Материал нашел и подготовил к публикации Григорий Лучанский
Источник: Макс Зингер. От площади Пушкина до Арктики. Издательство «Известия», Москва, 1960 г.
«Известия» — застрельщик освоения Советской Арктики.
Основатель полярного порта Игарки Борис Васильевич Лавров.
На самолете за гвоздями. «Я не претендую на бессмертие».
Первая Ленская экспедиция
В редакции «Известий» продолжали часто бывать защитники Великого северного железнодорожного пути Борисов и Воблый. Заглядывали по-прежнему поборники Северного морского пути летчики Чухновскйй и Алексеев. С каждым годом становилось яснее, что Северный морской путь может быть освоен и будет освоен во что бы то ни стало. По Карскому морю ежегодно, начиная с большой экспедиции 1929 года, ледоколы проводили наши и иностранные морские транспорты к новооткрытым портам на реках Оби и Енисее.
Через год после опубликования статьи Чухновского «Север Союза и самолет» мне посчастливилось увидеть ее автора в действии над полярными льдами Югорского Шара и Карского моря. На борту самолета «Комсеверпуть-1» находились в первом большом разведывательном полете Чухновский, Алексеев, Страубе, Шевелев и бортмеханики.
Я участвовал как корреспондент «Известий» в полярной Карской экспедиции, шел на ледоколе «Красин» из Ленинграда вокруг Скандинавии и Мурмана к вратам Арктики — Югорскому Шару. Здесь мы встретили караван морских транспортов. Они следовали с ледоколом к Оби и Енисею. Но путь был завален тяжелыми льдами. Караван затерло в заливе Шпиндлера в торосистом льду. Ледокол долго не мог оказать помощь своим судам. На разведку льдов вылетел Чухновский. Он покружил над караваном и указал командованию экспедиции, какого держаться направления, чтобы пробиться к чистой воде. Он оказался со своим самолетом-разведчиком глазами экспедиции, открыл нам путь.
События, связанные с экспедицией дирижабля генерала Нобиле, замечательные по своим результатам советские спасательные экспедиции на ледоколах «Красин» и «Малыгин» дали волнующий богатый материал для нашей очерковой литературы о Крайнем Севере. Ряд писателей-очеркистов — А. Гарри, Э. Миндлин, А. Том (Кабанов, корреспондент «Комсомольской правды») — и многие другие стали известны именно после этой полярной эпопеи, в которой они принимали участие в качестве спецкоров. Но не только журналисты и писатели, целый ряд ученых приобрели широкую известность после этих полярных походов. Наша и мировая общественность весьма мало знала о профессоре Визе, летчике Чухновском, достижениях советской авиации, ледокольной техники, метеорологии и их значении в деле освоения Крайнего Севера. 1928 год был первой вехой Великого Северного морского пути, на завоевание которого устремились вместе с лучшими советскими моряками, летчиками и учеными советские писатели и журналисты. С каждым годом росло число известных имен советских деятелей науки и культуры, посвятивших свой самоотверженный труд нашему Крайнему Северу.
«Известия» широко освещали на своих страницах фронт освоения Советской Арктики. По поручению «Известий» плавали и летали в Советскую Арктику А. Гарри, Вл. Лидин, 3. Рихтер, Б. Громов, И. Соколов-Микитов и многие другие.
...Максим Горький очень любил бывалых людей, путешественников, исследователей. Он с интересом относился к журналистам и писателям, прокладывавшим первые тропы к высоким широтам, и предоставлял многим журналистам-полярникам страницы журнала «Наши достижения»...
Плеяда полярных спецкоров «Известий» всегда готова была к полету в любом северном направлении, к любым дальним плаваниям, к поездкам на собаках и оленях по снежной тундре в полярную стосуточную ночь...
«Известия» породили скитальцев-литераторов, навсегда связавших свою жизнь с дорогой. В битве с суровой Арктикой советские журналисты не страшились опасностей. Они находили в них то «упоение», о котором так прекрасно сказано у Пушкина:
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане —
Средь грозных волн и бурной тьмы
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог!
Мы расставались с нашими семьями, будто отправлялись на линию огня. Мы не знали, когда встретимся вновь, только верили, что встреча, радостная, веселая, непременно будет...
Пишущий эти строки в 1932 году в течение пяти месяцев принимал участие в Северо-восточной экспедиции Наркомвода в качестве спецкора «Известий». Наш караван судов вынужден был на обратном пути из устья Колымы во Владивосток зазимовать в Арктике, у Певека, в Чаунской губе. Радио не работало. На многие сотни километров от места зимовки не было таких радиостанций, которые могли бы передать мои очерки в редакцию. И я вынужден был (чтобы не устарели мои очерки) предпринять поездку на собаках и оленях. Я ехал с каюром (погонщик собак) Атыком первую тысячу километров пути на собаках до Нижне-Колымска, петляя по тундре.
Мы спали с ним на снегу вместе с собаками, они согревали нас в полярную стужу и пургу. И еще свыше трех с половиной тысяч километров я проехал полярной ночью на оленях от Нижне-Колымска до Якутска, оставляя в нехоженых местах путаные следы нарт.
...Своих героев советские журналисты разыскивали на морских, воздушных и таежных дорогах. Эти герои одолевали дебри, тревожен был их привал, и иные приняли смерть истыми мужчинами, покоряя стихию Севера. Так погиб наш друг и соратник по перу А. Том (Николай Кабанов), разбившись на самолете вместе с летчиком Бухгольцем, известным деятелем советской полярной авиации. А. Том много летал и плавал в Арктике. Его очерки всегда были полны живости, остроумия и журналистского блеска. Ему не привелось увидеть Арктику покоренной, но он свято верил, что она сдаст свои неприступные позиции и станет действующей магистралью для советских пароходов.
Наши дети подрастали без нас... Мы, отцы, не узнавали их, когда возвращались домой. Мы обрекли себя на вечное скитание. Мы не видели животворного лета, не чувствовали солнечного тепла, не знали настоящего ночного покоя.
Восточный поэт писал:
Если ты в жизни правил конем,
Если тебя ураган хлестал,
Если твой пот в седло проник,
Если в походах сгорел потник,
Если ты дебри одолевал,
Если тревожен был твой привал,
Если еду ты в седле жевал,
Если ты женщину забывал,
Если сын, зачатый тобой,
Встретился бородатым с тобой,
Значит умрешь без кручины ты,
Значит был истым мужчиной ты.
...Любопытно, что командование ледокола «Красин» выдало ввиду моего отъезда в Арктику следующую справку для семьи:
«Дана тов. (имярек) в том, что он уходит в Полярную экспедицию на ледоколе «Красин» на неопределенное время.
Капитан л/к «Красин» (подпись и печать)».
Никто не мог твердо сказать, когда, как и где закончится предпринимаемая полярная экспедиция. Глубины полярных морей еще не были изучены, не были знакомы повадки льдов, ветров и течений. Не обжиты полярные окраины. Не было сети радиостанций. Радио действовало всего лишь в нескольких точках Севера: на Диксоне, Югорском Шаре, Маточкином Шаре... Пробираясь из Певека по Восточной тундре, я до самого Якутска не мог ниоткуда радировать в «Известия» ни одного слова. Сто двенадцать дней я ехал на собаках и оленях так называемым «немым» корреспондентом. И только добравшись до Якутска, наконец нарушил свое долгое вынужденное молчание.
...Отправляясь в большую Карскую экспедицию 1929 года на ледоколе «Красин», я думал о том, что плавание это к берегам Оби и Енисея может дать мне интересную книгу очерков о полярном Севере. Однако, в какие только московские издательства я ни звонил, всюду получал вежливый отказ. Предлоги были разные, но смысл их — один. Договоров подписывать не будем, привозите готовую рукопись!..
И вот до отъезда осталось несколько дней. Уже билет на ленинградский поезд был заблаговременно куплен. Я позвонил, на счастье, в последнее по счету издательство, куда еще не стучался ни разу.
— Говорит специальный корреспондент «Известий»,— назвался я.
И стал далее пространно рассказывать, куда, на чем и за чем идет Карская экспедиция, в которой я буду принимать участие.
— Короче! — услышал я из телефонной трубки. Я опешил. Значит отказ! Последний промах!
Я замолчал.
— Что вы предлагаете? — послышалось мне.
— Собираюсь писать книгу для вашего издательства об этой экспедиции.
— Сколько листов?
— Десять,— выпалил я, приободрившись.
— Почем за лист? — последовал новый, не менее деловой вопрос.
Я совсем растерялся. Я даже не знал гонорарных расценок и наобум сказал:
— Двести!
— Полтораста! — последовал ответ.
— Согласен! — ответил я, завороженный неожиданным поворотом разговора.
— Тогда приходите завтра к моему помощнику Шабаду и подпишите договор.
Так говорил со мной директор книжного издательства «ЗИФ» («Земля и фабрика») Илья Ионович Ионов.
Мне дали аванс, и я долго не мог забыть этого разговора с директором издательства, поощрившим меня к первой большой литературной работе. Книга была написана. Она вышла в «ЗИФе» под заглавием «Сквозь льды в Сибирь»...
Арктика стала моей литературной Родиной. Северной теме я не изменял никогда, даже на войне. И после войны я ездил на Камчатку и трижды в Северную Атлантику, к берегам Мурмана, к острову Ян-Майену, далеко за полярный круг. Вместе с нашими мужественными рыбаками участвовал в экспедициях за сельдью со стороны Мурманска, Калининграда и Риги.
...В юбилейном номере «Нового мира», посвященном первому десятилетию этого журнала, издававшегося с самого его возникновения «Известиями», были помещены в декабре 1934 года приветствия литераторов, входивших в его актив.
— «Новый мир», тагам! — писал я дорогому мне журналу, в котором часто публиковались мои произведения. — «Тагам! Поехали!» — так восклицают чукчи, уезжая в глубь тундры на поиски мха-ягеля своим оленям, снимаясь вместе с ярангами для далеких перекочевок. «Тагам!» — это чукотский клич «вперед!» Самое бодрое слово на чукотском языке. Это слово означает движение.
Через заснеженную высокогорную тундру, отряхивая пушистые куржаки столетних елей и лиственниц морозной якутской тайги, волкоподобные собаки Севера вынесли меня к вратам «Нового мира». Я вошел в них без стука, как в чукотскую ярангу, и был принят с полярным гостеприимством...
Жизнь показала правоту идей и Чухновского, и художника Борисова. Корреспонденты газет донесли до миллионов читателей картину фронтовых по своему характеру дней суровой битвы мужественных советских полярников с арктической стихией. Великой океанской державе понадобились и северная морская трасса и железнодорожная магистраль на Севере...
Мы часто видели в редакции «Известий» человека высокого роста, в собачьей дохе до пят, с неизменной трубкой в зубах. Его голова была всегда тщательно выбрита, колючие усы коротко подстрижены, шаги размашисты и тверды. Как ни старался я, бывало, на морской гальке в бухте Тикси поспевать за этим скороходом, никогда мне это не удавалось, хотя я был значительно моложе его. С ним участвовал я не только в редакционных беседах о будущих его статьях и очерках, но и в полярных экспедициях.
Это был председатель правления Комсеверпути Борис Васильевич Лавров — основатель Игарки, энтузиаст Севера, смелый человек.
Впервые я познакомился с основной чертой его характера — мужеством — при следующих обстоятельствах.
Мы летели в 1931 году на самолете «Комсеверпуть-2» из Красноярска в Игарку. Лавров вез ящик гвоздей для нужд Игарского строительства. Перед очередной зимовкой нового полярного порта ему надо было проверить портовое хозяйство и работу его руководителей, поговорить с людьми, игарскими новоселами...
Рядом со мной, корреспондентом «Известий», помещался в кормовом отсеке известный профессор-оленевод Сергей Васильевич Керцелли, небольшого роста и очень моложаво выглядевший старик. Он добирался до одного из районов Крайнего Севера, где было поражено эпизоотией копытницы оленье стадо.
Во время стоянки самолета в Енисейске, лежа ночью на топчанах, мы услышали, как шептались наши летчики. Долетели обрывки разговора:
— Пропускают четыре клапана... Утром к начальнику явился командир самолета Ян Липп и сказал:
— Борис Васильевич, разрешите доложить, у нас носовой мотор не в порядке. Пропускают четыре клапана. Возможен пожар в воздухе.
— А как нам держаться во время пожара? Не сможем ли мы вам чем-нибудь помочь? — спросил Лавров, закуривая трубку.
Летчик замялся, никак не ожидая такого вопроса и, откашлявшись для решительности, сказал:
— Если загорится, сидите спокойно и ждите посадки!
— Отлично! Будем сидеть спокойно и ждать посадки! — подтвердил Лавров.
Через некоторое время Липп вновь подошел к Лаврову:
— А может быть, вы все-таки обождете здесь до следующей машины?
— Когда это будет?
— Точно неизвестно...
— Я-то могу подождать, а вот как игарцы. Я им везу гвозди, лимонный сок и много других необходимых вещей. Мне надо говорить с людьми, остающимися на зимовке в новом городе. Это же почти в двух тысячах километров от железной дороги... Завезли людей, нельзя же их бросать, не простившись по-человечески! Что скажете вы, профессор? — обратился Лавров к Керцелли.
— Я тоже могу подождать, но вот как олени? Они же погибнут!
— Повторяю, товарищи, — продолжал летчик, — возможен пожар в воздухе.
— Но вы, в конце концов, полетите или будете зимовать в Енисейске? — наступал Лавров.
— Подлатаем машину и полетим конечно!
— Ну и я полечу с вами! — решительно заявил Лавров.— Ваше мнение, Сергей Васильевич?
— Мне, вы знаете сами, необходимо быть на Крайнем Севере,— ответил профессор.— Я выполняю важный приказ. А насчет возможного пожара в воздухе? Ну что же... Мне уже минуло шестьдесят лет. Я достаточно пожил и не претендую на бессмертие! К тому же я немного восточный человек. Кисмет! Судьба! Я полечу! — заявил так же решительно старик.
Хотелось мне этого или не очень хотелось, но и я тут же согласился с мнением старших товарищей.
Наши летчики еще с полдня повозились над мотором.
— Ехать так ехать! Летим! — сказал Ян Липп, приглашая нас занять места в машине.
Все пошли к самолету.
— «Проверьте огнетушители! — приказал Липп старшему бортмеханику Григорию Трофимовичу Побежимову, старому полярнику, погибшему шесть лет спустя вместе с Леваневским при перелете через Северный полюс.
Машина с тонной груза долго бежала на отрыв, вздымая пенные буруны. Все облегченно вздохнули, когда прекратилась назойливая дрожь дюраля и самолет взмыл в воздух. Моторы гудели. Механик настороженно прислушивался к их несовпадающим тактам.
Самолет «приводнился» в Игарке вечером при свете костров.
— Ну как? —спросил Лавров.
— Слетали по-культурному, — ответил Липп. — Моторы дотянули.
Да, они дотянули только до Игарки. Здесь их перебрали. Заменили неравномерно износившиеся клапанные грибки и клапанные седла. Ян Липп был прав, но смелости Лаврова сопутствовала удача. Мы долетели благополучно.
Когда все повреждения были исправлены, самолет вновь взмыл в воздух. Надо же было профессору Керцелли с его вакцинами еще дальше на север, в самую даль, к оленеводам!
Профессор был доставлен вовремя и спас оленье стадо. Лавров снабдил зимовщиков гвоздями, раздав их по строительным участкам. Провел собрание актива игарцев. А я закончил книгу о том, как строилась Игарка.
...После нашего отлета из Игарки над протокой всю ночь играли цветные сполохи. Стремительно приближалась зима. В одну ночь сковало протоку у самой пристани. Но теперь полярники могли встречать зиму без опаски.
Расскажу об одной тревожной, ночи на ледоколе «Красин» — проводнике Первой Ленской экспедиции... В каюте начальника экспедиции Лаврова всю ночь горела настольная лампа. Было накурено до одури. Сизый дым облаком стоял под потолком (или подволоком, как говорят моряки). На диванчике валялись радиограммы.
— Все пропало! — докладывал капитан ледокола Легздин. — «Красин» теперь — баржа! Случилось то, чего я единственно опасался. Только что поднялся на верхнюю палубу водолаз, обследовавший корму корабля. У «Красина» сломан вал левой бортовой машины. Потерян винт целиком. Ледокол бессилен помочь Первой Ленской. По чистой воде он в состоянии делать теперь всего лишь шесть-семь узлов.
Лавров вызвал к себе в каюту старшего механика.
— Сломан гребной вал. Что мы сможем сделать для того, чтобы восстановить силу ледокола? — спросил начальник экспедиции.
— Требуется сухой док... В Карском море нашими силами ничего не поделаешь!
Последовавшее за этим всеобщее молчание было тягостно. Легздин сел на диван. Он не был разговорчив и при более веселых обстоятельствах похода. Начальник экспедиции с трубкой в зубах принялся шагать из угла в угол каюты. Морщил лоб, сдвигал брови. Затем остановился возле капитана и сказал решительно:
— Нет! Ленскую ликвидировать не будем! Грузы нашего каравана ждет вся Якутия. «Красин» вышел из строя. Факт весьма печальный. Но мы же с вами не на Москве-реке, а в Арктике. Здесь малость потруднее. Надо звать ледокол «Ленин» для проводки каравана, но мы обязаны быть с грузами в этом году в Нордвике и в Тикси во что бы то ни стало! Правительственное задание должно быть выполнено!
В эту минуту без стука открылась дверь в каюту начальника. Просунулась рука с листком радиограммы.
Новая неприятность!.. Суда Первой Ленской экспедиции — «Правда», «Сталин» и «Володарский» — попали в сильное ледовое сжатие... Опасность угрожает непосредственно пароходу «Володарский». Необходима срочная помощь!
Беда не приходит одна.
Остается вызывать на помощь ледокольный пароход «Сибиряков», находящийся неподалеку от нашего каравана. Но и на него надежда слабая...
В каюту вошел начальник морской проводки каравана, старый полярный капитан, участник Цусимы Михаил Яковлевич Сорокин. Большой, громоздкий, неторопливый, с усами, торчащими на манер казацких пик.
— Ну что же, Михаил Яковлевич, ликвидируем Ленскую? — спросил этого старого морского волка начальник экспедиции, ища в нем поддержки.
— Нет! Ленскую ликвидировать подождем! Мы слишком близки к цели. Будем надеяться на погоду. А там посмотрим... На «Красина» в теперешнем его состоянии надежда, конечно, плоха.
Новая радиограмма: «Льды нажимают сильнее. Требуется немедленно приход «Красина»,— радирует капитан «Сибирякова».
Сам ледокольный пароход, который мы собирались вызывать, испытывает сильное сжатие и надеется на нашу помощь.
Легздин молча встал с дивана и тихо закрыл за собой дверь.
Вот послышался звон машинного телеграфа, похожий на колокольный набат во время пожара в деревне.
И вот мы чувствуем, как ледокол вновь громоздится на лед.
А может быть, все это сон? И целы винты корабля? И он по-прежнему силен и проложит путь каравану в полярном море?
Снова появляется Легздин. В глазах бегают радостные огоньки.
— Вы еще не вызывали «Ленина»? — спросил он начальника экспедиции.
— Нет!
— Не вызывайте! Мы не сдаемся! «Красин» продолжает слушаться! Он колет лед! Отлично давит его!
— Будем бороться! Стоит бороться! Большевики никогда не отступали перед трудностями! — говорит Лавров и принимается вновь шагать по своей каюте.
Вмиг люди покинули каюту начальника. Все поднялись на верхний мостик. Снова началась жизнь. Хрустит лед под «Красиным». Правда, он задерживался дольше обычного у таких льдин, которые шутя раскалывал на части еще совсем недавно.
В воздухе машина Алексеева. Он вылетел к судам Первой Ленской экспедиции с мыса Челюскина. Работу рации самолета «СССР Н-2», которым командует Алексеев, слушает радиостанция «Красина». Вот машина Алексеева кружит над караваном. Моряки Первой Ленской экспедиции с надеждой смотрят на своего лучшего друга — самолет.
В числе летного экипажа освоители воздушного Севера летчики Алексеев, Молоков, штурман Жуков и бортмеханик Побежимов — давние московские знакомые.
Самолет дважды покружил, прошел низко над мачтами «Красина».
— Это он указывает нам курс к ближайшей чистой воде, — пояснил капитан Легздин старшему помощнику и с несвойственной ему торопливостью пошел к компасу, чтобы засечь рекомендованный летчиками курс.
Выход из тупика найден!
«Красин» вновь бьется во льдах, «вытаскивает» по одному пароходу из ледового плена. Целые сутки выводит он пароходы, дымя своими высокими трубами.
В этих тяжелых льдах, которые ворочал «Красин», он мог поломать все три винта и не найти свободной дороги каравану, которая была недалеко, но не совсем по курсу... Надо было только немного отступить с безысходных, казалось, позиций. Лишь широким взглядом летчиков можно было увидеть огромные просторы чистой воды и указать к ним путь. Так и сделал Алексеев.
...Московский художник-реставратор из Третьяковской галереи, старик Рыбников следовал вместе с нами на ледоколе «Красин». Он, участник полярных перелетов, писал полярные льды с борта ледокола. Придерживая одной ногой мольберт, качавшийся вместе с ледоколом, Рыбников писал в своем художественном блокноте (на маленьком холсте) первый встреченный в море Лаптевых айсберг.
Вместе с армией моряков и летчиков на широкие северные просторы вышли и живописцы из московских художественных мастерских. Они запечатлевали на своих полотнах жизнь у пробуждающихся берегов Северного Ледовитого океана.
...Впервые в бухту Нордвик и Тикси пришли крупные морские пароходы с большим и важным грузом для крайнего севера бездорожной Якутии. Тысячам оленей было бы не под силу свезти нартами столько груза: тяжеловесы и фабрично-заводское оборудование для горнорудной промышленности, горы мешков и ящиков с продовольствием.
Открыт морской путь с запада в Якутию! В адрес Лаврова хлынул поток приветственных радиограмм со всех концов страны...
Прочитав один мой очерк о потомственном зверобое Михаиле Ильиче Буторине, привезенный из Арктики после очередной командировки редакции, новый член редколлегии «Известий» Яков Григорьевич Селих сказал:
— А ты проверил материал? С Климентом Ефремовичем Ворошиловым я знаком со времен гражданской войны. Что-то он ни разу мне не говорил ни про твоего Буторина, ни про село Долгощелье Мезенского уезда... Это надо уточнить! И вообще... В газету может идти только проверенный материал. Ведь нас читают миллионы.
...В очерке рассказывалось вот о чем: отец Буторина промышлял тюленя, навагу, морского зверя — белуху — в Белом море; с двенадцати лет Михаил стал помогать отцу. В лодку еще не мог вскочить: борта лодки были высокие, а Михаил роста маленького, дробненький паренек. Ходил Буторин в «заднем нашесте» поваренком и варил на всю артель.
В первый год женитьбы Михаил Буторин подобрал товарищей, построил карбас и сам пошел в море. Но не только сети и харчи погрузил зверобой в свой карбас. Буторин повез с собой политического ссыльного и благополучно высадил его тайком у норвежских берегов, спас человека от царского гнета. В 1905 году много ссыльных направлялось царским правительством в Мезень. В одном только Долгощелье их было до сорока человек. От них Миша Буторин научился грамоте.
Находился в мезенской ссылке и Климент Ефремович Ворошилов. Несколько месяцев прожил он в Долгощелье.
— Он у меня и на свадьбе гулял, — рассказывал мне Буторин. — Я его по зубной болезни в Мезень из Долгощелья возил. Степенный человек, любил собрания собирать, беседы проводил с нами и на оленях ездил отлично. Сядет на нарточку, поднимет хорей, гикнет — понеслись олени с места в карьер, только пыль за карточками снежная завивается... Меня недавно люди московские разыскали. Я еще дом им показывал, в котором Ворошилов жил в те поры. Он-то меня, быть может, сей год и не признает. Ведь я стал пошире и зарос, как медведь шерстью, да на голове волоса не осталось. Весь волос в бороду ушел...
Я читал дневник Буторина. Это был одаренный человек, горячо любивший родной язык, родное русское слово. Помор-самородок, Михаил Буторин был незаурядным зверобоем. Он любил свой тяжелый, опасный труд — охоту на морского зверя, такого, как белуха, которая не раз переворачивала в море «стрельную» лодочку Буторина.
В январе 1930 года Буторин получил от полярного капитана Бурке предложение поехать в Енисейск для постройки в Енисейске бота. Это было задание Комсеверпути. И вот Буторин оказался в некогда шумном городе, где прежде в безудержном разгуле роскошествовали сибирские золотопромышленники и деньги лились рекой.
Имел Буторин чертеж для постройки бота, да не пришелся он ему по нраву. Бот строили по буторинским чертежам, а больше на глаз. Буторин так и говорил:
— Думаю с топором, ведь мы не только зверобои и моряки, но еще и потомственные плотники-корабелы.
«Обложили бот» (начали строить) первого апреля. Нешуточный получился морской корабль. 22 июня он был уже на плаву. Назвали его в честь острова полярного «Диксон». Взял Буторин фансботы и шлюпки, прибуксировал к новому боту, погрузил нефть и поплыл вниз по Енисею своим караваном. Пороги прошел, миновал камни и перекаты и прибыл в Усть-Порт 14 июля в полном порядке. Отсюда надо было следовать в Карское море, к острову Диксон промышлять белуху.
В газетах не писали об этом необычайном и смелом походе. В журналах не помещали фотографий буторинского самодельного бота. Не знали, когда он ушел из Енисейска на Диксон, не ведали о том, как полярные льды сжимали этот ботишко и таскали по морю в своих смертельных объятиях.
18 июля с бота завидели радиостанцию Диксона. Величаво поднималась над скалами мачта радиостанции. Вся бухта стояла по-зимнему. Мелкобитые льдины в море подавались в сторону, уступая буторинской флотилии дорогу, метр за метром караван подвигался все ближе и ближе к заветной цели — Диксону. 20 июля бухта стала вскрываться, а 25 числа уже поставили буторинцы сети, установили «глядень» —наблюдать за ходом белухи — и построили шалаш для своей ватаги. В расселину диких и черных скал водрузили Красное знамя. Алое полотнище горделиво развевалось на студеном ветру.
Почти две с половиной тысячи километров прошел Буторин со своей флотилией от Енисейска до Диксона, не потеряв ни одного суденышка.
...В диксонской бухте сторожко жили зверобои, поглядывая денно и нощно на воду (солнце не заходило за горизонт в ту пору). Люди высматривали: не зашла ли белуха, не выбрасывает ли она свои приметные фонтаны?
В артели Буторина установилось такое правило: когда постовой с наблюдательного пункта давал тревогу: «Идет белуха!» — все, как один, кто в чем был, хоть босиком, бежали к стрельным лодкам. Каждая минута была дорога. Белуха ждать не будет, может уйти так же внезапно, как и пришла. Прощай тогда ценные шкуры, (они шли на приводные ремни для фабрик и заводов), прощай звериное сало.
Огромные звери, каждый весом свыше двух тонн, шли прямиком в бухту Диксон. В бухте было много мелкой рыбы и планктона — вот что привлекло сюда стадо и заставило его уклониться от своего курса на юг Карского моря. Стадо шло послушно за вожаком, соблюдая правильный строй. Звери выставляли свои белые, как рафинад, спины и шумно дышали, словно мехи в кузнице.
На берегу сушилась крепко просоленная шкура белого медведя. Возле нее валялся медвежий череп, с оскаленными острыми, хищными зубами. Зеленоватая пятнистая нерпа с окровавленной мордой валялась тут же рядом. Рядами устилали берег раушки — туши белух, накрытых буторинской артелью еще на прошлой неделе.
Сало этих зверей было сложено в бочки, а просоленные шкуры сушились на берегу. Мясо шло на корм ездовым и промысловым собакам Диксона.
Буторин скомандовал:
— Ребята, не зевай! С полсотни идет!
Каждый промысловик знал свое место, знал, что ему делать.
Несколько лодок бесшумно зашли в тыл пугливому белушьему стаду. Чтобы не скрипели уключины, их обмотали тряпками, смазали звериным жиром.
Диким голосом, будто впереди была смертельная опасность, закричали разом зверобои, загоняя криком своим белуху в нарочно открытые ворота большой сети. И как только все стадо попало в сетевую западню, крик усилился. Зверя продолжали загонять дальше в следующую сеть, диаметр которой был значительно меньше первой.
Испуганные звери, тяжело и часто дыша, пенили бухту всплесками, били по воде могучими хвостами, поднимая высокие каскады. Бухта наполнилась шумом от мощных выдохов белухи. Но видя, что его не трогают, зверь быстро успокоился, перестал тяжело дышать и мирно поплыл по небольшому кругу, очерченному сетью.
— Закрывай ворота! — скомандовал Буторин. И зверобои стали торопливо вылавливать вытяжные сети.
Снова не своим голосом закричали все, снова заметался в испуге зверь, ища выхода на просторы моря. Вот белая спина показалась у самого края сети, где плавали приметные буи, вот перекинулась одна белуха через сеть и ушла на волю. Но остальные звери, преследуемые криками, со страха мелились (выскакивали на мель или на берег), другие же запутывались в сетях.
К вечеру все стадо белух было вытащено на береговую гальку. Промысловики большими ножами — «клепиками» — нарезали белушье сало и укладывали его в бочки. Тары на острове почти не было, и в дело шли пустые бочки из-под авиагорючего, принадлежавшего летной экспедиции Чухновского.
...Член редколлегии Селих внимательно читал и правил мои очерки, написанные за полярным кругом.
— Сдаем в набор! — говорил мне Селих. — Проверил! Говорил с Климентом Ефремовичем! Действительно, был такой Буторин в Долгощелье. Был Ворошилов в мезенской ссылке. И на свадьбе этого зверобоя был... И ты на меня не обижайся. Газетное слово должно быть свято, верно. А для того надо его проверять самым тщательным образом,— учил меня опытный газетчик.
Громоподобный голос Селиха раздавался в его кабинете во время ночных бдений и слышался далеко за его стенами. С непривычки можно было подумать, что Селих сердится и даже взбешен, но я не знал в стенах редакции более добродушного и более отходчивого начальника, чем он.
Он был влюблен в газетное дело. Мы уходили с ним из «Известий» по утрам, когда Москва еще спала, и улицы были пусты и безлюдны. Только дворники в белых фартуках подметали тротуары и старательно счищали конский помет с мостовых... Каким далеким кажется то время!..
Полярные исследователи академик Отто Юльевич Шмидт
и капитан дальнего плавания Владимир Иванович Воронин
Хоронили академика Отто Юльевича Шмидта в Москве, на Новодевичьем кладбище. У открытой могилы один оратор сменял другого. Соратники большого советского ученого-энциклопедиста, математика, полярника, мореплавателя, редактора, литератора говорили о разнообразных талантах этого человека. Говорили о космогонической теории, об алгебраических формулах, получивших имя ученого, о восхождении на Памир, о посадке на ледяное поле в районе Северного полюса первым самолетам, где до того не садился ни один воздушный корабль...
В этой главе я расскажу об академике Шмидте — покорителе Арктики, богатыре, крушившем ее ледяные карьеры и смело прокладывавшем путь морским караванам вдоль берегов Северного Ледовитого океана. Я расскажу об одном из первооткрывателей полярной морской трассы в тех краях, которые считались до советской власти «ледяным погребом»...
В Арктике я познакомился с первыми крупными советскими полярниками — капитанами дальнего плавания Артуром Карловичем Бурке, Владимиром Ивановичем Ворониным, Сергеем Тимофеевичем Чертковым, Михаилом Яковлевичем Сорокиным, Александром Петровичем Легздиным и многими другими моряками; в Арктике я познакомился и много летал с полярными летчиками Яном Липпом, Георгием Страубе, Сигизмундом Леваневским, Иваном Васильевичем Дорониным, Григорием Трофимовичем Побежимовым, Виктором Ивановичем Левченко и другими.
На шхуне «Белуха», которой командовал капитан Бурке, автор трудов о северных ледовых морях, я неоднократно стоял вахту рулевого. Любивший пошутить капитан говорил:
— За всю свою жизнь я не видел более расхлябанного матроса, чем вы, товарищ спецкор «Известий»!..
...Встречаться с героями можно в домашней обстановке или за чашкой чая в Клубе писателей. Можно записать рассказ героя, как делает это стенографистка... Но не лучше ли показать героя в действии? В 1937 году весной, на банкете в Главсевморпути в Братцеве под Москвою, Отто Юльевич Шмидт поднялся со своего председательского места с бокалом красного вина, подошел ко мне и выпил за здоровье бойцов пера, сражавшихся с арктической стихией плечом к плечу с моряками, летчиками и учеными.
...Я расскажу о Шмидте, возглавлявшем один из важнейших полярных походов советских эскадренных миноносцев из Кронштадта во Владивосток в 1936 году. Мне, участнику этого похода, тогда впервые открылась сильная натура этого незаурядного человека.
Мы двигались целым караваном судов и дошли до места назначения без зимовки, в одну навигацию, пробившись в кратчайший срок сквозь тяжелые льды нашей далекой и суровой Арктики.
1 августа меня разбудил ночью старший радист «Анадыря» Кириленко. Он оказался позднее автором интереснейших записок радиста в журнале «Знамя»...
— Идите смотреть, какая красота! Показались миноносцы вместе с «Литке»! — позвал меня Кириленко.
Я быстро оделся и вышел на мостик «Анадыря», с которым направлялся в качестве специального корреспондента. «Правды» в первый «сквозной» полярный рейс с запада на восток — из Ленинграда во Владивосток, из конца в конец Северного морского пути (от берегов Мурмана до мыса Дежнева)...
Ночь выдалась светлая, ясная. Горы сверкали снежным убором. Освещенные летним незаходящим полярным солнцем, они своими искрящимися ослепительными гранями напоминали хрусталь.
Сказочно красивый пролив Маточкин Шар, разделяющий Новую Землю на два острова — южный и северный, был похож на широкую мощную реку, зажатую тесными крутостенными берегами.
В проливе было необычайно тихо. Едва рябила вода. Бесшумно, под самым бортом «Анадыря», играл тюлень, часто показывая из воды свою круглую, лоснящуюся, как бы полированную голову. Не слышно было всплесков его сильных ласт.
Моряки «Анадыря» устремили свой взоры на запад, откуда должны били показаться корабли, шедшие на соединение с нами.
Из-за мыса первым показался острогрудый ледорез «Литке», а за ним и вся колонна кораблей — два эскадренных миноносца «Сталин» и «Войков» и еще два танкера.
— Шмидт! Шмидт! — послышалось на «Анадыре» с разных концов верхней палубы, где было немало свободных от вахты людей.
Мы увидели на мостике флагманского ледореза «Литке» Отто Юльевича Шмидта в морской форме. Рядом с ним стоял участник многих полярных плаваний, старый дальневосточный капитан Павел Георгиевич Миловзоров. Оба они смотрели в бинокли на наш пароход, к которому стремительно приближались.
Обменялись салютами, «Литке» сообщил «Анадырю» по радио его место в колонне судов. Мы простились с мысом Узким, где состоялось это необычное рандеву кораблей.
Пролив Маточкин Шар, соединяющий моря Баренцево и Карское, был пройден нами. Впереди лежало синее и, казалось, совсем не ледовитое Карское море...
До острова Диксон мы добрались без задержек.
С приходом судов на острове Диксон становилось людно. На его дощатых тротуарах можно было встретить не только моряков, летчиков, зимовщиков, направляющихся с пароходами еще далее, на самый крайний север, но и видных советских ученых, посвятивших свой труд изучению Арктики. У начальника острова хранилась общая тетрадка в клеенчатой обертке —сборник автографов знаменитых путешественников, посещавших этот остров в разные времена: Руала Амундсена, Фритьофа Нансена, Бориса Вилькицкого и других...
Поход миноносцев был в те времена засекречен. Участие Шмидта в этом походе также держалось в тайне, а его присутствие на острове объяснялось официально, как инспекторская поездка по всему новому водному пути, открытому полярниками для нашей страны.
Один из старых зимовщиков острова говорил мне не без гордости, что за многие годы его жизни на материке, на «Большой земле», он никогда не повидал бы столько знаменитостей, сколько на отдаленном острове Диксон. Пути Шмидта, профессора Визе и других советских ученых, прославленных полярных капитанов и летчиков проходили через этот каменистый остров. И рядовой зимовщик был со всеми этими людьми в самом тесном общении, которое может быть еще только на небольшом корабле в дальнем плавании.
...Свободные от вахты полярники слушали голос Москвы. Из островной типографии принесли в общежитие свежие номера диксонской газеты «Полярная звезда». Вечером в комнате для переговоров было очень оживленно. Полярники говорили со своими близкими, с далекой Москвой...
Газеты, цветы на подоконниках и в скверике перед общежитием, радиотелефон, свои свежие парниковые огурцы, выращенные заботливым агрономом, просторные дома — как все это непохоже было на прежний крохотный поселок! Здесь, на пороге диксонской радиостанции, вахтенный радист Юдихин не раз встречался один на один с белым медведем. Зимовщик Абросимов стрелял медведей возле мачты радиостанции... Этих людей я видел на острове в те далекие уже времена...
На остров Диксон прилетел пилот Задков из Игарки и доставил артистов Государственного академического Большого театра. 6 августа в день первого «крылатого» концерта мы видели на диксонской «сцене» артистов Москвы... Можно ли было мечтать об этом два-три года назад?..
Растроганные полярники говорили:
— Это большая зарядка для дальнейшей работы на Севере! Это очень сближает нас с Москвой! Почаще бы к нам прилетали московские артисты, подольше бы гостили!
Вечером 8 августа было собрание всех диксонцев. На шлюпке с ледореза «Литке» – прибыл Шмидт со своими спутниками.
В кают-компании главного здания на острове негде было повернуться — столько охотников явилось послушать доклад начальника Главсевморпути.
— Надо вычеркнуть из нашего обихода устаревшее слово «зимовщик»,— говорил Шмидт, обращаясь к полярникам.— Кто такой зимовщик? Это человек, ездивший на Север за «длинным» рублем. Ему не очень дороги были интересы Родины. Прозимовал и — ладно! А как прозимовал, какую пользу принес своей стране, пусть разбираются люди... Таких зимовщиков не должно быть больше в нашей Арктике. Быть советским полярником — это немалая честь! И ее надо заслужить трудом, подвигом. Очень многие стремятся в Арктику. От желающих приехать сюда на работу отбоя нет! В адрес наших московских редакций газет и журналов, на радиовещание приходят тысячи писем с запросами со всех концов Советского Союза: как попасть в Арктику на работу? Запрашивают: большие ли там поселки? Как и чем отапливают помещения для жилья? Как питаются? Что делают? Вашей работой, товарищи полярники, интересуется вся наша страна...
...Вы сами являетесь свидетелями того, что из года в год улучшается жизнь полярника. Надо работать здесь с душой, с огоньком. Надо всегда помнить ту великую заботу, которую проявляют к нам партия и правительство. Нам доверена большой важности государственная работа, и мы должны оправдать это доверие!..
После собрания Отто Юльевич расположился в комнате начальника островной полярной станции и здесь принимал каждого, кто хотел с ним побеседовать. И я видел улыбающиеся лица тех, кто выходил из комнаты начальника, обрадованный этой встречей.
...Начало нашего похода сложилось тяжело. Уже наступила вторая половина августа. Карское море свело на нет, опрокинуло весь график сквозных «полярных рейсов, составленный в тиши кабинетов. Еще ни одно судно не прошло пролив Вилькицкого, соединяющий моря Карское и Лаптевых.
Караван «Литке» и входившие в него миноносцы топтались у острова Скотт-Гансена. Полярный мираж поднимал всю колонну судов находящегося неподалеку от нас ледокола «Ермак», опрокидывал мачтами вниз, и так надолго повисали суда над льдистым взъерошенным горизонтом.
Скептики и маловеры (они были в ничтожном меньшинстве) говорили:
— Достоимся так до середины сентября и пойдем обратно. Впереди невзломанный береговой припай на сотни миль тянется... Тут подавай целые поезда с аммоналом — не взорвут этот ледок!
Крикливые чайки проносились над караваном. Птицы привыкли за время нашей длительной стоянки дармоедничать, выпрашивать подачки у матросов. Тучами слетались они к бортам судов, когда повара сливали помои.
— У нас на Дальнем Востоке так не плавают,— недовольно говорил капитан дальнего плавания Миловзоров. — Мы, дальневосточники, любим по чистой водичке ходить. Нам подавай свободную дорожку! Льдов, грешным делом, не любим! По-нашему, дальневосточному, если под берегом закрыта дорога, пытайся искать дорогу мористей. Чего на одном месте стоять? Что даст стоянка? Потерю времени?..
Начальник экспедиции Шмидт ходил взад-вперед по запорошенному спардеку «Литке». Он обдумывал создавшееся положение.
На юте матросы говорили: «Достоялись уже до белых мух».
Но для Арктики августовский снегопад не был удивителен...
Я спустился на морской лед с борта «Анадыря» и добрался до ледореза, решив «взять беседу» у Шмидта для «Правды».
Полярный комиссар, как называли ученого, был в кожаной куртке, рейтузах, альпийских ботинках и обычной городской кепке с длинным козырьком, как тогда носили.
Шмидт выслушал меня и, поглаживая свою начинавшую уже седеть пушистую бороду, мягко сказал:
— О чем же мы будем с вами беседовать? Что могу я вам сказать? Сами видите! — показал он на окружавшие нас со всех сторон льды. — Еще, пожалуй, истолкуют в Москве это интервью, как оправдание перед трудностями, как некую подготовку общественного мнения к нашему повороту... Нет! Беседа не получится. Вынужден вас пока огорчить отказом. Год тяжелый, это верно! Но мы примем все меры, чтобы выполнить задание партии и правительства во что бы то ни стало! В крайнем случае, если нас не пропустит Вилькицкий, двинемся вокруг Северной Земли. Ходили же мы там на «Сибирякове»!
Я видел спокойное лицо начальника экспедиции, его серебристую бороду, развеваемую ветерком, и голубые, всматривающиеся в собеседника глаза. Это удивительное спокойствие начальника поражало каждого. Никогда нельзя было сказать, глядя на Шмидта, что он взволнован. Он умел искусно прятать свое настроение от любопытных глаз.
Мне вспоминается рассказ Муртазали Гаджиева, старого коммуниста, дяди и воспитателя Героя Советского Союза Магомеда Гаджиева, погибшего храбро в бою с врагом. Муртазали рассказывал мне легенду о Хаджи-Мурате, которому посвятил свое замечательное произведение Лев Николаевич Толстой. Передаю эту историю так, как слышал от старого аварца:
«Хаджи-Мурат был очень храбрый человек. Однажды его небольшой отряд был окружен со всех сторон казаками. Гибель отряда казалась неизбежной. Все ждали от Хаджи-Мурата каких-то решительных действий. И вдруг горцы увидели, как Хаджи-Мурат снимает с себя бешмет и начинает искать насекомых...
Смерть на носу, а Хаджи-Мурат вот чем занялся!.. Но неспроста занялся он столь пустячным делом. Он хотел показать своим соратникам полное презрение к смерти. Если в суровый час, когда на карту ставится жизнь всего отряда, главарь занялся таким пустячком, каждому должно быть понятно: не робей! Положение, видимо, еще не столь опасно... Так и случилось. Он вдруг погнал своего коня с такой высокой кручи, что, казалось, и седоку в седле не удержаться. За ним ринулись и остальные горцы. Отряд вырвался из окружения...»
...В свободные часы вынужденного ледового дрейфа можно было видеть Шмидта в кают-компании «Литке» за партией в шахматы, домино или в бильярд. Просиживал он и за блокнотом, испещренным алгебраическими знаками. Профессор математики тренировался в решении сложных задач, а может быть, открывал новые законы математики... Он и в Ледовитом океане не хотел терять годами приобретенного навыка в работе с цифрами и формулами...
...Я сдружился с флагманским врачом каравана «Литке» Леонидом Федоровичем Лимчером. Он был одновременно и личным врачом Шмидта в полярных походах, участвовал с ним не в одном полярном плавании.
Лимчер рассказывал мне о том, как ходили они вместе со Шмидтом к Земле Франца-Иосифа и Северной Земле (на «Седове» и на «Сибирякове»). Под начальством Шмидта экспедиция «Сибирякова» открыла западный берег архипелага Северной Земли, присоединив к Советскому Союзу обширные владения в Арктике. Под начальством Шмидта личный состав экспедиции «седовцев» поднял советский флаг на Земле Франца-Иосифа.
— Написать его портрет непросто,— делился со мной Лимчер, хорошо изучивший Шмидта. — Это очень тонкого ума человек и весьма высокого образования. В начале полярной эпопеи я знал Отто Юльевича как заядлого спортсмена, охотника, альпиниста... Он казался мне даже горячей головой. Спокойствие Шмидта, поражающее теперь каждого, кто часто видит его, обнаружилось для нас только с годами трудных походов.
...Нелегко приходилось нашему флагманскому синоптику Константину Антоновичу Радвилловичу. Все спрашивали его об одном:
— Когда же дадите ветерок с берега? Когда отожмет ледок? Когда же тронемся наконец вперед?
Находились остряки в кают-компаниях, говорившие о том, что там кончается правда, где начинается метеорология... Они никак не представляли, что именно Радвилловичу суждено будет, и в самом скором времени, сыграть немаловажную роль в продвижении каравана...
Чтобы отбиться от расспросов, синоптик рассказал о том, как после знаменитого разгрома адмиралом Нахимовым на Синопском рейде турецкой эскадры, которой командовал Осман-паша, спросили одного из участников сражения — офицера Королевского флота Великобритании:
— Скажите, сэр, какая погода была в день сражения на Синопском рейде?
Британский офицер наблюдал бой с почтительного расстояния, находясь в относительной безопасности, и потому ответил бодро и решительно:
— Погода была олрайт! Ясная! Погожая! Прохладная...
О том же был спрошен офицер-артиллерист русского флота, находившийся в течение всего морского сражения на посту у раскаленного корабельного орудия. Тот ответил еще более решительно:
— Была адская жара! Настоящее пекло!
Наконец спросили самого Османа-пашу — турецкого адмирала, бывшего свидетелем разгрома и потопления всей своей армады. Как известно, Османа-пашу вытащили из воды, где бедняга вынужден был искать спасения от огня, охватившего вместе с другими кораблями и его флагманский корабль.
Осман-паша заявил совершенно категорически:
— Погода была ужасная. Весь день шел проливной дождь. Я и мои храбрые турецкие офицеры и матросы вымокли до нитки. Не помню более ненастной, сырой погоды, чем в день сражения на Синопском рейде!
Свои шутливые рассказы синоптик Радвиллович непременно заканчивал:
— Для нас, синоптиков, та погода хороша, которая хорошо предсказана.
...И за радистом ходили гуськом, выспрашивали последние новости...
...Норд-весты еще теснее прижали лед. 23 августа мы стояли всем караваном у островов Скотт-Гансена. Вместе со льдом нас понесло вскоре к Оленьему острову...
Летчики не раз ходили в авиаразведки, но и они не приносили никаких утешительных данных.
Вечером 23 августа мы пошли с участником экспедиции, известным кинооператором и режиссером Марком Антоновичем Трояновским по льдам на флагман «Литке». С помощью шеста мы прыгали с льдины на льдину через разводья и трещины. Глубина моря под нами равнялась двадцати трем саженям. Уйдешь под лед — не видать Москвы!.. Поднимались на «Литке» по крутому парадному трапу. В вестибюле ледореза мы встретились с Отто Юльевичем.
Красное дерево, карельская береза, мягко светящие люстры в кают-компании, удобные мягкие кресла придавали кораблю дворцовую роскошь. Ледорез казался не полярным кораблем, а прогулочной яхтой... Шмидт пригласил меня в свою каюту. В каюте у Шмидта, также отлично и богато отделанной, мы долго не засиделись. Отто Юльевич решил перенести нашу беседу на свежий воздух, на спардек корабля, запорошенный свежим снегом.
У Скотт-Гансена скопилось восемнадцать судов — тысяча с лишним человек. Было над чем призадуматься руководителю Главного управления Северного морского пути... Туманы сменялись частыми снегопадами. Август близился к концу. Но ни тени беспокойства не заметил я на лице Шмидта.
— Нам необходим «остовый» ветер, — сказал Шмидт, и в этом заявлении не было ничего нового для любого участника экспедиции.— Но когда это будет? Наш флагманский синоптик что-то не больно радует нас приятными новостями. В ближайшие три дня мы, по его заверению, получим ветры зюйд-вестовой четверти. Правда, слабые, но и это неплохо. Сильные зюйд-весты наделали бы нам немало хлопот...
Пока мы прогуливались со Шмидтом по спардеку, снегопад разыгрался не на шутку, хоть прячься снова в каюту. Уже побелела наша одежда, и борода Шмидта, засыпанная снегом, вмиг сделала его похожим на деда-мороза.
— Вы слыхали о разведке Черевичного? — опросил меня Шмидт.— Этот летчик, мы его называем полярным джигитом, осветил в море Лаптевых район Тикси — Нордвик — острова «Комсомольской правды», до самого пролива Вилькицкого. С севера в море Лаптевых нависает длинный ледовый язык почти до Анабары шириной миль в шестьдесят. Как видите, и в море Лаптевых, где нам везло в прежние плавания, сейчас тяжелый лед. «Садко» дает нам уголь. Как только закончим бункеровку, немедленно снимаемся. Стоять не будем!
— Вы отставляете рейс «Садко»? — спросил я.
— Высокоширотный на восток, несомненно, да! Отставим! Но научная работа на ледоколе будет продолжаться. Если же понадобится нам помощь до Вилькицкого, то, как это ни будет неприятно нашим ученым, придется их высадить на Диксоне и вызывать к нам «Садко».
Ночью в тумане мы возвращались с Трояновским по зыбким льдам на свои корабли, к себе «домой»... Смутно светились в тумане огоньки раскиданного во льдах каравана... Только штормовые ветры восточных румбов покоренному могли бы изменить положение и открыть дорогу нашему каравану.
Капитан Бочек и Воронин считали единственно разумной тактикой для сохранения судов и топлива тактику Шмидта, состоявшую в том, чтобы выжидать улучшения ледовой обстановки. Но в этом таился немалый риск. Для выжидания оставалось времени в обрез. Промедление было смерти подобно. Близилась семимильными шагами полярная зима. Она быстро скует лед, тогда никакими ледоколами отсюда не вырваться... Надо было торопиться...
Зимовка или поворот? Об этом все чаще и чаще слышались разговоры на транспорте «Анадырь», на танкерах и на самом ледорезе...
Мы ждали слабых прижимных ветров зюйд-вестовой четверти, предсказанных синоптиком. И тем более неожиданным и даже странным было решение Шмидта пробиваться каравану «Литке» сквозь льды под самый берег, отходить от кромки льдов к берегу, забиваться во льды дальше от чистой воды, просторы которой так манили нас к западу... А «Литке» все-таки пошел на восток, под берег, грудью прокладывая дорогу своему каравану.
— Непонятная вещь! — говорили одни матросы.
— Борода знает, что делает! — уверяли другие, одобряя решение начальника экспедиции.
Душу щемило при одной лишь мысли о том, что «Литке» зря пошел с кораблями на восток, под берег. Целые сутки ледорез бился, ворочая торосистые глыбы. Под самым берегом, куда наконец протиснулся весь караван, было не слаще: ни одной прогалины, ни одного разводья!
Здесь, окруженные льдами, стояли, как перед шлагбаумом, две шхуны — «Капитан Воронин» и «Капитан Поспелов». Обе они направлялись на Дальний Восток Северным морским путем на постоянную промысловую работу.
Мы не сразу узнали о прозорливости Шмидта и поняли смелость его решения.
Оказалось, что накануне этого маневра флагманский метеоролог Радвиллович полушепотом доложил Шмидту о том, что намечается, по его мнению, перемена ветров в благоприятную сторону... Ну, а вдруг ошибка? Вдруг подуют ветры, да не те, что предсказаны следопытом циклонов и антициклонов? Рискованно поставить об этом в известность все суда, затертые во льдах Карского моря, подобно нашему каравану? Да, рискованно. И Шмидт решил дать ход одному своему каравану «Литке».
Первого сентября подул слабый ост-норд-ост — отжимной ветер. На кораблях говорили только о нем. Говорили тихонько, будто опасались спугнуть его…
Заклинали даже: ну, хоть денек, хоть денек он продержался бы!
И он продержался, стал набирать буйную силу и начал свою ледокольную работу. Лед отошел от берега. Образовалось нечто вроде канала шириной в Москву-реку. «Литке» дал сигнал кораблям каравана изготовить машины к походу.
Послышался тревожный перезвон машинных телеграфов. Завертелись гребные винты за кормой судов. Караван двинулся вперед береговой прогалиной, которая продолжала шириться. Арктика открывала нам свой шлагбаум... Стоявшие неподалеку зверобойные шхуны «Капитан Воронин» и «Капитан Поспелов» также резво побежали вперед за «Литке».
Вот на траверзе показался окруженный тяжелыми льдами караван «Ермака». «Дедушки ледокольного флота» не было с караваном. Этот ледокол бункеровался в тот день на Диксоне. Мы видели в бинокли, как выбивались из сил, чтобы прорваться поближе к нашей прогалине, наши товарищи — моряки соседних караванов.
От берега лед оторвало. Мы, находясь под берегом, оказались со своими судами на чистой воде. А вместе с оторвавшимся льдом уносило все дальше и дальше от нас, от чистой воды, караваны «Ермака» и других ледоколов...
«Литке» и его подзащитные суда, будто птицы, летели вперед по намеченному флагманом курсу. Капитаны свистели в машинные отделения, требуя держать полный пар в котлах и прибавлять к полному ходу наиболее возможное число оборотов.
На «Литке» не снимался взвившийся флажной сигнал: «Дать самый полный ход!»
Маневр Шмидта, предпринятый так неожиданно, блестяще оправдывался...
Близ мыса Стерлегова над нашим караваном повиражил летчик Анатолий Алексеев. Ночью слышно было по судовым радиостанциям, как он сообщал Шмидту о результатах авиаразведки, из которой только что вернулся.
Единственный путь к мысу Челюскину, по мнению Алексеева, проходил по шхерам, через пролив Матисена. Здесь еще не плавали корабли.
День был холодный, ветреный, но волнующе-радостный. Впервые после длительного и всем опостылевшего дрейфа суда шли полным ходом.
Караван «Литке» прорвался к проливу Вилькицкого. Здесь нас вновь поджидали ледовые барьеры. Но и здесь нам также помогли наука и авиация. Летчики Алексеев и Молоков указали дорогу каравану к близкой, увиденной ими с птичьей высоты, чистой воде. Их разведка была тем более ценной, что наши корабли попали в проливе Вилькицкого в опасное сжатие. Мачты миноносцев уже склонились над льдами — так накренило корабли...
Последовали взрывы тротила. Понадобилась неустанная работа «Литке». Караван пробился к той чистой воде, которую открыли нам летчики. Шествие каравана на восток продолжалось.
— Теперь уже не повернешь назад! — потирая руки, говорил капитан Бочек.
— Перехитрил Шмидт Арктику! — улыбаясь в седые усы, говорил старый полярный капитан Миловзоров.
Но еще часто громыхали взрывы тротила и аммонала в проливе Вилькицкого возле судов каравана «Литке». Льды все еще пытались прорвать обшивку миноносцев, открыть дорогу студеной воде в жизненно важные помещения на кораблях.
...Значительную часть морского пути я прошел вместе со Шмидтом на флагманском миноносце. Я близко видел этого человека. Он и на военном корабле оставался верен себе. Невозмутимый, спокойный с виду, внимательный к каждому участнику похода от капитана первого ранга до рядового матроса, он большую часть суток проводил на мостике, на шкафуте — на свежем морском воздухе, беседуя с военными моряками — балтийцами.
22 сентября 1936 года колонна «Литке» обогнула заветный мыс Дежнева. Сквозной полярный рейс был закончен в одну навигацию, без зимовки, несмотря на тяжелый ледовый год!
Исполнились пророческие слова гениального Ломоносова: строгая природа не скрыла места входа «с брегов вечерних на восток». Колумб российский, выражаясь словами великого ученого, прошел между льдами.
У Шмидта мы, молодые, учились мужеству, выдержке и спокойствию, которые так необходимы в каждом новом большом деле.
...Вместе с Отто Юльевичем мы возвращались поездом из Владивостока в Москву после окончания морской экспедиции. Соседом Шмидта по купе оказался профессор математики. И разговоры этих людей с утра и до поздней ночи сводились к математическим проблемам.
Однажды, выйдя из своего купе в коридор к открытому окну, возле которого я наслаждался видами Восточной Сибири, Шмидт сказал мне:
— Давно по-настоящему не занимался математикой. Упражнения в походе — не в счет конечно! Сами знаете, как мало я имел досуга для любимого занятия. Вот вы литератор. Ваш ум, ваш характер скроены по-особому, а мой ум, характер математика — совсем иначе. У вас до предела должна быть развита наблюдательность, цепкость писательского зрения, память на словечки, характерные для каждого вашего героя. Ну, а я прохожу в жизни мимо этого. Я мыслю математически. Мне и во сне снится математика...
— Святому святое снится, — как говорил наш боцман,— заметил я и почувствовал, что это изречение старого моряка пришлось по душе математику.
Он прогуливался по перрону на каждой остановке поезда. Шмидта узнавали. К нему подходили. Жали руки. Заговаривали с ним. Спрашивали: «Откуда?», «Куда?», «Надолго ли?», «Какие на очереди «походы?..» Просили остаться, погостить хоть денечек, выступить — ну что вам стоит?..
Маленькие дети смело шли к нему навстречу и говорили: дедушка Шмидт!
Малышей он ласково брал на руки.
Чувствовалась всенародная любовь к полярному герою.
Это же было и в поезде. Особым вниманием окружил Шмидта шеф-повар вагона-ресторана. Каждый день стараниями шеф-повара для Шмидта и его сопровождающих готовились блюда по его заказу. Отраженным светом получали и мы с секретарем Шмидта, полярником Федоровым, это поварское благосклонное внимание.
Приближались к концу десятые сутки нашего великого железнодорожного путешествия...
Вместе с Отто Юльевичем мы занимали отдельный столик близ заведующего вагоном-рестораном. Кто-то из нас за обедом сказал в адрес шеф-повара несколько благодарных слов.
— Хорошо, что напомнили, — спохватился Шмидт, — полагал бы правильным оказать и ему с нашей стороны какое-то внимание. Как вы думаете, товарищи, удобно ли сделать денежный подарок? Я по своему доходу дам, скажем, двести, да вы по сотне. Как ваше мнение?
Мы охотно согласились с предложением Отто Юльевича.
— Но сделайте так, чтобы не обидеть человека. Объясните, что у нас нет с собой никаких сувениров. Да и к чему ему, например, моржовый клык, который везете вы в своем чемодане? — улыбнулся мне Шмидт.
Шеф-повару пришлось долго объяснять и долго его уговаривать. Он считал за честь угощать героя полярника... Но мы с Федоровым, призвав на помощь все наше красноречие, настояли в конце концов на своем и вручили ему денежный конверт к большому удовольствию Шмидта...
На перроне Ярославского вокзала в Москве Шмидта встречало множество полярников, все первые Герои Советского Союза. Ко мне подошел Леваневский, обнял меня и сказал:
— О машине не беспокойся! У меня теперь не «эмка», а кое-что получше!
Шмидт разыскал меня в большой толпе встречавших и приехавших, пожал мне крепко руку и пожелал творческих успехов. Но прошло много лет, прежде чем можно было опубликовать материал о нашем интереснейшем и удачно завершенном плавании...
Туберкулез легких, которым был болен Шмидт, дал знать о себе еще на льдине после гибели парохода «Челюскин». Больного Шмидта увезли самолетом на Аляску и положили в больницу...
После 1945 года болезнь стала прогрессировать. Антибиотики замедляли ее ход, но одолеть так и не могли. Шмидт умер в полном расцвете своих творческих сил. Москва прощалась с большим советским ученым в конференц-зале Академии наук СССР на Большой Калужской улице, ныне проспекте Ленина. Сюда пришли прославленные ученые нашей страны во главе с президентом Академии наук Несмеяновым, известные полярные деятели, моряки, летчики, все те, с кем приходилось общаться Шмидту в разные годы, начиная с первого плавания к Земле Франца-Иосифа. Но еще больше друзей оставалось у Шмидта вдалеке от Москвы, на северных широтах, где люди продолжали нести свои вахты.
В конференц-зале первым говорил президент Академии наук СССР Несмеянов. Его речь была посвящена Шмидту-ученому.
На Новодевичье кладбище поехало множество машин. Я вновь увидел людей первого героического и романтического десятилетия освоения Арктики. Здесь были Герои Советского Союза Шевелев, Алексеев, Водопьянов, Кренкель.
Очень многие из провожавших Шмидта в последний путь, не могли сдержать своего глубокого горя.
Сильнейшее впечатление произвели простые речи его ближайших соратников по завоеванию Северного полюса — летчика Алексеева и радиста Кренкеля, так и не сумевших закончить свои выступления, прерванные на полуслове.
Герой Советского Союза Марк Иванович Шевелев, много раз смотревший смерти в глаза и привыкший к тяжелым испытаниям в походах и полетах над Арктикой, признался мне, что с большим напряжением сил заканчивал свою речь у открытой могилы и думал только о том, как бы не разрыдаться...
С великой грустью Москва расставалась с человеком, чьи подвиги ученого и путешественника знала и почитала вся страна, кого маленькие дети звали ласково дедушкой Шмидтом...
Не было на похоронах близкого Шмидту Владимира Ивановича Воронина, старого полярного капитана. Он умер на боевом посту, в море, за несколько лет до смерти Шмидта...
Помню, мне позвонили домой из гостиницы «Москва». Говорил капитан дальнего плавания Владимир Иванович Воронин. Он прибыл тогда в Москву на сессию ЦИК СССР. Мы давно с ним не виделись. Я пригласил его к себе.
— Выберу часок, подгребу,— ответил Воронин.— Хочется мне, вечно плавающему и путешествующему, посидеть немного в домашней обстановке...
Закипела работа на нашей кухоньке. Запахло жареным гусем. По нашим встречам в Арктике я знал, что капитан большой любитель клюквенного морса. Мы наварили большой графин ярославской клюквы и поставили этот рубинового цвета напиток в центре обеденного стола, как память о Севере и северных плаваниях.
...Незабываемые встречи в Арктике связывали меня с Владимиром Ивановичем. В 1928 году, когда с капитаном Бурке плавал в Баренцевом море на ледокольном пароходе «Сибиряков», мы стояли борт о борт с «Седовым», которым командовал тогда еще молодой Воронин.
Через пять, лет мы в Карском море на ледоколе «Красин» подходили к «Челюскину», которым также командовал Воронин. Мы перегрузили с «Челюскина» на «Красин» свыше трехсот тонн угля и тем облегчили нос судна, получившего пробоину в носовой части после первой жестокой драки со льдами.
Мы встречались с Ворониным в кают-компании, на острове Диксон в 1937 году возле маленькой клумбы цветов, впервые выращенных в Арктике. Это были анютины глазки... Полярный капитан, помор, потомок первых покорителей Крайнего Севера, дивился тому, как на его глазах преображается Советский Север.
— Кто бы мог подумать десять лет назад,— говорил Воронин,— что это нелюдимое место станет многолюдным, здесь будет щебетать детвора, поднимутся школы, больницы, станет выходить своя островная газета, появятся цветы в клумбах на открытом воздухе?
И, наконец, была у нас в Арктике еще одна печальная встреча близ острова Большевик (Северная Земля), где зазимовал весь караван «Литке». Воронин с «Ермаком» не мог выручить попавшие в тяжелую ледовую обстановку суда и вынужден был оставить караван «Литке» у безлюдного места, где никогда не зимовал человек.
По приказу командования, из-за нехватки топлива и продовольствия для всех экипажей зазимовавших нежданно судов, сто сорок человек были списаны и направились пешком по морскому торосистому льду от каравана «Литке» к «Ермаку».
Длинной цепью вытянулась среди торосов шеренга людей с заплечными мешками. Шли по льду целый день, не раз проваливаясь в запорошенные снегом трещины.
Все яснее вырисовывался на горизонте похожий на военный корабль двухтрубный красавец «Ермак». Вот уж до слуха шедших по льдам людей стали доноситься обрывки разговоров с «Ермака». У самого борта ледокола на льду рубили помост, на который собирались выгружать уголь для зимующего каравана.
Подходившие из каравана моряки радостно узнавали на «Ермаке» знакомых, обнимались, хлопали друг друга по плечу, угощали табаком. Мучительную жажду, вызванную долгим хождением по торосистому льду, утоляли бесконечным чаепитием...
Яркий свет люстр кают-компании «Ермака» слепил глаза, уже привыкшие к полутьме коптилок и свечей в зимовавшем караване. Признаться, меня несколько угнетала эта ослепительная роскошь; вспоминались оставшиеся у острова Большевик товарищи, с которыми сдружился за время совместного плавания на «Моссовете». Этот пароход под командованием полярного капитана Александра Павловича Бочека за сорок дней отмахал расстояние от Ленинграда до Петропавловска-Камчатского Северным морским путем. Этот поистине рекордный рейс был совершен впервые в истории полярного плавания. И обратно прошел бы «Моссовет» без помехи, если бы ему не навязали несколько морских транспортов, не имевших угля, которым требовалась и пресная вода и продовольствие для экипажей. С этими судами и вынужден был «Моссовет» стать на зимовку, которая никак не предполагалась.
Все капитаны зазимовавших пароходов прибыли на лыжах к «Ермаку» с места зимнего отстоя. Пришел и Бочек. Он разыскал в кают-компании ледокола начальника западного сектора Арктики и вступил с ним в горячий спор.
Вот в кают-компанию вошел и капитан Воронин, высокий, видный мужчина в пиджаке, брюках, заправленных в валенки. Он давно не стригся. Голова его лохматилась, как у дьякона. Капитан Воронин, теребя усы, подсел к Бочеку. Разговор стал еще более горячим и взволнованным. Каждый считал себя правым. Бочек нервно потирал руки. Воронин вдруг порывисто встал, подошел к барометру, побарабанил по стеклу старинного прибора и пошел вразвалку к себе наверх.
Бочек и остальные его соратники-капитаны не засиделись на «Ермаке». Ушли обратно к каравану и все провожатые...
Как потом оказалось, всего лишь полторы мили отделяли наш караван от кромки льда, от свободы и трудовой морской жизни...
С мостика давшего ход «Ермака» видно было, как возвращались моряки к зимующему каравану, как прыгали с тороса на торос. Воронин надел ненецкую малицу, малахай, пимы и вышел на мостик «Ермака». Он принялся здесь шагать по-медвежьи от борта к борту, потом остановился, грустно посмотрел в сторону оставляемого каравана, увидел уходивших моряков и с надрывом глухо выговорил:
— Тяжко, тяжко уходить отсюда на «Ермаке»! Никогда еще не было у меня такого в жизни!
Когда я рассказал капитану Воронину, что творилось на судах каравана в час прощания, описал волнение закаленных в походах моряков, вынужденных остаться на зимовку со своими пароходами, Воронин — кряжистый помор, чьи деды и прадеды кормились морем, отвернулся и смахнул слезу.
— Что я мог сделать! — тихо сказал он, показав рукой на горы ропаков, отделявшие ледокол от каравана. — Жалею только об одном: погорячился малость и, быть может, обидел Бочека...
Мои разговоры с Ворониным, с чего бы они ни начинались, непременно сводились к одной теме: о зимующем караване.
Воронин сам обратил на это внимание. Он сказал, пряча грустную улыбку в свои пышные усы:
— Был мальчишком (он так и говорил) — треску ловил. Бывало, собирались в стане — избе, по-вашему... О чем бы ни говорили, непременно сворачивали к одному: — Кто как промышляет? Как у кого мережи? Так вот и мы с вами — все толкуем о ледяном барьере и караване «Литке»...
Он на минуту замолчал и затем продолжал горячо:
— Про Воронина болтают, что он рукавицей курс прокладывает. И прокладываю! Но у Воронина и секстан из рук не выпадает, — гордо сказал он.— Мы ведь тоже секстаном не орехи колем!.. Потребуется мне мыс Челюскин, так я его найду в любую погоду, в любой туман разыщу... Как говорится у нас, поморов, — в одну прямь моря не перейдешь!.. Тяжко будет им на зимовке, но и нам, скажу, не легко уходить от них...
И Воронин принялся вновь шагать по мостику от борта к борту.
В малице, подпоясанной ремнем, в малахае и в пимах, он неслышно поднимался на марс для наблюдений из «вороньего гнезда» за льдами в поисках наиболее удобного пути ледоколу. Воронин все делал с удивительной неутомимостью.
Неудачи с караваном «Литке» сильно подействовали на командира «Ермака». Два раза шла горлом кровь у Воронина во время похода. Он скрывал от своих товарищей тяжкое недомогание... У меня до сих пор хранится небольшая фотокарточка этого полярного капитана со следующей надписью:
«Сердечный привет вам, литератору, отразившему верно в своих литературных трудах работу полярников. Дорогому Максу Эммануиловичу Зингеру от капитана Воронина, о. Диксон. 25 июля 37 г.»
Последняя встреча с Ворониным была у нас в Москве, у пропускной будки Народного Комиссариата Военно-Морского Флота СССР. Капитана Воронина я увидел впервые в военно-морской форме капитана третьего ранга. Был и я тогда в форме офицера флота. Мы постояли друг подле друга, вспомнили Арктику, былые походы и разошлись по своим делам.
...Марк Трояновский, участник многих полярных походов, рассказывал мне, как он однажды, узнав, что Воронин в Москве (это было уже после окончания войны), заехал за ним на машине и повез на дачу к Шмидту.
Эта встреча была неподготовленной, сюрпризом... И когда Шмидт вдруг увидел у себя на даче старого спутника, то горячо обнял его. И Трояновский оказался невольным свидетелем того, как эти два мужественных человека, обнявшись, утирали слезы.
Воронин и умирал в Арктике...
Его ледокол буксировал полярным морем аварийное судно, на верхней палубе которого стояли тяжеловесы. В пути суда захватил сильный шторм. Сумасшедшая волна швыряла оба корабля из стороны в сторону. И вот, выйдя из своей каюты и направляясь на мостик, Воронин увидел вдруг красную сигнальную ракету, поданную с буксируемого судна.
Значит — несчастье!.. Что-то случилось! Может быть, раскатало тяжеловесы на буксируемом судне. И они действуют сейчас, как тараны, грозят гибелью судну...
С Ворониным случился удар. Его, онемевшего, отнесли в каюту. Несколько дней он боролся со смертью. И она одолела старого полярника.
Мертвый Воронин на своем ледоколе в последний раз обходил полярные берега, которые он своим тяжелым трудом приблизил к Отечеству и заставил служить делу социализма.
Так шел ледокол с гробом капитана Воронина к острову Диксон. Моряки несли почетный караул на корабле у изголовья одного из пионеров Северного морского пути — капитана «Сибирякова», «Седова», «Челюскина», «Ермака» и «Сталина».
С острова Диксон гроб с телом Воронина был доставлен самолетом северными широтами в Ленинград. Провожавшие Воронина люди говорили о том, что этот капитан до последнего дня своей жизни воевал с Арктикой и умер достойно, как солдат на посту с оружием в руках.
Как спасали американского рекордсмена летчика Маттерна.
Один из первых Героев Советского Союза летчик Леваневский
Декабрьским вечером 1934 года мне позвонил Герой Советского Союза Леваневский и просил срочно приехать к нему домой, на Конюшки. Через десять минут я был уже у летчика.
— Понимаешь, какая штука...— сказал Леваневский,— вызывают в Кремль. Решается судьба моего предложения, о котором тебе говорил: о трансполюсном перелете Москва—Америка... Скажи, с орденами являться или без орденов?
— Пожалуй, без них...— нерешительно посоветовал я.
— Без них? — повторил Леваневский.— Вот приеду я в Кремль без орденов, а все члены Политбюро будут при орденах, как тогда? Ведь могут, чего доброго, подумать: пренебрегает Леваневский правительственными наградами?..
— Тогда надевай!
— Надевай? Легко тебе говорить. Явлюсь я с наградами, а все члены Политбюро будут без орденов, тогда как? Ведь могут сказать: потерял парень скромность... Хвастает... Нет! Вижу, друг, ты плохой советчик, а я надеялся на тебя...
Леваневский поехал без орденов и чувствовал себя спокойно на заседании: все члены Политбюро были без орденов.
...Нас сдружил с Леваневским Крайний Север, где я был свидетелем подвигов героя. Я участвовал с ним в длительном перелете из Тикси в Иркутск на тяжелой морской машине, когда это считалось делом необычным; о перелете сообщал в редакцию «Известий». Позднее я участвовал вместе с ним в агитоблете Донбасса по поручению Осоавиахима...
Я видел одного из первых Героев Советского Союза на деле, в полете, в тревожные, полные риска часы...
Леваневский совершал полет из Севастополя через всю Сибирь на Хабаровск и далее на Чукотку, Пилоту было приказано искать пропавшего без вести американского рекордсмена Маттерна, отправившегося в кругосветный перелет и не дававшего о себе знать после вылета из Хабаровска.
Близ Анадыря Маттерна разыскали в тундре возле разбитого вдребезги самолета. Сам летчик чудом остался жив. Леваневский взял американца на свою машину и направился к берегам Аляски.
На траверзе мыса Беринга встретили туман, сплошь застилавший горизонт. Леваневский набрал высоту и пошел над туманом в сторону Нома. Заходившее солнце багрово освещало стелившуюся над морем пелену. Все внизу напоминало таежный пожар. Но вот краски заката померкли. Туман посинел, стал темным. Островками вылезли из него вершины гор острова Лаврентия и Чукотского полуострова.
По вершинам, торчавшим из тумана, штурман Левченко дважды определил, где находится самолет. Часы показывали уже полночь, когда машина подошла к Ному. В небе не было видно ни одного «окошка», куда бы можно было «нырнуть», чтобы сделать благополучную посадку. Прибивать туман Леваневский не решился из-за близких берегов и повернул к острову Лаврентия, самому близкому берегу, где посадка казалась возможной.
В полете прошел еще один томительный час. Остров Лаврентия не открывался. Леваневский напрягал зрение, чтобы не пролететь мимо цели. В тумане выросло темное пятно. Леваневский повел самолет на посадку. Американец сидел в кормовом отсеке — он хорошо понимал положение. Вряд ли оно предвещало что-нибудь хорошее.
И американец не выдержал, перешел из кормового отсека в баковое отделение и спросил знаками:
— Как же будем теперь садиться? Гроб? Бортмеханики поняли своего пассажира. Один из них образно и без всяких слов провел пятерней поперек своего горла. Маттерн понял и стал хлопотливо привязываться к сидению. Жестом он пригласил и бортмехаников последовать его примеру. Но те засмеялись в ответ:
— Если врежемся в скалу, все равно будет «бенц» — с ремнем или без ремня!
Тогда Маттерн, поерзав еще немного в кресле, вдруг расстегнув ремень, махнул рукой и сказал «олрайт». Была не была!
У норд-остового мыса часть острова Лаврентия оказалась открытой. Леваневский сел немедленно.
Летчики огляделись: кругом пустынно — ни человека, ни зверя, ни птицы... Не думали, что придется ночевать где-то на острове, и потому не захватили американцу запасного спального мешка. Левченко уступил ему свой спальный мешок, а сам лег у тлеющего костра.
Утром подсчитали оставшиеся запасы горючего. Их едва хватало на час и десять минут полета, а потом?..
До Нома оставалось лететь не менее часа пятнадцати минут. Не хватало горючего на пять, а может быть и более, минут, если машина попадет под встречный ветер, снижающий скорость.
Леваневский решил лететь. В море посвежело. Появился накат. Задерживаться на острове — значило рисковать машиной.
Перед вылетом Леваневский написал записку о том, что самолет «СССР Н-8» сделал вынужденную посадку и такого-то числа в такой-то час вылетел к Ному. Записку сунул в бутылку — конверт путешественников — и оставил возле догоравшего костра.
Ветер дул попутный на него возлагал надежды пилот.
Шли курсом правее мыса Родней напрямик, чтобы скорее выйти к материку.
Время быть уже у Роднея. Прошел час, бензина оставалось в баке только минут на десять. Почувствовал Леваневский: кто-то стоит у него за плечами. Это был Маттерн... Он пристально смотрел на бензиномер. Дотянут или не дотянут моторы?
Младший механик качал ручной помпой последние остатки горючего. И тут впереди по носу самолета показалась на миг земля. Берег?
Нет! Снова все закрыло. Час и восемь минут, девять, десять минут! Сейчас «сдохнут» моторы. Вынужденная посадка... Но куда?
На одиннадцатой минуте вдруг расступилась мгла, выглянул желанный берег. Леваневский сделал крутой разворот к берегу, и в ту же минуту моторы разом остановились. На самолете стало непривычно тихо. Какая неприятная точность в подсчете горючего!.. Минута в минуту. Самолет сел и закачался на волнах. Вдали виднелся Ном и на рейде два парохода. С самолета спустили клипербот (резиновую надувную лодку) и на нем отправили Маттерна. Американец сошел на берег, стал неистово бегать по родной земле и кричать:
— Ном! Ном! Америка!
Потом припал к земле и начал целовать ее.
— Вот говорят про летчиков, что они победители воздушной стихии, — сказал Леваневский, глядя на высадившегося Маттерна, — а я гляжу на Маттерна и вижу, что парню после всех передряг земля нравится больше воздуха...
Советских летчиков ожидала на берегу большая толпа. Среди встречавших был и Маттерн. Он был очень расстроен: его конкурент Пост уже пролетел Ном без остановки, к тому же ради издевки повиражил над гостиницей, где расположились американские летчики, собиравшиеся спасать Маттерна...
Американский летчик Александер прибыл в Ном из Нью-Йорка, чтобы следовать далее на розыски пропавшего коллеги. Американцы гордились полетом Александера. Ведь прилетел он из Нью-Йорка в далекий Ном! Но когда узнали, что советский летчик появился в Номе с берегов Черного моря, перемахнув через всю Сибирь, Охотское море, через Анадырскую тундру, только ошеломленно восклицали:
— Блэк си! Блэк си! Вэри гуд! Карашо!
Это им нравилось: с Черного моря в Ном, на Аляску... это было малость подальше, чем из Нью-Йорка в эти края...
Хозяева города устроили в честь советских летчиков прощальный банкет, преподнесли адрес, подарили от имени города членам экипажа «СССР Н-8» золотые кольца с надписью на каждом: «НОМ». Принесли много искусственных цветов и корзину калифорнийских апельсинов. Устроили и воздушные проводы. Поднялся в воздух и Маттерн. Он долго шел на американском самолете борт о борт с машиной Леваневского и признательно посылал нашему летчику воздушные поцелуи.
...Леваневского я встретил впервые в бухте Тикси в 1933 году после оказанной помощи Маттерну. Леваневский пригласил меня, корреспондента «Известий», принять участие в его перелете из Тикси в Иркутск протяженностью около пяти тысяч километров! Я охотно принял это интересное предложение. Так родилась книга «Улица Леваневского», вышедшая в 1935 году..
Мы прилетели с Леваневским из Тикси в Киренск. Некогда было в Якутске читать газеты, а не читали мы их около трех месяцев, не слышали радиопередач... Несмотря на отчаянный дождь, Леваневский предложил мне идти по деревянным скользким тротуарам северного города разыскивать редакцию местной газеты.
— А еще полярник! А еще газетчик! — подзадоривал меня пилот.— Пойдем в редакцию, проглядим всю подшивку!
Наша кожаная одежда промокла насквозь, когда мы нашли наконец редакцию. Редактор газеты, молодой человек, был и ее главой, и ее корреспондентом, и ее правщиком... Мы не видели ни одного из его помощников, и он сам признался нам: «Хозяйство однолошадное... Сами видите...»
— Садитесь! — радушно пригласил он нас.— Чем могу служить?
— Мы пришли к вам за новостями. Что слышно на Большой земле? — спросил Леваневский.
— Новостей особых нет... — начал редактор, потирая лоб ладонью. — Разве только вот разбились Зарзар, Баранов...
— Об этом мы слыхали в Якутске, — перебил его летчик. — А посвежее что?
— Ничего нет... а впрочем, вот сейчас получена телеграмма ТАСС... Разбился польский офицер, летчик Леваневский, ваш однофамилец.
— Дайте мне эту телеграмму! — сказал летчик.
Я посмотрел на Сигизмунда. Каждый раз, когда он был расстроен чем-нибудь, то опускал низко левую бровь. И вот вижу, как медленно опускается левая бровь Леваневского, а правая поднимается вверх. Леваневский повертел в руках телеграмму и вернул ее редактору.
— Братишка разбился! — сказал мне Сигизмунд. Глаза его затуманились.
Так советский ас летчик-орденоносец Сигизмунд Леваневский узнал в далеком сибирском городке о гибели польского аса, своего родного брата Юзефа Леваневского.
И на обратной дороге к воздушной станции, как назывались прежде аэропорты в северной Сибири, Леваневский поведал мне о том, как навсегда расстался с братом...
Сигизмунд Леваневский служил в начале гражданской войны в Уржумском продотряде. К нему из родного Петрограда приехал в Уржум брат Юзеф и сообщил, что вся семья Леваневских репатриируется в Польшу. Юзеф предложил Сигизмунду бросить все и ехать с ними немедленно в Польшу.
— К пану Пилсудскому?!
— Не к пану Пилсудскому, а к себе на родину, в свое отечество!
— Моя родина — Петроград, мое отечество — Россия, советская Россия! — сказал Сигизмунд. Царская Россия была нам мачехой. Но Советская страна стала родной матерью. Мы же, Юзеф, выросли с тобой в Питере, питерские уроженцы!.. А маме зачем за границу? Она же белоруска! Затея нелепая! Уверен, что будь жив наш отец...
— То крепко тебе попало бы за твое упрямство! — подхватил Юзеф.
— Нет, Юзик! — стоял на своем Сигизмунд. — Петербуржец Александр Леваневский, бывший кузнец, остался бы там, где к власти пришли рабочие и крестьяне.
Юзеф вспыхнул. Его лицо залил густой румянец. Юноша сказал резко:
— Мать заплакала бы, если бы узнала, что ты служишь в продотряде!
— Ты ошибаешься, Юзеф! Мы воюем с кулаками, мешочниками, спекулянтами. Реквизируем у них излишки хлеба и посылаем в голодный Питер. Я на боевом посту и долгу своему не изменю.
Юзеф вспылил и, не попрощавшись, уехал обратно в Петроград, а оттуда со всей семьей в Польшу. Так у Сигизмунда, которому только что исполнилось семнадцать лет, навсегда оборвалась связь с семьей...
И теперь, через много лет после этого, Сигизмунд, прочитав печальное известие о трагической гибели брата, говорил мне:
— Братишка узнал из газет, что я спас Маттерна, и затеял этот беспосадочный перелет Варшава — Красноярск. Наверняка надеялся встретиться со мной в Красноярске, чтобы никогда уже не возвращаться в буржуазную Польшу... Но судьба решила иначе...
Мы возвращались из редакции, скользя по деревянным тротуарам. Леваневский молчал, и я не тревожил его расспросами...
На воздушной станции, заметив настроение своего командира, ни Левченко, ни бортмеханики ни о чем его не расспрашивали. Они знали характер начальника. Я рассказал им о посещении редакции.
— Когда наш командир расстроен, мы это чувствуем в полете, — сказал мне Левченко. — Ты сам скоро это увидишь... Ведь у нас впереди два перевала. И, как сказал начальник воздушной станции, — они закрыты облаками. Будем пробиваться сквозь облака... Сам поймешь, что такое «гробовитые» моментики…
И я вспомнил вскоре предсказания нашего штурмана...
...На тяжелой морской машине мы летели над перевалами южнее Грузновки, в лабиринте гор. С самолета из открытой кормовой кабины я видел, как снежная туча приближалась к гребню перевала. Еще немного — и она закроет нам дорогу... Леваневский взглянул на часы: кто скорее достигнет макушки перевала? Самолет или пурга?
Самолет обогнал пургу. Опять Леваневский посмотрел на часы:
— Кто скорее дойдет до последнего перевала — ночь или самолет?
Если дойдет ночь, а с нею и прохлада, облака снизятся, закроют последний перевал, и самолет окажется в ловушке между горами.
Такие «моментики» бортмеханик называл «гробовитыми».
Левченко, сидевший рядом с Леваневским, всматривался в темневшее небо, искал тропу самолету между вершинами гор, где бушевали снегопады.
Ветер обжигал лицо в открытой кабине. Иглами колол мокрый и мелкий снег. Самолет приближался к Иркутску. «СССР Н-8» мужественно пробился к старому городу Сибири.
В Иркутск, на Большую землю, мы принесли на крыльях воздушного корабля весть о большом перелете, о Первой Ленской экспедиции, о первых домах, построенных на берегу моря Лаптевых. Якутия, ее крайний север заново были открыты моряками и летчиками Советского Союза.
...Леваневский был высокого роста, стройный, сильный, с лучистыми большими ясными глазами. Они смотрели на все пытливо, внимательно из-под густых золотистых бровей.
В нем чувствовалась воинская выправка, недаром командовал он Дагестанским территориальным полком, в годы гражданской войны и сражался против колчаковцев... Он любил послушать собеседника и еще больше — поспорить с ним. При этом обычно подзадоривал:
— Вы спорьте! Спорьте! Доказывайте! Если убедите меня в своей правоте, я немедленно соглашусь с вами!
Леваневский был влюблен в московское метро. Бывало, позвонит, скажет:
— Живее одевайся, прокатимся на метро!
И мы ездили из конца в конец линии метро первой очереди по немногочисленным тогда станциям. Он, уже объехавший едва ли не весь свет, говорил восторженно:
— Такого метро, как в Москве, не видел ни в Европе, ни в Америке. Быстрота, чистота, красота...
Он любил технику. Отлично правил мотоциклом, автомобилем. Был заядлым охотником, рыболовом. Сам разбирал, чистил и чинил охотничье ружье, возился с автомобильным мотором. Сам помогал своим бортмеханикам.
В полетах я понял характер этого человека, всей душой преданного делу советской авиации.
По заданию Центрального совета Осоавиахима мы вместе с Леваневским вдвоем совершили осенью 1933 года агитоблет Донбасса на «У-2». Я привык летать на большой двухмоторной морской машине. Я чувствовал себя на такой машине как в вагоне трамвая. После «СССР Н-8» маленькая «У-2» казалась бумажным змеем, игрушкой, которую подкидывает в воздухе.
Высота полета дошла до двух тысяч метров. Я тогда мало разбирался в вопросах пилотирования, и дернуло же меня написать Леваневскому короткую записку, которую я передал ему через плечо:
«Сигизмунд, если можно, лети на четырехстах метрах!»
Когда-то капитан Бочек, провожая меня в санный путь на собаках, предупреждал:
— Теперь вашим капитаном будет каюр Атык! Слушайтесь его! Он опытный каюр, знаток тундры, ее следопыт! Положитесь на него...
Бочек советовал мне не оспаривать решений Атыка... Ведь не вступал же я в споры с полярными капитанами, водителями кораблей в Арктике. Но я забыл наставление старого моряка. Посоветовал Леваневскому. Вмешался в его рассчитанные действия...
И вдруг услышал я, как замолк выключенный мотор, стало немыслимо тихо. Машина начала снижаться, проделывая ту эволюцию, которая летчиками звалась «падение листом».
Мы падали с самолетом, как осенний лист с дерева, уносимый ветром то вверх, то вниз, то в разные стороны... Леваневский, несомненно, хотел поиграть со мной, научить не вмешиваться не в свое дело.
Я с любопытством следил за альтиметром (высотомером), который находился перед моими глазами. Высота падала стремительно. Мое любопытство начинало уступать другому малоприятному чувству — чувству беспокойства. Вот уже с двух тысяч метров мы съехали на тысячу, на восемьсот, вот уже альтиметр показывал четыреста метров, которые я и просил у летчика...
Черт возьми! Не пора ли включать мотор! Чего же медлит пилот?
Уже щекочет сердце... Леваневский включил контакт. Но мотор бездействовал. Я слышал какое-то резкое чиханье, фырканье, напоминавшие кашель простудившейся собаки. Винт (пропеллер) не вертелся, оставался безжизненным. Мы летели над Константиновкой. Я увидел фабричные трубы... И вдруг Леваневский повалил машину носом вниз таким образом, что я, привязанный к кормовому сиденью позади Леваневского, увидел пилота, привязанного к носовому сиденью, совсем под собой. Наши кабинки оказались друг над другом, как балкон над балконом... И мы неслись вниз как раз в ту самую фабричную трубу, которую я недавно заприметил. Мы пикировали на какой-то фабричный двор. Там стояли рабочие, запрокинув вверх головы, небось любовались: «Ишь какие номера откалывают!»
У меня в тот момент были совсем другие мысли... И вдруг мотор заработал, винт завертелся: Леваневский вывел машину из пике, выровнял ее, и мы продолжали полет как ни в чем не бывало.
Леваневский во время полета видел меня в маленькой зеркальце и, возможно, следил за изменением выражения моего лица. И я, увидев его в этом зеркальце, показал кулак, он ответил мне тем же жестом, но более многозначительным, и на этом наш немой разговор был закончен до самой земли.
Мне надолго запомнился этот случай находчивости и самообладания пилота, и я уже никогда больше не лез со своими советами к летчикам.
...Леваневский редко приезжал ко мне домой один; он обязательно «прихватывал» с собою кого-нибудь из летчиков. Частым его спутником был штурман Виктор Иванович Левченко (Турка, как звали его в летном мире. Дело в том, что бабушка Виктора Левченко в самом деле была турчанка, вывезенная дедом-казаком из турецкого похода).
Однажды Леваневский приехал ко мне с густоволосым крепышом в полувоенном костюме. Лицо его мне показались очень знакомым. Леваневский называл его Анатолием. И я быстро догадался, что вижу Героя Советского Союза, обладателя «геройской» книжки № 1 — Анатолия Ляпидевского. Вторым в списке первых Героев Советского Союза был Леваневский...
...Анатолий Ляпидевский прославился своим подвигом в Арктике. Он был первым летчиком, прорвавшимся к льдине, на которой расположились лагерем экипаж и пассажиры «Челюскина», раздавленного ледовым валом. Интересно было и то, что учился Ляпидевский летному искусству, искусству высшего пилотажа у инструктора Леваневского. Таким образом, я видел и учителя, и его достойного ученика...
...Крупнейшие полярники Норвегии — ученый Харальд Свердруп и летчик Ялмар Рисер Ларсен — заявили в зарубежной печати о том, что летчики, которых пошлют на выручку челюскинцев, могут только увеличить количество зимующих на льдине людей: при посадке на примитивные аэродромы возможна поломка самолетов...
Но Советский Союз, уверенный в своих летчиках, с разных концов страны послал их к ледовому лагерю. Ляпидевский перенял у своего учителя Леваневского выдержку, смелость и настойчивость. Он упорно поднимался в воздух из Уэлена, но стена пурги каждый раз плотно преграждала путь к заветной цели. Искать в пурге лагерь Шмидта было бы бесполезно. В те дни весь прогрессивный мир напряженно следил по газетам, как продвигались к лагерю советские летчики.
Вот выдалась летная погода. Ляпидевский стартовал из Уэлена, взяв курс на лагерь челюскинцев.
5 марта 1934 года Ляпидевский вывез на материк всех женщин и детей. На льдине стало меньше населения. Через некоторое время собравшиеся на Крайнем Севере летчики спасли и остальных челюскинцев.
В спасательных работах приняли непосредственное участие, кроме Ляпидевского и Леваневского, еще Молоков, Каманин, Слепнев, Водопьянов и Доронин.
Всем семерым летчикам было присвоено звание первых Героев Советского Союза.
Эти люди открыли список советских героев, заслуживших это высокое звание в мирные, военные и послевоенные годы.
Им были посвящены статьи, стихи, очерки, картины, книги... Их именами были названы клубы, школы, улицы, колхозы, заводы и фабрики.
Леваневский и Левченко приехали ко мне на Грузины пожелать счастливого пути. Я отправлялся от «Известий» в плавание на «Моссовете» в Арктику в 1937 году. И я в свою очередь пожелал им «ни пуха ни пера» — они собирались в свой трансполюсный перелет из Москвы в Америку. Больше мы не виделись...
...Самолет Леваневского вместе с его героическим экипажем погиб в районе Северного полюса из-за неожиданной остановки одного мотора, повлекшей снижение машины, начавшей покрываться льдом. Поиски машины и ее экипажа не дали никаких результатов. От погибшей машины Амундсена, летевшего спасать экспедицию Нобиле, нашли в Баренцевом море через год хоть поплавок. От машины Леваневского, утонувшей в центральном полярном бассейне, не осталось никакого следа. Сохранилась только память о героизме, о подвигах ради славы Отечества.
...В кабинете Леваневского в Москве на Конюшковской улице, близ Зоопарка, все оставалось долгое время нетронутым, как было при жизни летчика. На полу лежала шкура белого медведя — подарок зимовщиков острова Врангеля, которых он навестил в 1933 году. В книжном шкафу по-прежнему покоились книги Фритьофа Нансена, Руала Амудсена, Вильялмура Стефансона, Николая Пинегина и томик старинного издания Михаила Ломоносова с вещими его словами о ледяном пути на восток к американской державе, открытом русскими.
На Конюшковской улице все еще ждали возвращения Леваневского... Все еще думалось детям, что вот сейчас явится их отец и спросит, как обычно, деланно строго:
— Ну, как здоровье, как успехи в учении? Владик, Нора, давайте ваши дневники!
Воздушный путь через Северный полюс в Америку был завоеван Героями Советского Союза Чкаловым, Байдуковым, Беляковым, Громовым, Юмашевым, Данилиным; он стоил жизни членам экипажа «СССР Н-209», которым командовал Леваневский...
Зачинатель перелетов через Северный полюс с одного континента на другой, этот человек-самородок, прошедший путь от рабочего завода «Рессора» в Петрограде через красные фронты до всемирно известного летчика, — Сигизмунд Леваневский закончил свою жизнь трагически. Он и его товарищи погибли, покоряя полярную стихию во славу Родины.
Они послужили Родине не только своей жизнью, но и своей смертью. После гибели самолета Леваневского размах поисковых воздушных операций достиг небывалого размера. Поиски производились в центральном полярном бассейне целый год. Лучшие наши летчики познали в тот год недоступные прежде районы Арктики и помогли стереть с ее карты многие «белые пятна». Этому пристальному изучению центра Арктики во многом способствовал последний, к сожалению, трагический рейс Леваневского через Северный полюс...
Прошло свыше двадцати лет с тех пор, как высадились на лед первые посланцы советской передовой науки в Северном Ледовитом океане, в районе полюса. Ныне рейсы с материка на Северный полюс стали обычными, будничными.
На дрейфующих станциях «Северный полюс» работают наши вертолеты, тракторы, вездеходы, упорно трудятся научные работники, слышится скрип нартяных полозьев, голосистая перекличка ездовых полярных лаек.
Скромные труженики науки геройски выполняют на Крайнем Севере свой патриотический долг. Уже давно действуют наши автоматические метеостанции, установленные на дрейфующем льду в районе полюса...
Четверть века назад Арктика еще не знала радиомаяков, локаторов и всех тех умных приборов и сооружений, которые позволяют теперь советским ученым и летчикам чувствовать себя хозяевами Арктики и совершать перелеты в самые отдаленные полярные точки материка и на дрейфующие станции в Ледовитом океане.
Будем помнить тех, кто, не щадя своей жизни» много лет назад единоборствовал с полярной стихией.
Русские мореплаватели Беллинсгаузен и Лазарев первыми совершили плавание вокруг Антарктического материка.
Советские ученые, моряки и летчики двинулись к полярным странам южного полушария и постигли многие его тайны. Наши мужественные полярники не только изучали и изучают береговую полосу Антарктиды, но и смело прошли по ее ледникам в страну вечного холода и там совершают свой подвиг во имя науки.
И когда одной из иностранных Антарктических экспедиций (бельгийской) понадобилась помощь, она обратилась к советским полярникам. Экипаж самолета, командиром которого был летчик Перов, спас бельгийцев от верной гибели, продолжая благородные традиции советских полярных летчиков Чухновского, Леваневского и других, оказывавших помощь попавшим в беду иностранным исследователям.
Нашим исследователям Севера всегда сопутствовали корреспонденты. Они были и остаются спутниками ученых моряков, летчиков в самых отдаленных уголках земного шара и даже в Антарктике. Так уж повелось в советскую эпоху.
Встречи с писателя Евгением Петровым, Александром Фадеевым.
Начало Великой Отечественной войны.
Народный поэт Белоруссии Янка Купала в Москве.
В санитарном поезде с защитниками Москвы
Мы не были знакомы с Евгением Петровым, хотя и выступали однажды в 1930 году вместе на литературном вечере на московском заводе «Фрезер». Этот вечер был организован редакцией журнала «30 дней», душой которого был Василий Александрович Регинин, журналист, театральный критик, автор забавных комедий.
Василий Александрович Регинин, как никто другой, знал Москву и ее литературный мир конца двадцатых и начала тридцатых годов. Его квартира в бывшем доме Афремовых на Садовой, близ Красных ворот, магнитом притягивала к себе едва ли не всех пишущих.
Здесь можно было встретить Демьяна Бедного, дружившего с Регининым длительное время, писателей Бабеля, Сейфуллину, поэта Александра Жарова, читавшего здесь новые свои стихи, артистов Ярона, Смирнова-Сокольского. Кто только не бывал в этой гостеприимной квартире!
Все, что появлялось нового, интересного в Москве, собирал Регинин и печатал в журнале «30 дней». Он был фактическим редактором и организатором журнала и, кроме того, знатоком полиграфического дела. Он же готовил к печати юбилейный альбом газеты «Известия» ко дню десятилетия газеты и сделал это с большим вкусом.
Однажды мне, по его просьбе, пришлось помогать ему выпускать «Театральные программы», и я видел, с каким тонким знанием всего богатства русских шрифтов и законов верстки он работал с метранпажем за талером, как разбирался он во всевозможных линейках, виньетках, усиках, отбивках, шпонах, шпациях и прочих атрибутах газетной техники. Мне казалось, что не только молодым выпускающим, но и метранпажам не стыдно было учиться у этого знатока полиграфии, человека с большим «газетным» вкусом.
Василий Регинин печатал в «30 днях» «Золотого теленка» Ильфа и Петрова. Это он привел авторов романа и меня на завод «Фрезер» и заставил читать свои новые вещи. Евгений Петров читал главу из «Золотого теленка», и я слышал, как рабочие покатывались со смеху. На мою долю пришелся рассказ о Большой Карской экспедиции к устьям Оби и Енисея. Слушатели живо интересовались арктической экспедицией, в которой привелось мне участвовать в качестве специального корреспондента «Известий ЦИК».
Я видел двух тогда еще не очень известных писателей, державшихся с удивительной скромностью, Илью Ильфа и Евгения Петрова.
Евгений Петров достал из бокового кармана пиджака тоненькую рукопись и читал, отрываясь иногда лишь для того, чтобы бросить острый смеющийся взгляд на рукоплескавшую авторам аудиторию. Ильф сидел совсем безучастно, как будто читали не его произведение, а просто пригласили человека в почетный президиум и он выполняет свою «миссию».
Встретились мы еще раз и подружились с Евгением Петровым при обстоятельствах, о которых расскажу ниже.
...В 1939 году мне пришлось трудновато... Этому способствовала резкая статья об «Огоньке», напечатанная в журнале «Большевистская печать» в 1938 году. В этой статье автор ее больно и несправедливо задел Евгения Петрова, его очерки о Дальнем Востоке, а заодно и меня.
Автор статьи писал:
«Вторым неизменным патроном в «обойме» журнала «Огонек» до последнего времени являлся Макс Зингер. Он здесь почти монополизировал арктические темы. Конечно, в принципе «Огонек» прав, что уделяет много внимания и места дальневосточным делам, особенно в нынешние времена. Но чувство меры, чувство пропорции не должно покидать журнал».
Я не знаю, как почувствовал себя Евгений Петров после прочтения статьи, но -пишущий эти строки жестоко пострадал. Вдруг прекратились звонки из «Огонька» и других редакций. Мне стали возвращать рукописи из издательств и журналов.
И я решился пойти на прием к руководителю нашего Союза писателей Александру Александровичу Фадееву. Это был не первый мой разговор с ним. Мы немного уже знали друг друга. Фадеев в бытность свою редактором дальневосточного журнала «На рубеже» поместил на его страницах большую главу из моего романа «Гольфштрем».
Фадеев внимательно выслушал меня, посмотрел на предъявленную ему географическую карту, испещренную черными линиями моих странствий специального корреспондента «Известий», и сказал:
— Знаете ли вы, что в таком случае советовал Ромен Роллан?
Я признался, что не слыхал о роллановском совете.
— Так вот, дорогой мой. Ромен Роллан сказал так: каждый писатель должен иметь две профессии. Если не кормит одна, должна кормить другая. Какой еще профессией вы владеете?
— Умею чертить, рисовать, — сказал я упавшим голосом. — Многие мои военные карты печатались в «Известиях». Мои рисунки публиковались в «Красной ниве», в «Тридцати днях»...
— Вот и рисуйте на здоровье! Перебьетесь, а потом сможете заняться литературой... Вот что я могу вам посоветовать!
Расстроенный, я ушел от него... Вскоре я написал Отто Юльевичу Шмидту письмо, в котором предлагал создать скромный литературный памятник павшему смертью храбрых Герою Советского Союза Сигизмунду Леваневскому и его сподвижникам, с которыми я встречался в Арктике и в Москве, а порой и смотрел в глаза смерти... Шмидт горячо откликнулся и поддержал мое предложение. Издательство Главсевморпути немедленно заключило со мной договор, и я приступил к давно желанной работе над дорогой и волновавшей меня темой.
За первой книгой последовала вторая о Павле Головине — Герое Советского Союза. С Павлом Головиным мне привелось участвовать в одной полярной экспедиции и хорошо узнать этого незаурядного человека и летчика, первого разведчика Северного полюса в советской экспедиции 1937 года.
Книга «Павел Головин» была хорошо принята редакцией «Известий», опубликовавшей рецензию известного журналиста и полярника Виленского. Это была моя вторая «геройская» книга; за ней последовала целая серия книг о Героях Советского Союза, с которыми связали меня военные годы на Северном и Черноморском флотах.
Правда, пришлось немного и профессионально заняться живописью по совету Фадеева. Я сделал целую серию рисунков для альбома, в котором одно издательство представило для обозрения советских читателей всевозможные плоды фруктовых садов Советского Союза; потрудился над мичуринскими грушами и яблоками... Но не оставил своего любимого дела.
Как жалел я, что в то время уже не было Горького... Горький как редактор сыграл в моей жизни, так же как в жизни других моих собратьев по перу, большую роль. Он правил мой рассказ «Гибель корабля» («Единство»), предназначенный для журнала «Колхозник». Горький слегка выправил этот рассказ со свойственной ему манерой править все, что он читал,— по долгу редактора— и справа на первой странице рукописи написал:
«Мораль сей басни: сколько ни геройствуй — забудут! Надо старика сделать в конце рассказа повеселее. А. П.»
Рассказ я исправил по совету Зазубрина—помощника Горького по журналу «Колхозник»,— он был опубликован в отдельной книге. Горький меня запомнил...
В 1935 году меня пригласили в редакцию сборника «Люди двух пятилеток». Горький наметил послать меня на Колыму для работы над очерком, который предполагали поместить в сборнике.
И я пошел с Третьей Лено-Колымской экспедицией от Качуга вниз по всей Лене с караваном барж и колесных пароходов. Повернули мы «направо за угол» в бухту Тикси. И морем Лаптевых и Восточно-Сибирским морем с этими же колесными пароходами и баржами вошли благополучно в устье Колымы, поднялись далеко вверх по течению, пока не были задержаны начавшимся ледоставом.
В результате этой поездки явилась повесть, напечатанная в 1936 году в «Новом мире» под заглавием: «Иду вперед! Следуйте за мной!» (слова морского сигнала).
Я видел Горького на одном из пленумов Союза писателей. Он говорил негромким голосом, заглядывая сквозь очки в лежавший перед ним текст речи. Мне запомнился его призыв к писателям объединяться, писать крупные вещи сообща... Мне думалось, что в художественной литературе счастливое содружество талантов, подобное Ильфу и Петрову, встречается весьма редко... Однако мне пришлось убедиться в правоте горьковских слов уже после окончания Великой Отечественной войны.
С помощью так называемой «литературной записи» страна получила ряд новых писательских имен — бывалых людей, фронтовиков, которым опытные литераторы помогли рассказать о героических делах и сделать их достоянием миллионов советских и зарубежных читателей.
...И вот последняя встреча... Писательскую колонну в похоронной процессии вел Владимир Ставский. Мы прошли пешком от Дома Союзов до крематория... Я так надеялся, что вот напишу большую по значимости книгу, понесу ее непременно к Горькому. И, шагая с товарищами по московской мостовой к Донскому монастырю, провожая Горького в последний путь, я думал о невозвратимой потере для всей советской литературы, о том, что не я один, а многие мои товарищи утратили навсегда высокого друга, ценителя литературы и учителя. Одно сознание того, что близко от тебя есть Горький, всегда обнадеживало, окрыляло, помогало идти вперед.
Много было в моей жизни далеких и таких же вот близких руководителей — товарищей; и хотя я никогда к ним не обращался, однако именно они помогали мне незримо в моем труде одним лишь своим присутствием на земле, и я бесконечно счастлив быть их современником.
Даже суровый ответ Фадеева не обескуражил меня. Я чувствовал в нем правоту. Не лишено смысла — иметь две профессии каждому литератору. Был ли автором этой идеи Роллан или Фадеев — все равно.
...Новая встреча с Евгением Петровым была уже в «Литературной газете»... Здесь Евгений Петров был тогда членом редакционной коллегии и фактически делал газету: не только сотрудничал в ней, редактировал материал, но и руководил планировкой номера и читал все полосы. Уже не было в живых его друга Ильфа, по-новому складывалась творческая судьба Евгения Петрова, любившего горячий опор и привыкшего вдвоем думать, вдвоем писать.
Начитавшись интересных и живых дальневосточных очерков Петрова, я решил позвонить ему в редакцию «Литературной газеты». Через некоторое время я был у него в редакции. Он держал в одной руке полосу, другой рукой крепко стиснул мою ладонь, как будто мы были с ним знакомы много лет.
— Я вас слушаю, — сказал он, чуть наклонив ко мне свою красивую голову. И в его глазах, живых, горящих, я увидел тот огонек, который всегда хорошо настраивает собеседника.
— Евгений Петрович! У меня к вам простое предложение: мы с вами отправляемся пешком из Москвы на юг, на север, на запад или на восток, по нашей договоренности, куда решим сегодня. Примерное расстояние похода - тысяча километров. Это, конечно, не новость для литератора. Ходила Зинаида Рихтер, ходили и другие... Но, по-моему, интересно. Ваше мнение?
— Я сам много раз думал об этом! — ответил Петров, сдвинув черные брови, потом задумался и сказал, выдержав паузу: — А почему, собственно, из Москвы? Почему, скажем, не из Хабаровска, Владивостока на ту же тысячу километров?
Пришла очередь задуматься мне...
— В самом деле, почему не из какой-нибудь точки Дальнего Востока начинать такое длительное путешествие?..
— По путям Арсеньева?..
— Маршрут можно выработать наш собственный, — предложил Евгений Петров.
И мы остановились на том, чтобы разработать детально план такого похода, намечая наш выход в путь из Хабаровска.
— Займитесь, подготовьте список всего необходимого, карту маршрута, и мы тронемся в путь! Это же страшно интересно! — горячился уже больше моего мой собеседник.
Мы расстались. Условились пойти, не откладывая план в долгий ящик. Но совсем скоро дела нашего литературного фронта слились с делами фронтов Отечественной войны. Мы надели военные шинели...
Война помешала нашему проекту. Он так и не был осуществлен...
Еще до войны Евгений Петров был назначен главным редактором журнала «Огонек». С меня мигом была снята епитимья, наложенная после известной статьи. Петров сам редактировал мой рассказ «Боровок и свинка», смеялся, читая его. Петров редактировал и мою очередную книжечку «Патриоты советских морей» в «Библиотечке «Огонька».
Следующая наша встреча состоялась в Куйбышеве областном, куда попали мы оба против нашего желания... и вынуждены были пробыть несколько недель...
...21 июня 1941 года я вместе с группой полярников был на семейном празднике у Головиных. Собралось общество старых полярных летчиков, с которыми я встречался ряд лет в далеких северных широтах. Получился приятный вечер воспоминаний об Арктике, былых походах и полетах, в которых мы вместе принимали участие. Вернулись домой в седьмом часу утра. Меня разбудил телефонный звонок. Это было уже в полдень 22 июня.
— Война! С Германией! С Гитлером!
Я был ошеломлен этим известием и с содроганием сердца представил себе, каких только жертв потребует эта война. Конец мирной жизни! Надолго? Несомненно, надолго... Разумеется, все будет перестроено на военный лад! Все будет подчинено только защите Родины!
Мне как-то попались на глаза знаменательные строки Герцена, заключавшие в себе глубокий, пророческий смысл. Герцен писал еще в конце 1860 года о попытке установления в мире германской гегемонии, утверждая, что он не сомневается в том, что «немцы сделают попытку отбросить нас к Уралу».
Но Герцен был убежден, что они «нарвутся» на два непонятных мозгам немецких милитаристов препятствия — на неизжитые силы русского народа и английский консерватизм, сущность которого, по Герцену, состоит в том, что ни один англичанин никогда не может допустить мысли, что «человечество достойно той участи, которая уготована ему немцами».
Известно, что Гитлер держал при своем штабе астролога, звездочета, с которым советовался о своей личной судьбе и судьбе фатерланда. Суровые предупреждения истории не могли остановить этого маньяка.
Наверное не знал Гитлер слов Макиавелли:
— Каждый может начать войну к своему удовольствию, но не каждый может так ее и окончить.
Война началась. Я подал заявление в Союз советских писателей и в редакцию военно-морского журнала об отправке меня на Северный Действующий флот. Я считал, что на Севере, где-нибудь у скал Мурмана, так хорошо мне знакомых, я буду более всего на месте в тяжкие дни испытаний Родины.
Мне ответили: «Когда будет на флоте нужда в людях, вызовут! Ждите!..»
Я пришел в Гослитиздат к Чагину, принес ему рукопись моих военно-морских рассказов. Он, не глядя на нее, спросил только:
— Стреляет?
— Да, стреляет!
— Берем!
Рассказы под общим заглавием «Боевые орлы» были молниеносно напечатаны отдельной брошюрой массовым тиражом. Тогда все печаталось либо большим тиражом, либо не печаталось вовсе...
Прошел ровно месяц со дня коварного нападения гитлеровской Германии на Советский Союз.
Вечером 21 июля 1941 года я был у полярного летчика Алексея Николаевича Грацианского, перешедшего на новую работу летчика-испытателя. Он читал в рукописи мои книги о летчиках Леваневском и Головине, давал мне ценные советы. Мы встречались с ним неоднократно на Крайнем Севере. Я писал о его полетах. За свою летно-испытательную работу на крупных реактивных самолетах он был удостоен впоследствии высокого звания Героя Советского Союза...
Я забегаю на шестнадцать лет вперед. О Грацианском еще будет разговор в этой книге...
Погода в тот вечер в Москве была чудесная, ясная. Небо светлое, без единого облачка. Всходила полная луна, казавшаяся невероятно громадной.
Прежде чем затемнить окна специальной шторой, Грацианский выглянул на улицу из окна и сказал:
— У нас на аэродроме говорили — сегодня надо ожидать гостей!..
— Каких?! — спросил я недоуменно.
— Конечно, врагов!
Линия фронта проходила где-то за Смоленском. Прилет гостей?! Значит война уже переносилась на подступы к столице и в самую Москву. И сознание этого, чувство непосредственной близости огня до боли сжало сердце.
Я поторопился к себе домой в пустую квартиру. Моя жена с сынишкой в первые дни войны выехала в Татарию.
— Куда вы?! – удивился летчик.
— Домой...
— А дома чего делать-то? Семьи у вас нет. Она далеко. Посидим, потолкуем, почаевничаем...
Но я твердо решил ехать обязательно к себе, на Большие Грузины, до которых добираться надо было из Филей не менее часа.
Грацианский, как гостеприимный хозяин, пошел меня провожать до трамвая.
— А может быть, и не прилетят! Один разговор... Хотя погода, конечно, для них заманчивая...– сказал на прощание друг.
Не успели мы проехать в трамвае несколько остановок, как послышался вой сирен, фабричных и паровозных гудков. ...Воздушная тревога! Не впервые слышала Москва эту грозную симфонию. Но до того вечера все обходилось благополучно.
Мы остановились за мостом близ полотна железной дороги. Вагон трамвая мгновенно опустел. Перед нами оказался небольшой лаз шириной не более метра. Загрохотали зенитки, и земля стала содрогаться от взрывов близко падавших фугасных бомб.
Гул самолетов стал затихать лишь к рассвету. Поредел и огонь зениток. Прекратились взрывы. Все смолкло. Мы выползли из убежища и увидели аспидно-черное облако густого едкого дыма, валившего с того места, где стоял толевый завод. Враг, приняв его за авиационный, поджег запасы толя. Густой дым, как завесой, укрыл авиационный завод черным непроницаемым покрывалом от глаз фашистских налетчиков. Мы явились свидетелями чудесного спасения авиационного завода. Один советский завод, сгорая, спас другой от вражеского огня... Уже совсем рассвело, но отбоя тревоги еще не было. Мы решили не дожидаться сигнала, постепенно выбрались на волю и пошли в город.
Во многих местах были порваны трамвайные провода. Трамваи не ходили. Пешком по Можайскому шоссе, ныне Кутузовскому проспекту, двигалось много народу. Огромные витрины магазинов были разбиты вдребезги. Все шоссе было в мелких осколках. Битое стекло скрипело под ногами. Я шел к Киевскому вокзалу по этому хрустящему пути.
Никаких других следов разрушения я пока не заметил в городе. Однако, думал я, может быть, только в этом районе благополучно, и главный удар пришелся по Белорусскому вокзалу, а значит и по Большой Грузинской улице... Что с нашим домом, нашей улицей, которую покинул я вчера, отправляясь к Грацианскому?.. Может быть, уже не существует моего адреса и от квартиры № 21 в доме № 56 не осталось следа? Пропали тогда мои архивы, книги, журналы и газеты, которые я так старательно собирал, все мои рисунки, сделанные в молодые годы, коллекции морских раковин, моржовых бивней, чукотских изделий из моржовой кости, бивень мамонта, поднятый мной на крайнем севере Енисея... Книги Крашенинникова двухсотлетней давности... Папки материалов, собранных мной за четверть века моих скитаний, записи всевозможных народных словечек, поговорок, частушек...
В неуверенности возвращался я домой пешком, пока наконец не увидел с Тишинской площади, что наш высокий дом стоит в целости и сохранности.
...В конце июня 1941 года я возвращался из издательства домой, на Большую Грузинскую. Во дворе, у входа в дом, меня окликнули:
— Гражданин, к кому идете?
— Домой,— ответил я, глядя на незнакомую пожилую женщину.
— Простите, я здесь всего второй день, — сказала женщина с белорусским акцентом.— Я никого, кроме художника Елисеева, здесь не знаю. Дежурю за мужа, Янку Купалу. Ему нездоровится. Вы не знаете, что Янка здесь? Мы покидали горящий Минск. На машине ехали... Что это было!. Живем сейчас у художника Елисеева...
Это была Владислава Францевна Луцевич — жена Ивана Доминиковича (Янки Купалы). Будто старому знакомому, она подробно рассказала о том, как погибли в огне рукописи Янки Купалы, его архив, любовно собиравшийся им в течение многих лет, большая личная библиотека... Я услышал страшную повесть о том, как немецкие летчики с бреющего полета поливали пулеметным огнем жителей Минска, запрудивших шоссе и уходивших из горящего города на восток...
23 июля ровно в девять часов вечера, как по расписанию, раздались гудки московских фабрик, заводов, паровозов. Заголосил весь город трубным гласом. Тревога застала многих на улице и площади близ нашего дома. Толпа повалила в наш обширный двор, ища укрытия.
Два небольших бомбоубежища не смогли вместить всех. Я увидел, как Янка Купала под руку с Владиславой Францевной медленно спускался по лестнице; прошли к одному и другому бомбоубежищам, постояли немного возле входов и решили вернуться обратно, на квартиру Елисеева.
Я дежурил возле входа в бомбоубежище с противогазом через плечо, в своей кожанке, в которой ходил так много раз в Арктику, и пропускал в первую очередь женщин и детей, преграждая путь мужчинам. Я услышал, как Янка Купала говорил жене:
— Нехай каты проклятые убьют меня своей бомбой — не пойду больше никогда в убежище.
— Иван Доминикович, — обратился я к нему, — я литератор. Моя квартира, в первом этаже, к вашим услугам. Если будет прямое попадание в наш дом, то и бомбоубежище и моя квартира равно превратятся в «индийскую гробницу»... От зенитных осколков вы будете наверное защищены. Прошу!
Янка Купала с благодарностью воспользовался моим предложением. Он расположился в мягком кресле, где сиживали, бывало, Леваневский, капитан Воронин, основатель Игарки Лавров, Новиков-Прибой, Александр Малышкин, Евгений Петров и многие другие. Запасы стульев в моей квартире быстро истощились. Набилось много соседей из верхних этажей дома. Кто сел на сундук, а кто и по-турецки — просто на пол, скрестив под собой ноги.
Воздушная тревога опять затянулась на несколько часов. Когда звуки вражеских самолетов приближались, заметно возрастала зенитная пальба, дрожал со звоном стекла в квартире, а вместе с этим прекращался разговор.
— Янка, ты бы перешел из кабинета в коридор,— предложила жена поэта. — Здесь же безопаснее. В кабинете тебя может поранить осколками оконного стекла или вдруг от воздушной волны оторвутся ставни...
— Ну, а если бомба попадет прямо в дом? Где тогда лучше будет Янке? — с горькой усмешкой спросил поэт.
Янка не вышел из кабинета даже после того, как в ста метрах от нашего дома, в Васильевском тупике, грохнули одновременно две фугаски по двести пятьдесят килограммов каждая. Наш дом дрогнул, в кабинете раздался звон оконного стекла. Янка продолжал молча, как ни в чем не бывало, сидеть в кресле и курить. Он видел виды пострашнее, прощаясь с родным Минском...
Каждый вечер поэт и его жена стали приходить ко мне на ночлег. Едва только гудки начинали свою тревожную симфонию, как мы с художником Елисеевым отправлялись с противогазами и длинными железными щипцами на крышу.
Янка Купала не переносил одиночества. В квартире Елисеева, где он жил вместе с Владиславой Францевной, постоянно бывали прозаики и поэты, читали свои произведения. Глаза Янки слегка туманились, когда он слышал стихи о родной Белоруссии. Его постоянно тревожили по телефону приглашениями, просьбами, напоминаниями из столичных редакций. Надо было писать стихи, статьи, готовить беседы, и это после томительной дороги из Минска на машине, среди пожарищ, под обстрелом... Я попросил у Янки Купалы на память о нашем знакомстве книгу с авторской надписью. Он дал мне свою книжечку «Избранных стихов» со следующей надписью: «Моему дорогому бомбоубежищу — Максу Зингеру — Янка Купала». Книжка эта пропала. Ее присвоил, несомненно, один из почитателей таланта Купалы. Тогда поэт подарил мне свою новую книгу: «От всего сердца». Надпись гласила: «Милому Максу Эммануиловичу Зингеру за приют, за дружеское отношение — опекуну дорогому от сердца. Янка Купала».
Меня всегда поражало удивительное спокойствие Янки во время бомбежек. Он или курил или укладывался спать на диванчике. Он так мало заботился о самом себе и так много уделял внимания окружающим его людям. Приехали к нам, прямо с дороги, белорусские поэты Петрусь Бровка, Петрусь Глебка, Максим Танк. Мы явились наверх к Янке Купале целым отрядом литераторов. Белорусские поэты читали ему свои новые стихи о войне, о сожженной Белоруссии, о страданиях народа — стихи призывали к мщению, к борьбе до победы. Нет! Не быть Беларуси под презренными катами!
В грустную минуту раздумья, вдалеке от родной Беларуси, ее поэты смотрели с надеждой на Янку Купалу, ждали, что скажет «дядечка», как ласково называли они поэта. Они глядели на него почтительно, как поморы в ладье на своего кормщика-вожака во время яростного шторма...
Янка заставил меня перечитывать наивную открытку моего четырнадцатилетнего сына, адресованную в Москву из далекого Чистополя на Каме...
«Папусь! Ты за меня не бойся! Я очень скучаю по тебе и признаюсь честно, не струсил бы с тобой дежурить на нашей родной крыше, охраняя вместе любимую Москву от коричневой гитлеровской чумы. Я, как твой сын, поддерживаю тебя насчет флота! Настаивай все время и ты добьешься своего! Будь верным защитником нашей любимой Родины, а я тебе создам прочный тыл! После работы в колхозе ко мне совсем другое отношение, и я его вполне заслужил своим трудом. Твой Евгений». Вместе с летчиком-испытателем Алексеем Николаевичем Грацианским мы читали вслух стихи Купалы. Нам особенно нравились стихи: «Я не поэт» и «Мальчик и летчик».
Я как-то сказал об этом Янке.
— «Мальчик и летчик»? — переспросил он, чуть удивившись.— Как раз это стихотворение я не считаю своим лучшим...
Он вообще не любил комплиментов, пусть самых искренних... Скромность отличала его во всем, так же как непомерная доброта.
Как-то вечером ко мне позвонили. Я открыл дверь. Передо мной был Янка Купала, в шляпе, в изящном габардиновом пальто. В руках у него был сверток.
— Возьмите! Это для вашего сына — автора того письма... Помните?..— сказал Янка Купала, не вынимая папиросы изо рта.— Здесь рис и конфеты...
Я напрасно пытался протестовать.
Мальчику Елисеевых, Андрюше, он тоже принес подарок.
...Поэт находил мужественные слова в тяжкое время Великой Отечественной войны. Его стихи были на вооружении Советской Армии, звали к боям, к отпору, к победе.
После нашей разлуки с Янкой Купалой я стал военным моряком. Вернулся на короткое время в Москву с Северного Действующего флота и, узнав о том, что Янка в гостинице «Москва», поспешил к нему. Он впервые видел меня в военно-морской форме капитана и обнял, как сына.
Готовился торжественный праздник шестидесятилетия народного поэта Белоруссии. Через два дня после нашей последней встречи я вдруг увидел в «Правде» на улице портрет Янки Купалы и подумал, что, очевидно, это по случаю юбилея поэта. Я не понял надвинувшегося нежданного несчастья. Я не сразу обратил внимание на то, что портрет... в траурной кайме. И когда я наконец все понял, то почувствовал огромную пустоту... Дома я взял томик стихов поэта и раскрыл книжку на любимом его стихотворении:
Счастье так редко над миром восходит,—
Всё ж его знаем мы — много иль мало:
Счастье увидев в родимом народе,
Сам бы стал счастлив Янка Купала.
Долго не цвесть этой песенной силе,
Смерть стережет нас, и дней у нас мало.
Спросит прохожий: «Кто в этой могиле?» —
И прочитает: «Янка Купала».
Через день после смерти поэта я вновь уезжал на Северный Действующий флот и вновь прощался с любимым городом...
Вспоминается Москва, какой я видел ее в тревожные дни конца ноября — начала декабря 1941 года...
Это была совсем не та Москва, которую мы видим сегодня,— Москва новостроек, с новыми проспектами, аллеями лип, тополей; ясеней и кленов, с подъемными кранами над строящимися домами.
Это была суровая, военная Москва с плавающими в воздухе аэростатами воздушного заграждения, противотанковыми шипами, надолбами.
...В сентябре 1941 года мы вместе с Леонидом Максимовичем Леоновым поехали в Чистополь для устройства наших семей на зиму в этом городке, отстоящем от железной дороги на сто с лишним километров. В тот самый городок, который... стоит на Каме, куда «не дойти ногами, не достать руками», как поется в песне о детстве Горького. За долгие годы своих путешествий я не встречал еще такого всеведущего, разносторонне образованного и занимательного попутчика. Каждый рассказ его был законченной новеллой. Каждый свой разговор он непременно начинал с какой-нибудь шутки, но чаще всего спрашивал, делая серьезное лицо:
— Н, как думаете — доедем или не доедем?
И я неизменно отвечал на это:
— Не Земля Санникова, как-нибудь разыщем город Чистополь...
Устроив свои семьи, мы с Леоновым возвращались обратно в Москву в октябре того же года через Казань. Поднимаясь по лестнице в Казанский Дом печати, мы совершенно неожиданно повстречались с Демьяном Бедным.
— Вы куда? —спросил он нас.
— В Москву.
— А я из Москвы. Вас туда, милые, не пропустят! Туда теперь требуется специальное разрешение. Здесь уже собрались без малого все московские писатели.
— Как?! Почему?! — набросились мы на Демьяна.
— Вы, что же, не знаете?! Москва эвакуируется...
— А где Фадеев? — строго спросил Леонов.
— Фадеев проехал куда-то дальше на восток. Но его поджидают здесь. Он скоро будет в Казани...— уверил нас Демьян.
У меня в Москве остался весь мой архив, все мои рукописи, черновики, материалы, без чего я не мог работать... Мы поднялись наверх в просторный зал Дома печати. Этот зал стал похожим на большой железнодорожный вокзал, где скопилось множество людей, поджидающих поезда. Слышался многоголосый говор. Сидели на своих чемоданах, скамейках, на полу... Это были те люди, которых мы видели часто в Доме писателей в Москве. Некоторые имели при себе портативные пишущие машинки. Я невольно им позавидовал... Иные тут же стучали на своих машинках в этом вокзальном гомоне.
В Казанском Доме печати я услышал, что правительственные учреждения эвакуированы в Куйбышев. Там находятся Калинин, Вышинский, Ярославский, Заславский, там сейчас филиал «Правды», там Лозовский с Совинформбюро, Центральное радиовещание, сотрудники которого прибыли и уже работают в Куйбышеве... Там филиал газеты «Известия». Там второй центр!
— «Надо пробираться в Куйбышев и оттуда уже хлопотать о выезде в Москву»,— решил я.
В одинаковом со мной положении оказалось немало литераторов. Мы разговорились.
Решили идти в Управление Татарского радиовещания и говоря с его представителем, просить письменное разрешение для выезда в Куйбышев.
Казанцы помогли выехать. Мы отправились на пристань. Я действовал, как ледокол, и, не имея при себе ни громоздких чемоданов, ни лишних вещей, мы пробились к сходням уже отходившего от причала парохода. Надо было прыгать на палубу с пристани, потому что матросы уже убрали сходни, чтобы остановить поток пассажиров.
Закрывалась навигация, надежда на «следующий» пароход была весьма слабая, и мы удачно совершили свои акробатические прыжки.
Так мы брали первый этап пути к Москве.
...В Куйбышеве я снова встретился с Евгением Петровым. Он работал здесь в Совинформбюро, одновременно редактируя «Огонек» вместе со своим помощником Л. Волынским. Во время парада 7 ноября в Куйбышеве мы стояли рядом с Евгением Петровым на трибуне, отведенной для представителей прессы. Я рассказал ему о всех своих мытарствах и о непременном желании немедленно попасть в Москву.
— Пожалуйста! Я дам вам командировку от «Огонька». Вы получите место на самолете и полетите в Москву, — сказал Петров.
Я посмотрел на него, как на мага и волшебника. Не в первый раз этот человек оказывал мне внимание, просто, мило, по-товарищески.
Евгений Петров выписал мне командировку в Москву от «Огонька», а через посредство Совинформбюро я добился места в самолете, направлявшемся в Москву.
— Вы летите в Москву... Как я вам завидую! — говорил мне Петров с грустью...
Перед отлетом из Куйбышева в Москву 20 ноября 1941 года я прощался с друзьями. Ко мне подходили малознакомые и совершенно незнакомые москвичи. Каждый непременно заканчивал разговор одинаковыми словами, напоминавшими молитву: «Кланяйтесь Москве!»
«Кланяйтесь Москве!» — это говорилось неспроста. В эти слова вкладывалась вся душевная боль, вся тоска по любимому городу, находившемуся в те дни в полукольце вражеских войск. В этих словах было столько нежности и тепла... Ведь враг был на ближних подступах к Москве... В сорока километрах от нашей столицы...
На Куйбышевский аэродром я ехал вместе с каким-то московским работником связи. Я смотрел на этого «воздушного почтальона» с нескрываемым уважением. Ведь он только на днях видел Москву, нашу Москву, ходил по ее улицам, площадям и бульварам, охранял мой город во время воздушных тревог...
Транспортный военный самолет, окрашенный в защитный цвет, легко поднялся в воздух и лег на курс, к Москве. Под нами проплывали леса, скованные льдом реки и речушки, змеились линии железных дорог, тянулись заснеженные поля.
Мы летели над великим и необозримым тылом Советского Союза.
В Куйбышеве при нашем взлете было минус пятнадцать градусов. Мы это почувствовали, летя без остановки уже четвертый час...
До Москвы оставалось минут двадцать полета, когда в машине послышался характерный сигнал тревоги. Воздушная тревога в воздухе! Пулеметчик занял свое место у турели. Пассажиры прильнули к окнам.
Враг прошел стороной. Но наш пулеметчик (стрелок-радист) оставался на своем боевом посту, всматриваясь по-прежнему в мглистую даль.
По радио нашему самолету приказали сесть на один из прифронтовых аэродромов. Посадка на снежный покров оказалась мягкой. Нашим глазам представилось величественное зрелище. Белоснежное поле было усеяно «ястребками», выкрашенными в защитный (белый) цвет. С большой высоты маленькие машины, истребители, напоминали мне полярных чаек. Это стояли наготове воздушные защитники Москвы...
Прифронтовой город Москва встретил нас пулеметным треском. Пулеметчики строчили по вражескому самолету, подкравшемуся к району аэродрома.
Мы спустились в метро «Аэропорт» и вышли у Белорусского вокзала.
По улице Горького проносились выкрашенные в белый цвет грузовые и легковые машины. Шли военные в зимних шапках из белой цигейки, в белых рукавицах, в белых катанках и полушубках, маскировавших воинов зимой на снегу.
Мы ходили по улицам строгой, прифронтовой Москвы...
Вдоль мостовой по шуцлинии шагали взад-вперед патрули с винтовками.
Заборы и стены домов пестрели плакатами, которые звали женщин становиться к станку, заменять мужчин, ушедших на фронт защищать столицу.
Я не увидел в городе заметных следов вражеских бомбежек. Только чуть прибавилось в окнах домов фанеры вместо стекла в те дни, когда враг испытывал нервы москвичей, совершая и днем и ночью по восьми и более налетов.
Мы ходили по Москве в тревожное время второго остервенелого наступления немецко-фашистских войск.
Москва жила своей деловой жизнью. Народу на улицах стало меньше, но по-прежнему у киосков выстраивались очереди за свежими газетами. Мелькали трамваи, проезжали автобусы, троллейбусы...
Вот вереница окрашенных в белый цвет танков пронеслась к центру города. Из танков в смотровые щели глядели воины, уходившие на близкий фронт защищать столицу.
В центре, на площади Пушкина, орудийный расчет. Низко над городом пролетело звено наших краснозвездных самолетов, взяв направление на запад. Это воздушная стража столицы. Она патрулирует пригородную зону.
Промчался белый грузовик. В его просторном кузове гора противотанковых ежей — крестов из стальных рельсов.
Незаметно подкрался вечер, заставший меня в редакции «Огонька». Здесь я увидел одну только Катюшу Уразову, кутавшуюся в шубку. «Огонек» выходил и в Куйбышеве, и в Москве, где его выпускал Лазарь Бронтман, заведующий информационным отделом «Правды». Здесь, в «Огоньке», был напечатан мой небольшой очерк «Любимый город»...
В замаскированном городе ночью было абсолютно темно. На мостовых и тротуарах слышался скрип снега под ногами пешеходов. Вдруг на секунду какой-то шофер включил подфарники — и снова непроглядный мрак.
На станции метро «Красные ворота» раздался голос диктора: «Граждане, воздушная тревога!» Знакомые слова произносились нарочито спокойно и уже не волновали, как прежде, москвичей. Люди спускались в метро без всякой паники, без всякой давки. У пункта первой помощи на белом полотнище — красный крест. Тревога длилась недолго. В вестибюле метро висели большие афиши, извещавшие о представлениях молодого прыгуна Виталия Лазаренко (сына). У Концертного зала имени Чайковского перед афишей толпились москвичи. В доме, где был Театр юного зрителя, разместился прифронтовой театр «Ястребок». Представление, которое ставилось в тот день, называлось «Нет мирных».
Я ходил по Москве. В суровые дни второго наступления Гитлера она казалась мне еще строже и еще величественнее, чем прежде.
Под вой сирен, возвещавших о воздушной тревоге, москвичи продолжали свою самоотверженную работу на фабриках, заводах и в учреждениях, зная, что советские воины не отдадут столицу врагу.
Я ходил по улицам столицы, ставшей прифронтовым городом, и вспоминал провожавших меня в Куйбышеве москвичей, повторявших заветные слова:
— Кланяйтесь Москве!
И я был счастлив, что вижу ее, гордую в своем спокойствии, величественную в своей доблести. И как бы в подтверждение моих дум, заполняя улицу Горького от площади Маяковского до Белорусского вокзала, двигалась колонна «Катюш». Они шли на близкий фронт, прикрытые громадными защитного цвета чехлами...
...Остался в памяти мой корреспондентский рейс в санитарном поезде в дни битвы за Москву.
Литерный санитарный поезд мчался на восток, к Уралу. Несколько часов назад он стоял в Москве «под погрузкой». Грузили раненых защитников Москвы с Можайского, Наро-Фоминского, Звенигородского, Волоколамского и Клинского направлений; это были танкисты Катукова, пехотинцы Панфилова, конники Доватора.
Люди, только вчера пролившие кровь за Москву, разместились в вагонах этого поезда. Санитары вносили в поезд носилки на лямках, шагая в ногу, чтобы не тревожить раненых солдат и командиров.
Вот проплыли носилки, накрытые шинелью. Несли тяжело пострадавшего в бою танкиста. Следом медицинская сестра поддерживала под руку раненного в ногу бойца. Сестра остановилась, чтобы дать бойцу отдохнуть, зашла с другой руки и снова повела.
— Теперь, сестрица, вроде поудобнело, — сказал солдат.
Литерный поезд, составленный в Москве из классных вагонов, грузился под тентом, сделанным из рыбацкой сети для маскировки от воздушных разбойников. На некоторых вагонах была надпись: «Брест-Литовск». Это были польские вагоны для перевозки раненых. Койки, устроенные вдоль стен, оставляли широкий проход и делали удобным врачебный осмотр. Жарко натопленные печи обогревали свежевыкрашенные вагоны.
Здесь были дважды, трижды раненые. Были и такие, кто после ранения еще долго оставался в строю.
В перевязочной поезда молодой военфельдшер второго ранга Елена Шаталова ассистировала военврачу третьего ранга хирургу Смирнову при каждой перевязке.
— Ой, родненькие! Потерплю, потерплю! Перевязывайте! — просил раненый.
Поезд шел на восток за тысячи километров от Москвы... Жизнь его напоминала жизнь большого корабля в океанском плавании. Здесь все было строго расписано по вахтам, по часам. Этому кораблю открывалась далекая дорога. Он покидал фронт под Москвой и уходил туда, где не видно по ночам прожекторных лучей, не слышно зенитных разрывов, где люди ходят без противогазов, где нет затемнений.
По вагонам, держа в руках ученическую тетрадку в синей обертке, совершал свой первый обход начальник поезда военврач Благовещенский. Он останавливался у каждой койки, беседовал с каждым о его доме, семье. О своих же собственных детях, оставшихся с матерью в родном Калинине, военврач не знал ничего. А в Калинине уже были враги...
Не знал ничего о своей семье и врач Смирнов. Не виделся со своими с самого начала войны и комиссар поезда Калмыков...
Медицинские сестры и фельдшерицы все были из Белоруссии. Они покидали родные города, когда еще дымились пожарища, и тоже не знали ничего о судьбе своих близких. Самыми близкими для них людьми стали теперь раненые. Говорили с ними ласково, нежно, стараясь облегчить их страдания. Раненым читали вслух книги и журналы, рассказывали последние новости, услышанные по радио в штабном вагоне, писали за них письма на родину.
Начальнику эшелона надо было обойти пятьсот человек, с каждым поговорить, подбодрить того, кто в этом нуждался, записать просьбу каждого в свою тетрадь.
Поздно ночью, когда все в поезде, кроме дежурных, спали, начальника эшелона срочно вызвали в вагон № 4. Красноармеец, у которого была прострелена под Волоколамском кисть руки, нуждался в экстренной помощи. У него вдруг открылось сильное кровотечение. Сестры наложили два жгута. Хирург Смирнов болел гриппом и сам лежал на койке, — он простудился еще во время погрузки поезда в Москве. Кровотечение остановил начальник поезда военврач Благовещенский.
Открылось кровотечение у больного в вагоне № 12. Вновь вызывали начальника поезда, так проходила ночь, без сна, без отдыха...
Сколько раз медицинские сестры и девушки-военфельдшеры санпоезда давали свою кровь для спасения жизни раненых!
Начальник поезда сообщил больным вагона № 12 последнюю новость: нашими войсками взят Ростов-Дон! С коек раздалось «ура!». Эта весть вселила в раненых новые силы. По вагонам шли разговоры о начавшемся под Москвой наступлении советских войск.
Поезд останавливался на станциях. Тяжелораненые, или «тяжелые», как их называли в эшелоне, посылали «легких» на разведку в буфеты и на рынки у станций. У «лёгких» гимнастерка была надета обычно на одну руку, другая была забинтована. Приносили товарищам кислого молока в мисках, вареную картошку.
Сквозь дымку метели виднелись из окна вагона обучавшиеся неподалеку от станции красноармейцы. На запад, к Москве, шли один за другим воинские эшелоны. Танки, пушки, люди в шинелях. Из проносившихся мимо вагонов слышались удалые, звонкие песни.
На столе у начальника поезда я увидел две фотокарточки его дочерей. В свободные минуты он вглядывался в дорогие, милые черты. Полгода не получал никаких вестей от семьи, но все еще не терял надежды. Он говорил: кончится война, дам знать о себе через газеты или по радио, не может быть, чтобы не отыскали мы друг друга...
Санитарный поезд остановился, миновав мост, станцию. Остановка была длительная. Впереди сорок метров пути разрушено. Дорожно-ремонтная бригада обещала выполнить работы за два часа. И вот путь восстановлен; поезд тронулся и медленно прошел там, где упали фугасные бомбы. Миновав исправленный участок, поезд ускорил ход, и за окном вновь замелькали заиндевевшие ели.
К вечеру метель усилилась.
— Попробуй разыскать нас с воздуха в такой метели! — радовался начальник поезда.
...Я ехал в одном купе с комиссаром Абильхаиром Баймулдиным, раненным в руку. Как только заведет комиссар разговор о своем боевом коне, бойцы соберутся в кружок, слушают, стараясь не проронить ни слова.
Часть, где комиссаром был Абильхаир Баймулдин, придали конной группе генерал-майора Доватора на Волоколамском направлении. Четыре раза ходили бойцы вместе с Баймулдиным в ночную атаку и захватили четыре деревни. Ночью сподручнее было выбивать немцев из деревень.
Есть такая поговорка у кавалеристов:
— Луна — казачье солнышко!
Враг забирался на ночевку в теплые избы и выставлял охрану с автоматами. Для того чтобы вокруг было виднее, зажигали одну избу. Поселок освещался всю ночь пожаром. Однако, несмотря на все предосторожности, немцев вышибали из селений именно по ночам.
Конники ворвались в отбитое у врага селение, когда на столах еще дымилась вареная «в мундире» картошка и пыхтели самовары. Женщины жаловались, что их избы разграбил враг, растащил даже детское теплое платье...
Конники захватили в плен несколько мобилизованных гитлеровцами голландцев. Одним из них занялся Баймулдин. Голландского языка он, конечно, не знал и написал латинскими буквами на клочке бумаги «Москва», «Совет» и дал голландцу карандаш.
Пленник, согрев дыханием зазябшие на морозе руки, написал в ответ на бумажке «Гитлер» и, перечеркнув размашисто это ненавистное для него имя, сказал:
— Москва!
Комиссар показал пленному немецкую листовку, найденную в поле. Голландец вырвал ее из рук и затоптал в снег.
Бойцы под командованием Баймулдина захватили штаб 141 фашистского батальона, карты, документы и при штабе трех лейтенантов, сорвавших с себя железные кресты. Среди трофеев оказались винтовки — польские, греческие, французские, бельгийские и даже японские... Конники Доватора заняли две деревни. Все трофеи были вывезены в тыл. Полковник передал через начальника штаба:
— Поздравляю комиссара Баймулдина!
Весь вечер мы коротали с Баймулдиным в его купе.
Наутро у меня был разговор с ефрейтором Бавтуковичем. Ранило ефрейтора в танковой разведке. Пришлось ему покинуть танк; товарищи спросили Бавтуковича:
— Доползешь?
— Как-нибудь!
— Тогда — будь здоров!..
Он пробирался ползком шесть километров. Его заметили с одного из проезжавших мимо танков, помахали рукой в знак приветствия, но не остановились — некогда было, шли в бой...
В медсанбате военврач определил ранение плюсневой кости. К счастью, пуля оказалась неразрывная. Она прошла в ногу, оставив в валенке маленькую дырку, обожженную по краям.
Военфельдшер Елена Шаталова бережно перевязала рану. Когда перевязка была закончена, ефрейтор сказал:
— Спасибо, сестрица, за вашу ласку и заботу... Скучно мне здесь... Очень уж я свыкся со своей танковой бригадой. Ведь почти полгода вместе был с одними людьми. Говорят, сегодня под Москвой пятнадцать селений у немца забрали обратно. Верно, сестрица? Тогда, значит, это наши катуковцы работают! Наша танковая бригада любит такие дела! Об одном только мечтаю: как бы обратно в свою же часть попасть после излечения...
Разыскал я среди раненых защитников Москвы и помора Михаила Широкого. Уж наговорились мы с ним о Севере досыта.
Вместе с Широким в разведку ходили девять разведчиков. Каждый наготове держал бутылку с горючим. Каждый ждал обещанной начальником штаба непременной встречи с четырьмя танками противника. Но где же они? Танков не было видно в ночной темени. Не слышалось их грохота. Бойцы перебегали от куста к кусту по глубокому снегу все ближе и ближе к противнику, притаившемуся где-то неподалеку.
Михаил Широкий ясно различил шум приближавшейся машины. Увидев несущийся на него танк, не струсил молодой помор, не дрогнула его рука... «За Родину!» — и он метнул бутылку...
Широкого вдруг обожгло... Показалось ему, что ударили по руке палкой. Рядом с Широким упал товарищ.
— Коля, ты живой? — тревожно спросил помор.
Ответа не было. Стреляли из горевших танков. Тяжелей раны была смерть боевого друга, с которым сроднились в походе. Пять с половиной месяцев воевали вместе, бок о бок. Были и под Ржевом и под Волоколамском...
Раненый помор добрался кое-как до шоссе, остановил легковую машину. Когда Широкий подъезжал к столице, уже светало. Посмотрел на свою шинель, в которой воевал с самого первого дня Отечественной войны, и ужаснулся. Вся шинель и фуфайка были залиты кровью.
Так сражались за Москву люди со всех концов нашей Родины.
...Военные гимнастерки, белые халаты совсем преобразили девушек в санитарном поезде. Маруся Дубровская, Люба Карась, Аня Павловец, Шура Тигель, Лиза Бороздина, Женя Брегер — все они еще до войны работали в госпиталях Белоруссии. Война лишила их родного крова. Они потеряли свои дома, сожженные фашистами.
Они не спали ночей, проводя их у изголовья раненых в тряских вагонах. Бинтовали раны с нежностью, на которую способны лишь ласковые девичьи руки, беседовали задушевно с бойцами, когда тем не спалось от мозжившей раны.
Сколько раз девушки видели в глаза смерть! Немцы бомбили поезд, несмотря на то что он имел отличительные красные кресты на белых крышах вагонов. Первая бомбежка была на станции Калач, под Жлобином, еще 7 июля... Было страшновато наблюдать, как «хейнкели» кружились над поездом. А потом привыкли...
Еще тревожнее было брать под бомбежкой с пункта за три километра от железной дороги на поезд раненых. «Тяжелых» тащили на носилках. Топкая земля колыхалась, «дышала» под ногами. Оглушительные взрывы сотрясали почву. Дым стлался черным облаком, слепя глаза. К счастью, немцы стреляли неметко. Бомбы ложились вдалеке.
В Орле ночью 19 сентября грузился военно-санитарный поезд. За перроном пылало огромное зарево. Женщина-врач Даршт сама носила раненых. Ее примеру последовали семеро девушек.
Ночью раненым спалось плохо.
— Почему не спите? — спрашивала Елена Шаталова. — Зачем по ночам книжки читаете? Кто разрешил?..
— Начитаюсь, сестрица, может, усну скорее,— отвечал боец. — Очень уж свербит рана, спать не дает никак.
Открывая двери вагонов, девушки вносили с собой не только свежий морозный воздух, но и неуловимое обаяние молодости.
— Если с вами поездить так с месяц, то от любой раны поправишься, — говорил раненный в руку старший сержант Тартынов, сибиряк.
— Надоест! В поезде — не на земле, — бойко отвечала Люба Карась, встряхивая стриженой головой.
— А я бы взялся, сестрица.
— Это вам кажется. И мы тоскуем иной раз по земле. На ней тебя не качает, не "Трясет день-деньской и паровоз над ухом не орет...
— Эх, сестричка, я сибиряк, мне чайку надо давать погуще да почаще. У нас, в Сибири, недаром говорят: в прошлом месяце харч был знатный — полтора кирпича чаю съели! Вот харч — так харч!
И сестра из уважения к сибиряку — защитнику Москвы — Тартынову носила ему чаю, крепкого, как пиво, и ставила целый чайник возле койки.
— Тебе хорошо,— говорил Тартынов соседу,— ты в ногу ранен. А вот меня фашист проклятый в руку угадал, да еще разрывной. Ведь я, бывало, без баяна ни на шаг. Меня и по свадьбам и по именинам таскали. Первым человеком на вечеринках был...
— Без руки теперь, друг, не сыграешь! — сочувственно поддержал Тартынова помор Широкий.
— Я не сыграю?! Сыграю, друг! — оживился Тартынов. — Прижму культяпкой баян и одной правой буду выводить. Но я хоть не зря пальцев лишился. Расплатился с фашистами за свои пальцы.
Легкораненый боец достал после завтрака из кармана шинели бритву.
— Дарственная,— сказал боец многозначительно.— А кто дарил — не знаю, не ведаю. Маруся какая-то прислала с письмецом вместе. С комсомольским приветом!.. Вот буду снова в Москве, обязательно разыщу эту Марусю, лично передам ей красноармейское спасибо. Попадаются иной раз такие письма — за душу трогают. Вот одна писала: мужа ее убило на фронте, «похоронку» получила.
Она посылала незнакомому бойцу посылку, как будто своему мужу. Ребята наши ее письмо читали вслух, слезы на глаза навертывались, до чего душевно было составлено... А ночью еще злее шли в атаку громить фашистов.
— Народ изголодался по ласке, по душевному разговору...— говорил военврач Благовещенский, приглашая меня в обход.
Из затемненных городов наш поезд вырвался к освещенным и залитым электрическим светом станциям.
Запряженные сытыми конями подкатывали к станциям сани, и в них бережно укладывали тяжелораненых и развозили по госпиталям.
На прощание комиссар поезда Калмыков обошел все вагоны и сообщил всем последние известия о наших новых победах под Москвой. В ответ грянуло дружное «ура!»
— Это наши там дерутся!
— Это наши отместку дают!
— Наши ребята стараются! — говорили гвардейцы-панфиловцы, конники Доватора, танкисты Катукова, говорили люди с Можайского, Наро-Фоминского, Звенигородского, Волоколамского и Клинского направлений, отстоявшие Москву.
Первый дальний маршрут литерного военно-санитарного поезда кончился. Вагоны быстро опустели. Поезд повез нас обратно на запад, к фронту, к Москве. Возвращаясь, я думал о мужестве, доблести наших советских людей, и все крепче становилась вера в победу.
Последняя встреча с Евгением Петровым на фронтовой дороге.
Москвичи-североморцы: флагманский хирург Северного флота Дмитрий Алексеевич Арапов. Герои Советского Союза Курзенков и Баштырков.
Рассказ летчика, не дошедший до Евгения Петрова.
Сколько ни бился я, чтобы попасть на Северный Действующий флот, ничего не получалось. Ответ все время был один: «потребуетесь, вас вызовут!» Но меня не вызывали... Я пошел в феврале на квартиру вернувшегося с фронта Владимира Петровича Ставского, руководившего в то время Союзом писателей.
Квартира Ставского в Трубниковском переулке имела нежилой вид. Он жил один и частенько наезжал сюда с близкого тогда к Москве фронта.
— Ты меня извини, — сказал Ставский, — но угостить тебя нечем. Сам с утра ничего не жрал. Все в разъездах. Время такое...
Есть мне хотелось так, что сосало под ложечкой. Я ответил Ставскому, что сыт по горло. Пришла сестра поэтессы Берггольц. Долго говорила при мне со Ставским о нуждах ленинградских писателей, оказавшихся в блокаде со всем населением города. Несколько грузовых машин, посланных радением Ставского, добрались благополучно до Ленинграда по «дороге жизни» через Ладожское озеро, по льду, но это было каплей в море... Требовалась новая помощь, дополнительная посылка грузовиков... Об этом и шел разговор.
— А у тебя какое дело? — спросил Ставский, закончив разговор о ленинградцах и простившись с Берггольц.
Я начал свой рассказ издалека о том, что всю сознательную творческую жизнь провел на море, с моряками. Плавал и на миноносцах Северным морским путем. Писал о моряках и летчиках, в том числе военно-морских летчиках, Героях Советского Союза... Хочу...
— На флот хочешь? Это мы тебе поможем... И он взялся за телефонную трубку.
Я не верил своему счастью. Неужели получится?.. Я успел еще шепнуть Ставскому:
— Пошли меня на Северный Действующий флот, на миноносцы, тральщики... Там я буду на месте... в деле...
Я не знал, с кем говорил Ставский.
— Николай Герасимович, спасибо вам за помощь ленинградским писателям, большущее спасибо! — благодарил Ставский. — Всеволод Вишневский сообщил мне, что получил и все роздал писателям. Вы очень помогли, очень помогли ленинградцам!
Он еще поговорил о нуждах ленинградского отделения Союза писателей, затем начал обо мне и в таких возвышенных тонах, что неловко было слушать; я никак не ожидал таких комплиментов от Ставского.
— Позвонить Ивану Васильевичу? Есть! Сейчас позвоню, — сказал в заключение Ставский и начал набирать новый номер телефона.
Не объясняя мне ничего, Ставский начал разговор с начальником Главного политического управления Народного комиссариата Военно-Морского Флота СССР Иваном Васильевичем Роговым.
После новых рекомендаций я услышал горячие заверения:
— Он старый полярник, много плавал. Я за него головой ручаюсь, товарищ генерал-лейтенант. Он будет полезен на флоте...
Судьба моя была решена. И 20 апреля я выехал с Ярославского вокзала уже в военно-морской форме капитана на Действующий Северный флот, в Полярное — главную базу флота...
Мы долго ехали по направлению к станции Обозерской, откуда протянулась новая линия железной дороги, построенная во время войны в обход блокированной дороги из Мурманска в Ленинград.
На каждой остановке поезда мы видели на запасных путях составы товарных вагонов и трупы, лежащие на земле близ самого полотна железной дороги. Это были скончавшиеся в страдном пути после ленинградской страшной голодухи пассажиры.
Изможденные, худые, голодные женщины с детьми на руках обращались к нам, офицерам, с просьбами обменять концентраты на носовые платки. Все офицеры самоотверженно делились своими пайками с семьями эвакуированных, стараясь хоть чем-нибудь облегчить их тяжкий путь из родного города.
Раздав все концентраты, хранившиеся в моем вещевом мешке, я проходил по перрону вдоль своего поезда и вдруг услышал дробный стук в окно международного вагона.
Я поднял голову и обрадовался, увидев знакомого человека в военной пехотной форме с двумя шпалами в петлицах. Это был Евгений Петров. Он поманил меня рукой к себе в вагон.
Так вот где пришлось свидеться!.. На фронтовой дороге!..
Евгений Петров, Константин Симонов и фотокорреспондент Олег Кнорринг ехали вместе в Архангельск, а затем в Мурманск и на Северный Действующий флот, то есть как раз туда, куда пролегала и моя первая фронтовая дорога...
— Переходите к нам! — радушно пригласил меня Евгений Петров, узнав о цели моей поездки и внимательно рассматривая мои нарукавные новенькие, сверкающие галуны.
— Капитану не положено ехать в международном вагоне. Мне выписан литер в жесткий вагон,— ответил я, показывая свои капитанские нашивки.
— Это мы устроим, не беспокойтесь! Проводник здесь — в доску свой! — уверенно сказал Петров, и через минуту я уже выпил вместе с ними рюмку «Тархуна» во славу советского флота.
— Помните ваше предложение — на тысячу километров пешком от Москвы в любом направлении? — спросил меня Петров. — Получилось с небольшой поправкой...— и он улыбнулся невесело.
— Но после войны мы еще с вами двинемся в пеший поход,— мечтательно добавил он.
И мы занялись с ним мелким портняжеством — пришивали отрывавшиеся, висевшие, уже на ниточке пуговицы на наших кителях, гимнастерках, шинелях...
Симонов читал свои новые лирические стихи, получившие позднее широкую популярность. Здесь были и «Жди меня» и многое другое. Даже лирику приняли на вооружение Советской Армии... Евгений Петров тут же предложил Симонову составить книжечку лирических стихов для «Библиотечки “Огонька”»... Такие стихи отвечали фронтовым настроениям людей, оторванных от домашнего круга и сменивших штатскую одежду на шинели черного и серого сукна...
Три дня мы ехали вместе в одном вагоне, проводили время в одном купе. Евгений Петров был молчалив и сосредоточен. А если говорил, то лишь о том, что война будет длительной и трудной.
Меня приманили не удобства международного вагона. Человеку, спавшему на снегу возле костра в тундре, проехавшему на собачьих и оленьих нартах около пяти тысяч километров зимой в пятидесятиградусные морозы по нашему Крайнему Северу от Чаунской губы до Якутска, и жесткий вагон казался благодатью. Меня привлекала возможность общаться с таким человеком, как Евгений Петров, одним из авторов широка известных сатирических романов «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Я сам видел у Евгения Петрова в Лаврушинском переулке, в его квартире, целую библиотеку книг иностранных изданий со знакомыми фамилиями авторов — Ильи Ильфа и Евгения Петрова...
— Буду на Северном флоте, а потом непременно поеду в Севастополь,— говорил мне Евгений Петров. Это было последнее наше свидание... Кто из нас, собравшихся случайно в одном вагоне, мог подумать тогда, что вот скоро, совсем скоро фотокорреспондент Олег Кнорринг будет фотографировать Аркадия Первенцева — спутника Евгения Петрова — после его последнего полета, всего перевязанного бинтами и случайно спасшегося от верной гибели?..
Возвращаясь из Севастополя на лидере «Ташкент» Петров был свидетелем многократных воздушных налетов врага на этот корабль, вывозивший большую группу раненых советских воинов. Каждый воздушный налет противника на «Ташкент» прибавлял число раненых на корабле, но Евгений Петров остался цел и невредим.
Прибыли в Новороссийск. Евгений Петров поехал на аэродром вместе с Аркадием Первенцевым. Вылетели из Новороссийска благополучно. Но тут же после их отлета был новый воздушный налет на порт и город. Лидер был потоплен. Разбомблен аэропорт. Евгений Петров с Первенцевым были в это время в полете, протекавшем сначала благополучно... И надо же было близ фронтовой линии воткнуться вдруг самолету в гору!.. Так оборвалась жизнь талантливого советского писателя.
Я принимал участие в боевой операции в Баренцевом море на эскадренном миноносце «Грозный». Здесь посчастливилось мне встретиться с прославленным москвичом, хирургом больницы Склифоссовского, флагманским хирургом Северного Действующего флота Дмитрием Алексеевичем Араповым.
...Я увидел этого скромного человека, в полковничьих погонах, в каюте флагманского врача подводного плавания Гусинского, героя многих походов на подводных лодках.
Серебряный отлив волос ничуть не старил моложавого полковника, офицера флота, хирурга Арапова. Его карие вдумчивые глаза напоминали мне глаза Евгения Петрова.
Свыше десяти тысяч человеческих жизней спасли его чудесные пальцы, его умная голова — кладезь знаний анатомии человека.
Тысячи семейств благословляли его за исцеление своих близких.
Я расскажу, как москвич военврач Арапов спас жизнь одному из знаменитых москвичей Сергею Курзенкову, известному летчику, впоследствии Герою Советского Союза...
Каждый день уходили корабли от причалов в боевые операции. Они возвращались с победными салютами в подплав, давая числом холостых выстрелов знать, сколько потоплено кораблей противника. Но случалось и так, что корабли никогда уже больше не возвращались в родную гавань, погибнув во славу Родины со всем своим экипажем.
Каждый день объявлялись воздушные тревоги в Полярном. Сигнал «твердо» вывешивался высоко для всеобщего предупреждения о приближении вражеских самолетов.
Военно-морской летчик Северного флота Курзенков был ранен в ногу при выполнении боевого задания и подоспел к родной базе не вовремя. Над базой шел бой. У Курзенкова на исходе было горючее. Он не мог дотянуть до соседнего аэродрома. Пустая ракетница уже прекратила свою верную службу, пилот расстрелял все свои ракеты и не мог писать берегу огневой пароль.
В унте было липко от натекшей крови. Раненая нога плохо повиновалась, боль становилась невыносимой...
В вечерней тьме показались хорошо знакомые летчику родные сопки, увитые снегами. Вот схватили Курзенкова прожектористы. Его самолет — в луче. Вот накрыли другим лучом, третьим, четвертым. Пилот в пучке лучей. Он ослеплен и не видит приборов в своей кабине.
Бросок вверх. Свечой. Машина вырвалась из световых сетей, как рыба из тралового мешка...
Летчик почуял запах гари. Машина в огне. Посадка исключена. На аэродроме полное затемнение. Прощай, боевая машина! Прощай, боевой конь! Курзенков выбрасывается на парашюте. Дергает разрывное кольцо. Часть стропов парашюта, как ножом, срезают осколки зенитных снарядов. Парашют полощется, не держит пилота. Он стремительно падает в ночную тьму, ударяется о снежный склон крутой горы, срывая ее пушистый белый покров, и скользит вниз вместе со снежной лавиной. Снег, как подушка, смягчил удар от прыжка на землю с семисотметровой высоты...
...Раненый тяжело дышит. Сознание вернулось к нему. Он в тепле. Кругом необычайная белизна. Но это не белизна полярной тундры — это госпиталь! Курзенков отвечает на вопросы бригадного врача Дмитрия Алексеевича Арапова.
— Ну что же... придется посмотреть вашу почку, — говорит хирург.
«Посмотреть»... Легко сказать... Как будто это картина на выставке...
— Действуйте, доктор! — соглашается летчик. И через минуту с тревогой спрашивает:
— Товарищ бригврач, а без почки я смогу летать? У Курзенкова и на операционном столе одна мысль — о полетах.
— Сможете! — успокоительно заверяет доктор.
— Тогда все нормально...
Одной почки у раненого не оказалось совершенно. Она была раздроблена во время падения. В кровавом месиве опытная рука хирурга нащупала артерию и зажала ее сильными искусными пальцами. Медсестра быстро подала длинный захватывающий инструмент. И на большой глубине, не меняя положения руки, хирург зажал бьющуюся под пальцами артерию...
Операция закончена. Росинки пота покрывают лоб хирурга. Спасена еще одна жизнь. Счет хирургических операций, проведенных бригвоенврачом Араповым на Северном флоте, уже перевалил за двенадцать тысяч...
Беспрерывно звонит телефон в кабинете начальника госпиталя. Командующий Северным флотом, член Военного Совета, друзья летчика, все хотят знать: выживет ли Курзенков? Есть ли надежда на спасение? Ответ один: что покажет утро... Утро приносит всеобщую радость флоту, североморцам: Курзенков будет жить!
— Значит, полетаем еще? — спрашивает вновь Курзенков.
— Полетаем!
— Тогда полный порядок! — и глаза летчика загораются огоньком.
Герой Советского Союза Курзенков, спасенный флагманским врачом флота, еще много раз летал в воздушные бои...
Была у меня еще одна интересная встреча на фронтовой дороге — с москвичом летчиком Дмитрием Соколовым. Летчик рассказал мне, как он летел на горящем самолете и о том, как этот полет был замечен Евгением Петровым... Но об этом — в конце главы: хочется припомнить еще несколько эпизодов войны на Северном флоте...
В течение двух недель по прибытии на Северный флот я никак не мог попасть на корабли, уходившие в море на боевые операции. Всюду слышал один и тот же ответ:
— У вас нет разрешительного удостоверения на посещение кораблей Действующего флота!
— А где его достать?
— В Москве! Ведь вы же прибыли из Москвы! Москва и должна была снабдить вас таким удостоверением!
Оказалось всерьез, что и воевать мне было возможно только с разрешения... Как в свое время рвался я из Казани в Москву, так стал искать способы попасть на действующий корабль и пойти в боевую операцию. Но все мои попытки в этом направлении упирались в каменную стену отказов.
На одном из офицерских собраний в Доме флота я, отчаявшись, обратился с запиской в президиум собрания к председателю — члену Военного Совета Северного флота А. А. Николаеву. Написал я в полушутливом тоне... Вот, дескать, прибыл я служить Родине и никак не могу попасть на боевой корабль. Неужели для того, чтобы идти в бой, требуется еще и разрешительное удостоверение?
Я видел издалека, как Николаев улыбнулся, прочитав мою записку, и передал ее сидевшему рядом генералу.
На корабль я все-таки попал, но не с помощью этой записки.
Мой товарищ по Союзу писателей литератор Никодим Гильярди, обедавший со мной в офицерской столовой в Полярном, зная мои мытарства, вдруг сказал мне оживленно:
— Вот же стоит комиссар дивизиона миноносцев Морозов! Беги скорей к нему. Доложись! Замечательный мужик!
Я бросился к Морозову, торопливо отрапортовал, как положено, и доложил о своем непременном желании попасть на уходящий в море, в боевой поход любой корабль.
— Не горячитесь! Это в наших руках! Приходите завтра в двенадцать ноль ноль к первому причалу. Там меня будет дожидаться катер. Мы пойдем с вами на эскадренный миноносец «Грозный».
— Благодарю, товарищ комиссар, но у меня... нет разрешительного удостоверения на посещение кораблей...— начал вновь я старую песню.
— Не беспокойтесь!
— Да, но меня же остановит у трапа первый вахтенный!— говорил я.
— Это может случиться после того, как меня снимут самого с этого корабля. Пока я являюсь комиссаром дивизиона миноносцев, вам не угрожают никакие неприятности. Ясно?
— Ясно!— ответил я, воодушевившись и окончательно поверив в магическую силу комиссара Морозова.
...Так я попал на палубу эскадренного миноносца «Грозный», ходил на нем в боевые операции и не расставался с ним свыше месяца, перенеся свою «квартиру», свои блокноты и пишущую машинку на борт корабля.
Позже в Москве, в Военмориздате, была опубликована моя первая североморская книжка «Северный конвой», посвященная боевой операции миноносцев.
Я скоро привык к оглушительному звону колоколов громкого боя, частенько извещавших, на корабле о боевой тревоге...
С борта нашего корабля, стрелявшего, как говорили матросы, из всех своих дырок, когда над нами показывались самолеты противника, я видел, как падали в море фугасные бомбы, как поднимали они из воды гигантские пенные шапки, как над одним из иностранных транспортов, находившимся от нас в трехстах метрах, взвился огромный аспидно-черный столб дыма высотой с сопку. Когда он рассеялся, уже не было видно ни транспорта, ни людей, ни шлюпок. Все поглотило ненасытное море...
Я никогда не был героем. Но я научился, как говорил покойный летчик Леваневский, подавлять в себе малейшее чувство страха еще в мирное время в Арктике — на нартах, в самолете, на катерах, парусных шлюпках во время шторма, на миноносцах, прокладывавших дорогу в полярном льду...
И эта подготовка пригодилась на войне. Должен сказать, что самое страшное я уже видел до того, как попал на эсминец «Грозный», еще в прежних арктических походах. Недаром говорят в Дагестане: «Храбрость — это терпение на один час»...
В самые тревожные для Мурманска дни я был на миноносце «Гремящий», только что вернувшемся из боевого похода. Но и стоянка оказалась совсем неспокойной. Часто приходилось командиру миноносца «Гремящий», будущему Герою Советского Союза, капитану третьего ранга Антону Иосифовичу Турину давать «тревогу». Он любил говорить: «Устав не предусматривает характера». Но характер этого воина всегда казался ровным, выдержанным, спокойным. Он говорил, бывало, матросам:
— Я не гарантирую вам, что все мы будем обязательно целы, но на дурака не попадемся противнику! По глупости не пропадем! Будем драться крепко, по-североморски!
На гафеле «Гремящего» гордо развевался гвардейский флаг. Экипаж заслужил эту награду в пороховом дыму на морских коммуникациях в Баренцевом море.
Когда-то вице-адмирал Степан Осипович Макаров сказал в своих «Вопросах морской тактики и подготовки офицеров»: «Всякое живое существо в силу инстинкта боится смерти, но человеку дана воля, чтобы побороть в себе этот инстинкт.
...Более того, человек с древних времен стремился побороть в себе опасение за свою жизнь, и военная доблесть, в которой пренебрежение к смерти есть главное, давно уже была в наибольшем почете:
...Если под огнем у кого-либо явится чувство страха, то надо этому не удивляться, а следует только сознательно побороть в себе это чувство, и самообладание сейчас же явится».
И еще: «Унылые люди не годятся для такого бойкого дела, как морское, в особенности во время войны».
Я видел на Действующем Северном флоте этих неунывающих людей. Каждый из них не верил тому, что погибнет от мины, от бомбы или ее осколков... Я считал для себя большим счастьем быть близко знакомым и плавать с такими моряками.
Караван транспортов прибыл в Мурманск без единой потери. Лес мачт запрудил величавый залив, где суда находились под надежной защитой береговых батарей и корабельной артиллерии.
Враг не оставлял транспорты в покое и на якорных стоянках. Зенитчики и автоматчики эскадренного миноносца «Гремящий» действовали и в Кольском заливе. Многослойный огонь этого корабля не раз сбивал фашистские самолеты. Был случай, когда убитого фашистского летчика выкинуло из машины, у него автоматически раскрылся в воздухе парашют, а руки повисли как плети. Мертвого парашютиста подняли. На груди у него нашли картинку «12 апостолов», запрятанную как амулет. На обороте картинки была надпись по-немецки от некой Эльзы: «Желаю счастья в 1942 году».
Не помогли и двенадцать апостолов...
Один из «юнкерсов» появился над самым Мурманском. Управляющий огнем молодой офицер флота Хлюпин сделал меткий выстрел. Зенитный снаряд попал точно в пикировавшую машину. Весь ее бомбовый груз взорвался в воздухе. Произошло непредвиденное: осколками взорвавшихся бомб подбило шедший неподалеку другой самолет противника. С кораблей видели, как одновременно загорелся и этот самолет, как его окутало дымом и пламенем. Лишь один парашютист успел выпрыгнуть.
Так одним снарядом с «Гремящего» были разом подбиты две машины противника.
Честь этого исторического «дублета» оспаривали командиры нескольких кораблей. Каждый из офицеров, управлявших в тот момент огнем своего корабля, считал себя победителем.
Пленного парашютиста доставили на «Гремящий».
Летчик оказался кавалером ордена железного креста, ярым гитлеровцем. Он хвастал в кают-компании миноносца, что с начала войны еще во Франции и до последних дней сбил тридцать шесть самолетов. Он жалел об одном: на русском фронте его вылет был лишь вторым по счету и... последним.
Во время боевой операции с верхней палубы «Гремящего» крутой волной смыло за борт матроса-отличника комсомольца Дубачева, любимца личного состава корабля. Товарищи очень сокрушались о его гибели.
Шторм долго буйствовал. В лютую непогоду на «Гремящий» налетели самолеты противника. Надо было отбиваться... Ушли самолеты — показался перископ подводной лодки. Из бомбометов «Гремящего» прыгнули в воду глубинные бомбы, как пловцы на старте.
Сбросили уже семнадцать бомб. Прошли немного вперед и вновь вернулись для просмотра. Вдруг сигнальщики доложили, что видят на воде сумки, ящики, книги, бумагу...
Соляр разлился по морю огромным изжелта-фиолетовым пятном, смиряя волну. В одном месте вода заметно пузырилась. Сомнений не оставалось: лодка противника потоплена!
— Это фашистам за Дубачева! — говорили матросы на миноносце.
Наутро к старшему политруку корабля Рожкову пришли комсомольцы, друзья Дубачева, и передали ему сверток и письмо.
— Товарищ комиссар,— сказал комсорг,— мы решили послать матери нашего погибшего друга горячий привет и сочувствие.
В письме к Дубачевой было сказано: «Дорогая мамаша! Мы, комсомольцы и молодежь «Гремящего», чтя память нашего лучшего боевого друга Дубачева, собрали три с половиной тысячи рублей ему на венок. Но наш товарищ погребен в море, поэтому делаем перевод на Ваше имя для Вашего усмотрения. Помните, весь личный состав «Гремящего» всегда с Вами. Все мы — ваши сыновья!»
В Полярное прибыл Северным морским путем лидер «Баку». Я поднялся на палубу этого корабля, чтобы повидаться с тихоокеанцами. И к своей радости увидел здесь не только командира дивизиона миноносцев Колчина, с которым вместе ходили в бои, но и бывшего командира «Самсона», с кем мы также плавали на Крайнем Севере во время исторического перехода двух балтийских кораблей Северным морским путем с запада на восток. Еще больше я был поражен встречей на этом корабле с Владимиром Ставским. Мы обнялись как братья.
— Это мой крестный отец! Из-за него я стал офицером флота! — сказал я Колчину.
— Не слушайте вы его! — запротестовал Ставский. — Я помню, как завидовал его первым книгам о Севере. Вот, думал я, посмотрел же человек полсвета!
Он носил протезную обувь. После ранения во время финской кампании одна нога у него стала короче другой. Сменив погибшего в бою командира, Ставский, как комиссар, повел свою часть дальше в бой и был тяжело ранен...
Уже не видел я обычной для Ставского кубанки, не подпоясывал он свою мощную фигуру тонким кавказским ремнем с серебряными подвесками. Все расспрашивали его о монгольском ордене, сверкавшем на груди. Не было тех фронтов, где бы ни побывал этот писатель — воин со времен гражданской войны...
Так увиделся я в последний раз со Ставским, которому многим был обязан. Не суждено было ему дожить до победы над фашистской Германией. Он погиб на фронте...
...Мне хочется сказать еще об одном москвиче, прославившем свое имя на Северном флоте, о летчике-торпедоносце Андрее Андреевиче Баштыркове...
Баштырков в воздухе. В паре с Киселевым он идет туда, где совсем недавно наш разведчик обнаружил караван фашистских транспортов. Два торпедоносца против каравана!
Вот показались дымки, вот видны уже мачты кораблей противника. Торпедоносцы летят низко, заходят в атаку с темной, северной стороны. Вот показались всплески. Это бьют береговые батареи противника. К летчикам с берега протянулись цветные трассирующие, огненные шнуры, «мишура», как называл их Баштырков.
Киселев дает сигнал: «В атаку!» Он направляет свой самолет на головной транспорт, охраняемый шестью «СКР» и четырьмя катерами «МО». И вдруг Киселев видит, как загорается атакующая транспорт машина Баштыркова. Она на малой высоте. На такой высоте не собьешь огня, не скользнешь, чтобы сбить пламя... И до пароходов уже недалеко. Пламя разгорается. Торпедоносцы продолжают свой путь, не сворачивая с боевого курса. Вот уже видит Киселев, как на транспорте, избранном для атаки, началась обычная в таком случае суматоха, люди мечутся по верхней палубе в смертельной тоске, иные не выдерживают — прыгают за борт, ища спасения в студеных водах Баренцева моря. Баштырков в огне. Киселев видит, как горящий самолет вдруг изменяет курс, избрав себе самый крупный транспорт. Баштырков неумолимо несется на него сквозь ураганный огонь. Этот транспорт идет как-то особняком от каравана в охранении двух миноносцев и нескольких сторожевых кораблей. Один транспорт и под такой усиленной охраной! Должно быть, на нем самый важный военный груз... И на него направляет свой торпедный удар Андрей Баштырков. Киселев видит, как с горящей машины стреляют из пулемета по орудийной прислуге. Это делает свое дело молодой сержант Гаврилов, с которым сдружился в боевых полетах Баштырков. Из другого пулемета баштырковской машины стреляет комсомолец стрелок-радист, гвардии старшина, дважды орденоносец Кузьмин...
На родном аэродроме усиливается волнение. Там давно поджидают возвращения Баштыркова и Киселева. Техники забрались на вершину сопки, смотрят: не летят ли свои?
Уже пора возвращаться. Время на исходе. По расчетам уже пустеют баки на торпедоносцах. Особенно обеспокоены техники улетевших в бой машин. Не возвращаются их названые братья, с которыми делились всем и сообща читали девичьи письма...
Вдруг кто-то замахал руками. Летят! Кто летит? Чей?
Летит один. Второго нет. Второй не вернулся. Кого же нет?
— Мой летит! — вдруг кричит Курашов, техник Киселева. Он наконец увидал хвостовой номер самолета.
Не вернулся капитан Баштырков...
Но все еще смотрит с вершины сопки техник Баштыркова — Голубев. Все поджидает своего офицера. Все кажется ему, что вот сейчас появится наконец черная точка самолета, с которым расстался он совсем недавно, проводив в боевой вылет...
Киселев, не спеша, вылез из кабины. Лицо хмурое, изжелта-бледное. Он чертовски устал. Движения медленны, будто человек поднимается в гору.
— Где Баштырков? Почему нет Баштыркова? — сыплются вопросы.
— Капитан Баштырков погиб смертью храбрых. На пылающем самолете он вышел в атаку на самый крупный транспорт, метнул торпеду и потопил цель. Честь и хвала Андрею Андреевичу Баштыркову!..
Торпедный удар Баштыркова был богатырским по своей силе. Одним таким ударом было потоплено в море несколько тысяч фашистских солдат и офицеров.
По-прежнему дежурили в землянках летчики-торпедоносцы. Трещал хворост в железных печурках. Было немного дымно, но тепло. Летчики вспоминали своего погибшего друга Баштыркова и его товарищей. К каждому своему торпедному удару они присоединяли еще один — за Баштыркова! Так устроили поминки по боевому товарищу, однокашнику летчики-североморцы. Имя Баштыркова продолжало жить и после его смерти. С именем Баштыркова люди уходили в жестокие воздушные бои далеко в море...
Меня вторично направляло начальство на Северный Действующий флот. Наш поезд приближался к линии фронта, но пока ничто, кроме глубоких воронок от фугасных бомб, еще не говорило об этом. Рядом со мной в одном купе от самой Москвы ехал летчик-истребитель Дмитрий Соколов. Мы вместе коротали фронтовую дорогу, Соколов вспомнил о большом и скоротечном воздушном бое над сопками Заполярья вблизи Кольского залива. Зарисовку этого боя в свое время дал в очерке «Май на Мурманском направлении» писатель Евгений Петров...
— Вы помните там разговор командующего ВВС с Евгением Петровым о самолете, загоревшемся в воздухе? Командующий еще высказал предположение, что, самолет, быть может, дотянет до своего аэродрома... В этом горящем самолете был... я, — сказал мне Соколов.
Шрам под глазом и следы ожогов на руках подтверждали рассказ летчика.
Я спросил его, почему он, летчик, предпочел железнодорожный томительно долгий путь короткому воздушному. Он шутливо ответил, что это была его единственная возможность отоспаться вволю перед фронтом.
— Да, так слушайте,— продолжал летчик.— В тот день мне дали район Мишуков. В групповом бою мы сбили пятнадцать самолетов противника. Счет неплохой! Некоторые из наших машин гнались за гитлеровцами сорок километров. У нас потерь не было. Зажгли только меня одного...
Тут летчик взглянул в окно. Над сопками стелилась низкая облачность, и последние лиственницы говорили нам, что мы приближаемся к скалистому Мурману.
— Да... бой подходил к концу. Боезапас также. Немцев не стало видно. Настроение совершенно домашнее...— продолжал рассказ Дмитрий Соколов.— Вдруг из тонкой облачности, позади меня, вылезает «мессершмитт», бьет по мотору и правому центропланному баку. Я дал правую «ногу», штопорнул, чтобы уйти от врага, отвалиться от него. Мы разошлись, но самолет мой загорелся. Все произошло с исключительной быстротой. Сижу за штурвалом и думаю, взорвутся или не взорвутся сию минуту бензобаки? Прыгать или садиться? Прыгать или садиться?
А знаете ли вы о любви каждого летчика к своей машине? Не хочется ее бросать... Пока я раздумывал, машина снизилась уже настолько, что оставалось лишь, одно: садиться! Садиться немедленно! Но куда?!
Вижу — Кольский залив, но на воду не сядешь, А на земле место посадки выбирать не приходится. Поблизости не видно ничего подходящего...
Я попытался скольжением сбить пламя,— не удалось. За мной хвостом стелется дымный след. Меня с земли видят, небось покойником уже считают...
Сейчас встреча с землей. Вижу, куда придется садиться. Придется, вот именно. Выбора никакого же нет. Впереди редкие деревца. Уже не стало видна залива. Не видно города. Я в лабиринте сопок. Отсюда не скоро выберешься, если даже сядешь по-хорошему…
Итак, сажусь на площадку, поросшую редким и низкорослым лесочком. Мотор выключен. Снял очки. Выпустил щитки. Выключил бензобаки. Сделал все, что положено в таких случаях по уставу. Машина не садится. Она парашютирует. Отжимаю ручку на себя. Машина не слушается. Не хочет садиться. Сейчас промажет лощину, и я свалюсь в овраг. Вот она над самым снегом летит вперед к оврагу, цепляя верхушки деревьев...
Хотел спасти машину, а чувствую: погублю и ее, и себя. Чуть наклоняю самолет на нос. Пытаюсь этим тормозить. Вот впереди сосна, маленькая, комлистая, может быть, столетняя... Отвернуть мне некуда. И слева и справа по сосенке. Удар! Машина продолжает свой бег, но разворачивается вправо. Второй удар! Машина развернулась влево. Третья сосна останавливает машину у самого оврага. От удара теряю на секунду сознание... Очнулся... Никого кругом нет. Машина горит. Лицо мокро и липко от крови. Пытаюсь тушить пожар. На снег падают капли крови. Тут мне впервые становится страшновато. Огонь, кровь, снег, я один в сопках. А до того не чувствовал ничего, об одном думал — сохранить машину!
Ко мне бегут бойцы с винтовками наперевес.
— Стой! Руки вверх! Я называю себя.
Командир приказал бойцам тушить пожар. Огонь сбили. Ко мне подошел фельдшер, перевязал рану.
Звоню по телефону на свой командный пункт. Слышу знакомый голос командира полка:
— Не дрейфить, Дмитрий!
Это у него любимая поговорка.
— Есть не дрейфить! — отвечаю командиру.
— Скоро пришлю за тобой катер... В тот же вечер я попал в госпиталь.
— А самолет как? Пропал? — спросил я.
— У нас машины зря не пропадают,— гордо ответил летчик.—Наши орлы-техники откуда хотите выволокут машину и так отремонтируют — от новой не отличить! Выволокли и мою, отремонтировали, что новая. Я опять на ней летал и еще раз горел на ней же. Война!..
Летчик задумался, поглядел в окно. Ветром разогнало облачность. Небо засинело. Сопки окрасились в светлые тона,
— А второй раз куда садились?
— Второй раз вышло по-хорошему. Дотянул! Вкатил на свой аэродром, что Илья-пророк на горящей колеснице. Тут ко мне подбежали доктор, техники, товарищи... Рассказывали потом, что сижу я на снегу и сам с собой разговариваю... Очнулся в госпитале: не пошевельнуть ни рукой, ни ногой. Спрашиваю сестру: как моя машина?
Сестра приказывает строго:
— Вам велено лежать спокойно, не тревожиться. Вот выпишитесь из госпиталя, тогда и будете заниматься летными делами, а пока молчите!
— Сестрица, милая, а китель мой с орденом цел?
— Все в порядке, молчите!
— Ну, говорю, сестрица, мы еще фрицев рубанем! Поклюем мы их, сестрица!
Хотелось мне еще написать письмецо Евгению Петрову, чтобы он обо мне не беспокоился, как в том своем очерке. Я живой, летаю, мне всего двадцать четыре года. Мы с товарищами крепко клюем врага. Да неудобно показалось, вроде хвастовства. А потом как узнал о гибели Петрова на боевом посту военного корреспондента, и так мне больно стало, как будто самого близкого товарища потерял...
До Мурманска оставалось еще несколько часов. Летчик снова лег спать.
— Сильны вы спать! — сказал я Соколову, улыбаясь.
— У меня по части сна большая задолженность, — ответил мне летчик.— На аэродроме придется спать урывками. А здесь, в вагоне, законом полагается. Потому и выбрал я себе железную дорогу.