о скалы. Пахнет еловой смолой, дымом кочевий. Свистят сурки, как птицы.

Вчера — теплынь и листья... Сегодня — холод и хвоя... Завтра — мороз и мох.

К исходу пятого дня поднялись на водораздельный хребет, где перевал Чон-Ашу. Остановились. Перед нами снежный массив Хан-Тенгри. Из хаоса гор острый клык вонзается в небо.

Сердце бьется, когда смотришь отсюда. Странно подумать, что можно проникнуть в такой высокий кристальный мир. В природе нет ничего красивее снежных хребтов вдали.

Под горой по широкой обнаженной долине течет свинцовый Сарыджас. Сверху ясно видны шумные, ревущие пороги, но кругом полная тишина — так далеко они внизу.

Вон тот бугор, где мы с Валей год назад томились в плену. Как будто никого.

Спускаемся. Ночь у костра. Огонь виден издалека, виден он и басмачам...

Утром, когда меньше воды, — брод через Сарыджас. Река катит камни. Туже подпругу. Крепче вцепиться в гриву.

Лошадь сходит в воду. Волны достигают седла. Бурлит, крутит, сносит. Конь оступается... Вдруг рывок вверх — берег. Говорят, сейчас там построен мост.

Поднимаемся вверх по долине Адыр-Тор. С ледника Мушкетова тянет холодом.

Оставляем проводника с лошадьми нас ждать и вступаем на лед.

Кошки скрипят. Где ползком, где прыжком: веером расходятся трещины. Гладкий наст — и вдруг черная щель без дна. Срез синего льда. Частокол сосулек. Сбить их ледорубом — они ломаются, летят вниз и звенят на все лады: толстые — звоном низким, тонкие — высоким, пожалуй, мелодичным. Трещина пожирает их без всякого следа. В трещине — мрак.

Ночью ручьи цепенеют. Среди тишины где-то обвал. Лопнет лед. Сорвется камень, разобьет ледяную корку на замерзшей лужице и булькнет. К утру на воротнике иней.

Направо — хребет, вереница пиков. Ветер взвивает на вершинах снежную пыль — будто курится белый пар вулкана. За хребтом сначала озеро Мерцбахера, а потом неисследованная область.

Катим кружок бинокля по контуру хребта. Крутизна, обрывы, ледяные навесы. Тупик, тупик. Но вот тут как будто можно попробовать. Вдали, в глубине бокового ледника, усмотрели седловину.

Ранним утром — туда, вверх, сначала по льду, потом по сухому мучнистому снегу.

Прошли лавинное поле. Злой приглушенный шорох, шипенье, безудержный, слепой шквал, летучие клубы взметенного снега. Сила лавин вызывает восторг вместе с ужасом.

Идем по следу лавины: взрытые глыбы снега вперемешку с камнями дорожкой на склоне донизу — здесь она легла. Может быть, вчера, может быть, час назад.

Мы идем и идем.

К вечеру — седловина. Какова же она? Ледяная стена высотой с двадцатиэтажный дом, с боков острые пики. Лишь наверху почти отвесный вал закругляется. Под стеной осклабилась трещина. Зина с досады бросает варежку под ноги — и та сразу укатывается далеко в самый низ.

Высота — не только недостаток кислорода и сердцебиение. Это жуть и самодовольство, подавленный инстинкт страха: земля стоит боком, зевать нельзя.

Сказала нам:

— Довольно говорить мне «вы».

Ночь в снегу — и на рассвете начинаем подъем. Нашелся снеговой мостик через трещину. Безрассудно-уверенный Гусев рубит ступени. Он знает, что надо ставить перед собой невыполнимые задачи.

Ледяная стена внизу выпукла, поэтому приходится вырубать не только ступеньки для ног, но и карманы для рук. Летят брызги льда. Снизу казалось, будто муха ползет по стеклу.

Конец веревки соскользнул вниз. Перила готовы. Я подошел к стене. Взялся за веревку, поставил ногу на первую ступеньку. Зацепился вверху острием ледоруба. Полез вверх, прильнув ко льду всем телом.

У меня и Рыжова кустарные шипы на ногах вчера разогнулись в стороны, пришлось кошки бросить. Без них трудно на ледяном отвесе.

Оглянулся. Вверху — гладкая ледяная стена уходит в небо. Внизу ее подножья не видно. Обрыв. Глубина.

Носок вдруг выскочил из скользкой ямки. Тупые гвозди на подошвах служат плохо. Повис на веревке. Ногами нащупал ступеньку. Оперся. Полез дальше.

Веревка легла по стене два раза. Значит, 60 метров. 200 ступенек.

Вспомнить страшно, но там были простые минуты. Думали не о жизни, висящей на пальцах. Злил кусочек льда, запавший за воротник. Хотелось пить.

Ко всему привыкаешь — к зиме летом, к погребу на чердаке, к стране без людей.

Илья поет:

- Без кого б застряли

на этом перевале?

Застряли бы без Вали.

Наконец, к вечеру, взбираемся наверх. Но перевал ли это? По ту сторону туман. Вернее — мрачные тучи.

Анероид показал почти 5000 метров. Если он верен — выше, чем Ушба. Да, пожалуй, и немногим легче. Давление 400 миллиметров. Половина атмосферы лежит ниже нас.

Не отступать же. Вперед и вниз.

Сначала по узкому камину, затем по отвесной скале. Полустоим, полувисим. Разрушенные сланцы отваливаются и с шумом летят вниз, в туман. Скала шелушится.

Едва спустились на пологий снежный склон.

Уже темно. Мороз немногим меньше двадцати. Кое-как врыли палатку. Лезем в спальные мешки. Их только три — четвертый потеряли. Нам с Рыжовым один мешок.

Очередь Ильи лезть первым. Влез. А я забрался лишь по пояс. На мне шерстяная рубашка, свитер, кожаная куртка.

От усталости глаза смыкаются, но как уснуть? За палаткой воет ветер. Густой снег бьет в крышу и шуршит. Дремлю, дрожу. Потом кое-как пригрелся и заснул.

Илья пошевелился и разбудил. Снаружи — вой, скрежет, свист. После сна до жути холодно.

Рядом в мешке лежит Зина, прикрытая кожанкой. Если я натяну на себя кусочек ее куртки? В этом не будет ничего дурного. Я без мешка совсем замерз. Хотя бы краешек... Протягиваю руку, беру полу куртки — и чувствую частую, частую дрожь. Зина дрожит как струна. Касаюсь лба — горит. Это лихорадка.

— Тебе холодно?

Ответила бредом:

— Как думаешь, кто больше съест бубенчиков?

Больного человека перетащить через отвесный перевал нельзя. Заболеет один — перевал закрыт для всех. Мышеловка захлопнется.

Прикрыл Зину еще и своей курткой. В темноте нащупал банку сухого спирта. Долго не мог зажечь — отсырели спички. Потер спичку о волосы — зажглась. Спиртовка загорелась. Между собой и Зиной поставил таганчик на снег. На снег — потому что наша палатка без пола. Наскреб в кружку из-под бока.

В рюкзаке лежал аварийный пузырек 90-градусного спирта. Потянулся. Проволочный треножник нагрелся, растопил под собою снег, и достаточно малейшего толчка, чтобы все сооружение свалилось. Пламя взвилось к потолку, разбежалось по палатке. Волосы мои опалились, затрещали. Схватил кожанку, накрыл огонь, потушил. Снова поставил таганчик, снова зажег. Нагрел четверть кружки теплой воды. Налил четверть кружки спирта. Еще нагрел. Зина выпила. Отдал ей свой свитер.

Перестала дрожать и уснула.

На часах 12 ночи. Огонь согрел воздух, и первое время не было холодно в шерстяной рубашке.

Потом ветер выдул тепло, и я стал зябнуть. Лежал, растирал замерзшие плечи и лязгал зубами. Так прошла ночь.

Буран утих. Зина проснулась здоровехонька.

Что увидели — второй раз не увидишь.

Вокруг в лучах морозного солнца громоздились осыпанные снегом горы - одна другой выше.

Мы там, где хотели быть. Вот она, неисследованная область, земля, где до этого года никто еще не был! Она видна от края до края: пик Хан-Тенгри, как клин, вогнанный в небо, внизу ледник, как змея, — и озеро Мерцбахера. Зеркало, упавшее в снег и ярко сверкающее.

Озеро на этот раз позади!

Мы не знали в тот миг, что наш друг Суходольский, участник такой же отчаянной, как наша, экспедиции, внизу пробирается над озером по нависшим скалам и уже пробрался.

Мы не знали, что наш поступок, смелый до глупости, не будет забыт. Не могли и подумать, что горы и ледники, на которые смотрим, получат через тридцать пять лет имена первооткрывателей, включая и наши. Не знали, что снежная вершина прямо перед нами — пик Валентина Гусева, скалистый конус с плечом — пик Ильи Рыжова, белый поток, с него сползающий, — ледник Зинаиды Косенко, снежная трехвершинная гора — пик Николая Михайлова. По высоте от уровня океана эти горы лишь немногим уступают Эльбрусу.

***

У поэтессы Маргариты Алигер были однажды тяжелые дни, ее сильно поругали в газете. Вдруг звонок в дверь — незнакомый человек пришел утешить:

— Вы еще не знаете: на Курилах вашим именем названо озеро.

А о своем леднике Зина узнать не успела.

***

Пришла пора возвращаться. Поднимаемся на перевал по откосу, по скалам. Но сил уже нет. Измученные бессонными ночами, высотой и голодом, мы едва плетемся.

Взобрались под вечер. Стоило показаться над перевалом, как ураган налетел на нас. Зимний шторм, пронизывающий, будто на крыле аэроплана, который в высоком небе мчится сквозь пургу.

От ветра брызнули слезы, замерзая на ресницах. Мы сжимали веки, чтобы растопить колючие кристаллы в глазах.

С Илюши сдуло шапку, повязался полотенцем. Вместо потерянной варежки Зина носила на руке шерстяной носок — сняла и снегом оттирает окоченевшие пальцы. Я лежу плашмя и тупо сосу снег — мучает горная болезнь. Один Валя еще бодр.

Разбиты неожиданным морозным ураганом, а сейчас предстоит самое трудное — спуск с ледяного утеса в сумерки. Вертикаль будто натерта стылым маслом.

Зина взялась за веревку, скользнула вниз. Водит рукой по стене, отыскивает ступеньки, засыпанные снегом.

Ветер свистит, снизу не долетает ни звука. Оступится — сорвет Валентина: он держит конец веревки.

Письмо Ильи Рыжова

Зине в Ташкент

26 сентября 1930 года

Аман, аман, кызынка!

Перебираю фотографии нашей экспедиции. Почти с каждой на меня смотрит лицо смуглой горной девы. То она смеется, эта дева, опираясь на ледоруб. То она стоит на камне у бурлящей реки. Начинаю припоминать — а-а-а! Верно, была с нами такая. Обещала написать письмо. Обманула товарища. А ведь такие правдивые глаза.

Я не злобив, пишу сам.

Не люблю нахваливать в глаза, но приятно сознавать, что со мной путешествовала женщина из высокосортного нержавеющего материала, настоящей человеческой породы.

Кош, кош!

Кызыл-мурун, басмач.

Можно следующему! Я вылез из снега, встал на ступеньку, шаг за шагом пошел вниз.

Веревка оледенела, перчатки оледенели, пальцы отморожены, ноги без кошек срываются, внизу черная трещина. Сжал пальцы изо всех сил. Чуть не зубами вцепился в веревку.

Но вот мы двое уже под стеной. Осталось пройти каких-нибудь три часа до бивака на леднике Мушкетова. Там запас сухого спирта и консервы. Зина говорит:

— Чтобы им спуститься, нужно больше часа. Чем нам мерзнуть тут, пойдем-ка в лагерь, встретим горячим ужином.

Пошли. Снегу нападало много. На крутом откосе мы будто плыли в нем. Быстро спускались. Но вечер спускался быстрее.

Почти в полной темноте миновали зону лавин. Путь стал более пологим. Наступила ночь, когда мы подошли к полосе трещин.

Прощупывать снег ледорубом не удавалось — острие не достигало льда. Но чем ниже по леднику, тем снега меньше. Еще шаг, еще. Вот, наконец, ледоруб проткнул наст насквозь и весь ушел вниз. Это трещина, занесенная снегом.

Пласт снега, скрывающий трещину, толще, чем пласт на льду, потому что из трещины веет морозом и снег над нею медленнее стаивает.

В первый день на льду, когда сил было много, с трещинами мы забавлялись. Скакали через них. Свергали туда камни.

А какой глубины здесь трещины? Конечно, это не памирский ледник Федченко, чемпион ледников, но все же. Там было метров триста.

Я благоразумно сел в снег, отдышался и сказал:

— Идти дальше, не связавшись, нельзя. Будем ждать наших. Только бы не потеряли веревку.

Вот что услышал:

— Да уж не трус ли ты?

— Безумие!

Я бросился вперед.

Мы прошли бесчисленное множество трещин — и зиявших, и закрытых. Прощупав края ледорубом, можно было перешагнуть, обойти.

Внезапно снег кругом осел, зашипел, я потерял опору и шумно рухнул вниз. Наверно, тогда уже плохо видел в темноте.

Летел, закрыв глаза. Лед царапал лицо. Звенели сосульки. Снизу дохнуло холодной сыростью. Мысль молнией: глупый конец у обоих.

Вдруг резкий удар — и я застрял. Обрадовала меня не остановка в падении — я не думал, что надолго. Но шум сразу затих. Лишь далеко внизу звенели сбитые сосульки. Значит, не летит за мной.

— Зина!

— Жив? Боже мой!

— Ты наверху?

— Да.

До голоса недалеко, метров десять.

— Очень здорово вышло! Сижу, как пробка в бутылке. Нехорошо только, что тут сквозняк. Кричи, чтобы тащили веревку.

Осмотрелся. Полный мрак. Левая рука свободна, но пошевелить опасно. Может быть, едва вишу и сорвусь дальше при малейшем движении.

Тихо-тихо — так эквилибристы отнимают руки от предмета, поставленного в равновесие, — ощупал себя. Ничего не сломал. Правая рука держится на ледяном выступе. Пальцы сжимают ледоруб. Ноги висят в пустоте. Сзади, во что-то упираясь, меня поддерживает рюкзак.

Прислушался. Сосульки звенят едва слышно далеко внизу. Если бы не заплечный мешок, не сужение трещины, в котором чудом заклинился, быть бы, вместе с ними.

Зина звала на помощь.

— Отвечают?

— Нет.

Я висел в ледяном гробу. Ноги затекли. Изогнутое тело невыносимо болит. Наши на перевале запропастились. Что-то уж очень долго нет их — может, и они попали в ледяную ловушку?

До самого близкого селения сто километров, ждать помощи не от кого. Да и веревка не так уж длинна.

...Зина ставила ноги в мои следы, шла в четырех шагах позади. Вдруг я исчез.

Подбежала - черная дыра в снегу и звон обломков льда.

Донесся слабый, сдавленный, еле слышный голос — дрожащий, нарочито веселый...

Стала кричать.

Молчание. Ночь. Одна у страшной дыры.

— Скорее, скорее, он еще жив!

Я слышу: Зина плачет.

***

Зина, Зобеида, Зея, Замбези, Зангезур! В Москву из Ташкента я вернулся уже не один.

Вернулся другим на прежнее место — в старый дом на склоне к Яузе со скрипучим полом, с голубыми изразцами.

Куда сразу делись душевная тоска, игра со смертью, немота? За три недели написал книгу «Хан-Тенгри». С посвящением: «Спутнику, связанному со мной горной веревкой».

Никогда не работал так быстро — ни раньше, ни позже. Все прочие книги давались с трудом, эта написалась сама. Такой свежести я уже больше никогда не смог достигнуть.

Написал — будто расквитался. Безумие гор исчерпал.

Найдис уже вел дела серьезные, государственные: в финансовом ведомстве планировал вклады и займы. Гусев чертил проекты зданий с красивым фронтоном и продолжал год за годом покорять вершины Тянь-Шаня, я без зависти провожал его на Казанском вокзале.

Летом 1931 года при переправе на плоту через Кафирниган был пойман Ибрагим-бек, а затем к пограничникам попали главари банды Джантая. 11 сентября 1931 года Погребецкий с двумя друзьями впервые взошел на вершину Хан-Тенгри. В 1932 году геодезисты с помощью Гусева и Рыжова сняли подробную карту неисследованной области, куда мы стремились.

Все равно. Другая жизнь.

Шах-и-Зинда, Зигальга, Званка, Зюльфагар!

Черствые именины

Мне было 25 лет. А потом мне было 60.

Жил, как всегда, впопыхах. Кончал книгу «С планетой вместе» — о кругосветном плавании.

Среди других пришло ко дню рождения поздравительное письмо от географической писательницы Галины Ганейзер. Ответил — и изумился. Наверное, и она была поражена.

Книга за книгой. Благополучный юбиляр. Новый орден. Физиономия в «Литературке». А вырвалось: «...Мы с Вами делаем не то, совсем не то. Нужно путешествовать не вокруг себя, а в себе самом...» Галина Евгеньевна, поищите, может, завалялось среди бумаг.

Не то, не то! Снова боль по утрам. Все мои книги, быть может, внешние? А где же внутренняя?

Как всегда бывает, о чем думаешь, то и вычитываешь. Или извлекаешь из памяти. Так и лезли в глаза опровержения путешествий.

Зачем понадобилось читать книгу «Бернард Шоу» Эмриса Хьюза? Шоу возвратился из кругосветной поездки. Его спрашивают:

— Скажите, на вас что-нибудь произвело большое впечатление во время путешествия?

Шоу отвечает:

— Ничего. Одно место очень похоже на другое.

— А люди?

— Все они человеческие существа и больше ничего.

Читаю у Генри Торо, американского моралиста прошлого века: «Не стоит ехать вокруг света ради того, чтобы сосчитать кошек в Занзибаре».

А Гете! «Чтобы понять, что небо везде синее, не надо совершать кругосветного путешествия».

А Бранд у Ибсена! «Внутрь! Я понял! Внутрь! Вот слово!.. Сердце — вот наш шар земной!»

Боже мой, и Козьма Прутков, родимый! «Полезнее пройти путь жизни, чем всю вселенную».

Я не целиком им поверил. Подозрительность меня удержала: что-то уж слишком настойчиво путешествие они отвергают. Видно, ценность его втайне признают. Я не вполне им поддался.

Но и не вполне их доводы отринул, как сделал бы раньше. Не отринул — потому что сомнения грызли душу, искали решения.

Путешествие, черт возьми, — не эгоизм ли, хоть и самый невинный?

И не слишком ли дело опошлено? В одной стране видел круглые бумажные салфеточки с дыркой, сквозь которую продевают ножку пивного бокала, чтобы пена не лилась на скатерть, — на кружочке изречение: «Путешествия дарят жизни красоту».

Судьба, слава богу, позволила мне почти всегда, хоть и не без усилий, не без сомнений, делать то, что для меня интересно. Я ездил. И ездил дважды: по земле — и когда писал. Второе переживание по яркости у меня слабее первого, но оно при всех трудностях радость тоже. Даже короткая справка «где что?». Вожу пальцем по карте, пером по бумаге — еду, еду! Вижу, вижу все.

Вижу весь ландшафт — и как один переходит в другой. Череда мест, бесконечная цепь деталей.

В чем же я ошибался? Наверно, когда писал, не очень задумывался — путешествует ли со мной и читатель. Был слишком уверен, что он видит полноту той же картины. А видение мое и видение его, боюсь, не вполне совпадали — ведь я писал коротко и называл немногое. Хорошо, если у взявшего книгу та же страсть пространства, а вдруг нет? И правильно ли я отбирал?

Думаю, во мне Найдис и Гусев друг другу помогали — помогали воспринимать и рассудком и сердцем. Но передавал ли я такое восприятие читателю?

Вот, скажем, пишу, как плыл по Амуру. Вижу, слышу все. В протоках — «разбоях» — на лозняке клочья засохшей тины после летнего паводка. По берегам ходовые и створные знаки — справа красные, слева белые. Растопились от солнца черные черточки вара меж досок на палубе и пахнут дегтем. Киселевка, Тахта, пристань Маго... И еще я вижу вместе, слитно тысячу предметов и качеств. И наивно думаю, что читатель видит точно то же, что и я.

А до него, пожалуй, доводил только помянутое, только отдельное. Что-то, конечно, он воссоздавал. Но доносил ли я атмосферу? Весь вид? Дрожание поручней? Этот азбучный опыт: на носу ветренее, чем на корме? Запах жареного ромштекса из камбуза? Весь этот мир.

Когда-то я понял: путешествие не литература, если нет путешественника. Простая мысль — а сколько потребовалось труда, чтобы ее уразуметь и применить. Стал тогда искать свое «я» в пути. Значит, стал искать и «я» читателя.

А теперь начал думать: почему же «я» — лишь в пути?

Путешествие есть жажда пространства, но, если хотите, и одна точка — пространство. Атом пространства. Не будь точки, не ощутить бы нам просторов.

Душа-то ведь ведет свою жизнь в одном месте — в себе самой. А я мыслил территориями. Меня что-то уносило от излучин души к излучинам реки. И я, и читатель удалялись в пространство, вовне. И понимали друг друга меньше, чем могли бы.

Шел я, шел — и опять, как тогда, давно, оказался перед озером в неведомых горах. Ну же! С риском по отвесной скале. На скользкой ледышке, гребя ледорубом. Через неоткрытый перевал. Ведь кто-то превозмог. «Да уж не трус ли ты?»

Где же в моих книгах борьба за достоинство личности? Где жизнь идеалов? Где различение средства и цели?

Возможно, поздний путник подходил к повороту дороги. Возможно, я подбирался к попытке написать что-то другое, по-иному. Кто знает — может быть, напрягши все силы, я сумел бы чего-то добиться.

Но спираль вдруг сломилась — и способность писать я утратил: Зина умерла.

Почему я люблю разные места

Дело мое — писать о разных местах. Ради того колесил по Земле. Погладил березу, укололся о саксаул, сломил курильский бамбук. Качался на горбе верблюда, ездил на северных оленях, следил за летающими светлячками, видел памирских яков, прятался от тянь-шаньского барса. Заглядывал в ледниковые трещины, ждал вспышек полярного сияния, удивлялся вулканам... Почему я люблю разные места? Потому, наверное, что все они не похожи друг на друга.

Обыденная Арктика

И я мигом очутился на Северном полюсе — в резиновых сапогах, купленных на тогдашние восемьдесят два рубля на Кузнецком. Ничего более необычайного вообразить невозможно.

Царственная точка на вершине необъятного белого купола. Не равнозначная никакой другой точке с космическим адресом...

Она казалась самым недостижимым местом на Земле. За нее были готовы платить жизнью. Как зачарованные бросали все близкое и, подавив страх и пренебрегая лишениями, уходили на Север.

Вмерзали с кораблями в лед, и в морозном мраке полярной ночи под гремящими горами льда корабли погибали.

Изнемогая, шли пешком, на лыжах, с собачьими упряжками, прорубали дорогу в торосах, переплывали дымящиеся полыньи, тонули в ледяной воде, слепли от яркого солнца, отмораживали и отрезали себе пальцы.

Застигнутые холодом, зимовали на неведомых островах в хижинах из камня и моржовой кости, пухли, ели собачину, глодали голенища сапог, умирали от голода.

Гудсон и его маленький сын были оставлены командой среди льдов без пищи и оружия; Де-Лонг умер в пути от истощения; матрос Бьервиг всю зиму пролежал в каменной норе рядом с мертвецом; Андрэ после падения воздушного шара кончил жизнь под снежным обвалом; Седов не вынес цинги; обессиленный Мальмгрен был спутниками брошен; Амундсен упал с самолетом и утонул или разбился; Леваневский исчез...

Чтобы показать неул

овимость полюса, Жюль Верн свел с ума капитана Гаттераса.

Блок избрал эту сокровенную точку символом отрешенности:

   Бери свой челн,
   плыви на дальний полюс
   В стенах из льда —
   и тихо забывай,
   Как там любили, гибли и боролись...
   И забывай страстей бывалый край.

Бунин придал полюсу смысл зловещий:

   Свой дикий чум среди снегов и льда Воздвигла Смерть.
   Над чумом — ночь полгода. И бледная Полярная звезда
   Горит недвижно в бездне небосвода... 

А тут — резиновые сапоги. Какой соблазн посчитать Арктику обыденной!


Возврат к списку



Пишите нам:
aerogeol@yandex.ru