Материал нашел и подготовил к публикации Григорий Лучанский
Источник: Анна Фези. На дальнем севере. (с 8-ю рисунками). Долой неграмотность, Москва, 1928 г.
В художественном очерке А.Фези рассказывается о пяти месяцах, проведенных экспедицией в Большеземельской тундре на мысе Сарликов. Цель экспедиции – оборудование радиостанции для связи с Новой Землей. Автор описывает процесс сооружения радиостанции и жилого домика для зимовщиков-радистов, перечисляет запас питания для зимовки, описывает способы и средства профилактики цинги.
В очерке подробно описаны быт и жизнь самоедов в весенне-осенний период, устройство самоедских нарт, движение нартового поезда, одежда самоедов, их обычаи и верования, устройство чума, его внутреннее убранство, внешность самоедок, их обязанности в семье. Автор дает представление о промыслах местного населения: способах охоты на гусей, рыбной ловле неводом и ярусом, засолке рыбы, изготовлении замши. В очерке содержатся описания местной природы, белых ночей, северного сияния, пурги. Кроме того автор описывает способ спасения от пурги в снежной яме. К очерку прилагается «Словарь малопонятных слов».
На берегу океана
Короткое, холодное лето подходит к концу. Тусклое и нежаркое солнце не сходит с неба. Поутру оно низко плавает на востоке в клубах берегового тумана. К полудню поднимается чуть повыше. Косые лучи его согревают и растапливают промерзшую землю.
Пустынно, уныло здесь — на океанском побережье. Недаром океан зовется Ледовитым. Девять долгих зимних месяцев воды океана, береговые скалы и равнины — все сковано льдом, покрыто плотной снеговой пеленой. С ноября по январь солнце совсем не показывается на небе. Стоит беспрерывная черная ночь. Лишь бураны да метели, гулкая вьюга да голодный волчий вой.
И летом тут не лучше. Что за лето без тепла? Вот сейчас июль. Солнце подымается невысоко, греет нежарко. Лед и снег оно растопит, а копни-ка землю на четыре вершка — как камень тверда, насквозь промерзла и окостенела. И это в июле, в августе, в самое теплое время года. А все же здесь хорошо! На многие тысячи верст тянется каменистое океанское побережье.
Пенистые волны с глухим шумом разбиваются о прибрежные скалы. Плывут льдины, сталкиваясь и разбиваясь друг о друга.
А к югу от побережья лежат обширные равнины — тундры. Это болотистые поля, покрытые жалкой травой, мелким кустарником, лишайниками и мхом. Деревьев настоящих вокруг не видать. Березки да ивняк растут не выше полуаршина от земли, скрюченные и чахлые.
Пустынно, скудно. Как тут жить человеку? Не видно нигде ни тропки, ни жилья, ни следов человеческой ноги.
Однако и в эти унылые края добрались люди. За рекой Печорой, там, где Большеземельская тундра, в океан вдается узкая полоска земли — Сармиков мыс. На мысу...— да поверите ли вы глазам? — двигаются люди, высятся штабеля толстых бревен, пахнущих смолой. Там и сям разбросаны гладко тесанные доски. Рядком стоят пузатые бочки с цементом. Листы железа свалены в беспорядке рядом с кругами проволоки.
И дымок, синий легкий дымок вьется к небу: это мы с Танюшей занялись варкой ухи.
Большой барак, наскоро сколоченный из белого пахучего теса, разделен перегородками на несколько каморок. В угловой каморе, за грубым столом, освещенным день и ночь большой керосиновой лампой, работает невысокий человек, с живыми черными глазами и копной седых волос. Это Андрей Николаевич, инженер, начальник нашей экспедиции-отряда, прибывшего из Архангельска.
Нелегкое дело поручено экспедиции. На скалах Сармикова мыса, омываемых холодными волнами, мы будем строить крепкостенный бревенчатый дом. В доме к зиме должна быть оборудована радиостанция большой силы, чтобы можно было Москве и Ленинграду принимать по радио вести с Северного Ледовитого океана и с острова Новой Земли.
Нас всего семь человек в отряде, а работать приходится каждому за троих. Андрей Николаевич то сидит за чертежами, то с инструментами возится, да и стройкой дома руководит. Первые его помощники — мы, студенты-практиканты: я - Иван Бурнашев и Таня Кудрявцева. Чего-чего только нам не приходится делать! Да и остальные участники экспедиции не отстают в работе.
Пароходик-тралер привез лесоматериалы из Архангельска. Выгружать рук не хватает. Как быть?
— Танек, Сергей Иванович, айда-те к тралеру! Выгружа-ать! Ну-ка, ребята, дружней!
Я опрометью бегу к сходням, а за мною и весь отряд принимается за выгрузку четырехсаженных бревен.
Ставить сруб — все мастера; обшивать тесом — для всех работа; пилить, тесать, строгать, ладить — все готовы, все рады. И все это дружно, без обиды, хоть плотников да пильщиков среди нас — раз и обчелся.
Такой уж порядок установился. Каждый выполняет, помимо своих главных обязанностей, всю работу, какая придется. Таня заделалась столяром. Как только справится с измерениями температуры, глубины воды, воздушного давления и другими обязанностями техника, сбивает койки да табуретки. Я стал отличным кашеваром и пильщиком. Сергей Иванович — пожилой, грузный и ворчливый — на все руки работник. Его дело важное — он кровельщик и печник. В таком холодном краю без хорошей печи ведь не прожить; да и крыша будущей радиостанции должна быть прочной, чтобы выдержать ураганы и морские ветры.
А пока до крыши и печи еще далеко, Сергей Иванович гнет спину над пилой, строит сарай для топлива, тешет колья для надветренной изгороди — и ворчит, ворчит беззлобно в щетинистые свои усы.
Радиотелеграфисты, или радисты, как мы их называем короче, Каширин и Антошка Климчук, заботятся о стройке. Им, беднягам, ведь придется зимовать здесь вдвоем, у радиоаппарата. Они стараются ладить бревна так, чтобы были покрепче, да и щели поменьше.
Каширин, молчаливый, и серьезный, приспособился к новой работе — паклевать да конопатить взялся.
— Ничего, станцию сделаем на славу. Не дом, а крепость будет, выдержит осаду и волн, и льдов, и ураганов, — уверяет веселый Сысоев, наш плотник, песенник, остряк и плясун.
В тяжелой непосильной работе проходят дни. Андрей Николаевич рассчитывал найти в Запечорье людей и самоедские становища. Он думал принанять нам помощников для черной работы — оказалось, что на сотни верст вокруг расстилаются лишь пустынные равнины.
А время идет. Близка зима с буранами и снегами, когда стройку продолжать будет невозможно. Мы трудимся, не покладая рук.
Самоеды приехали
Однажды мирная работа нашей экспедиции на полтора часа прервалась. Дело было так. Таня выбирала подходящую доску для своих столярных поделок в штабеле, сложенном на пригорке. Внизу я с Сергеем Ивановичем, стоя по колени в опилках и стружках, распиливали круглое толстое бревно.
—Что это? Едут, к нам едут! — раздался громкий голос Тани.
Мы приостановили работу. Сергей Иванович недоверчиво взглянул на девушку.
—Так и есть! Самоеды! — кричала Таня.
Перескакивая с одного бревна на другое, добралась она до верхушки штабеля и уселась там, зорко вглядываясь вдаль.
Я и Сергей Иванович, не бросая пилы, стали совещаться. В разгар лета, когда вся тундра покрыта зеленью, зачем бы самоедам передвигать свои становища сюда, на север? Океан и летом угрюм. Ветры и бури особенно грозны на безлесном, каменистом, океанском побережье. Болотца, речонки да просто непросохшие лужи — куда ни оглянись — неприветливая картина. Однако Таня не ошиблась.
— Сони этакие! Бросьте спорить, влезайте наверх! Глядите, уж вся запряжка на виду, — тормошила она нас.
Пила взвизгнула легонько и опустилась на землю, в пушистую белую стружку. Сергей Иванович, утирая потный лоб, грузно карабкался по уступам штабеля. Кряхтя и поругиваясь, уселся он на гребне и вытащил старинные круглые очки из истрепанного футляра.
— И диковинно же ездят! Вань, а Вань, гони наверх, они к нам поворачивают! — оживился обычно медлительный Сергей Иванович.
Захватив в бараке большой полевой бинокль, он взбирался уже на вышку. Глазам моим представилось и впрямь диковинное зрелище.
Прямо на юг от постройки расстилалась холмистая равнина, поросшая тощим кустарником и сочной бледно-зеленой травой. Тут и там, между неровными кочками и пучками жалкого, в пол-аршина вышиной ивняка и березняка виднелись болотца и лужицы. Серебристые неглубокие ручейки и речонки спокойно и лениво текли, блистая в лучах нежаркого солнца.
По направлению к нам, по кочкам и ухабам, через лужи и болота двигался странный поезд. Он состоял из длинной цепи саней, высоких и легких, называемых в этих краях «нартами». Впряженная в каждые нарты тройка оленей с ветвистыми красивыми рогами была подобрана под масть: в одной тройке шли одношерстые белые олени, в другой — желтые, затем серые, коричневые. Каждая задняя тройка оленей была привязана к саням передней тройки; всего, таким образом, было связано 6 саней — нарт.
— Ну и ездоки! За рогами и ездоков не видать! Летом — а на санях! А скачут-то, скачут — без дороги; сани то в лужу, то в болото, экие чудаки! — ворчал и сердился Сергей Иванович.— Непорядок это, как есть непорядок! — А сам полз по гребню штабеля повыше и глядел, не отрываясь на равнину.
Таня, сорвав красный платочек с рассыпавшихся кудрей, махала им высоко поднятой рукой. Крепкий океанский ветер обдавал ее солью и холодом, хлопал полами ее старой кожаной куртки. Волосы у нее разметались. Алая косынка билась в воздухе, как флаг.
Как будто завидев нас, поворачивая вправо, к постройке, кочевники-самоеды торопили оленей.
Вот уже мы видим передние нарты. Тут не три — целая пятерка оленей — желто-седых, громадных. Крайний левый олень из пятерки запряжен в особые, длинные постромки и бежит много впереди остальных: это очевидно «передовой». На нартах сидит, поджав ноги, самоед: мужчина ли, женщина ли, не разберешь. Вожжой в левой руке он управляет левым передовым оленем, который отлично ведет всю запряжку. А в правой руке самоеда палка не меньше полутора сажен длины. И хлещет самоед оленей этой палкой, ленивых и отстающих, то в морду, то в бока кольнет; на поворотах ему удается даже до последних оленей шестых саней добраться. С гиканьем и криком, нагибаясь то вправо, то влево, оборачиваясь назад, он тычет и колет утомленных животных.
В полярной тундре летом.
— Танек, гляди, гляди: их с полсотни будет! Ну, красавчики, подкатывайтесь! Таня, позади еще три, нет — четыре запряжки тащатся! — надрываюсь я, не выпуская из рук бинокля.
— Ишь ты, точно бабы все: косы над ушами болтаются, безбородые, гладкие — поди-ка разбери! — ворчит Сергей Иванович. — Да и одеты нелепо. Виданное ли дело — в июле в меховой шубе жариться? Дикари, одно слово!
— Как не изжариться! — хохочет Таня. — Ведь еще нынче поутру умываться нечем было: вода в бочонке замерзла. Самое бы хорошее дело было нам по шубе раздобыть. Эй, Вань, не зевай! Гляди, как голубчики через овражек переберутся?!
Нарты теперь уже хорошо видны. Олени, такие великолепные и сильные издали, оказываются вблизи жалкими, измученными животными. Шкуры их в лысинах — линяют, или изъедены насекомыми. Холодное, на наш взгляд, лето для северных оленей слишком уж жарко. То-то они так отощали, ослабели и бегут недружными шагами, бессмысленно мотая мордами.
— Облако-то какое странное висит над запряжкой, и как низко, гляньте ка! — удивляется Сергей Иванович.
Я вскидываю наскоро бинокль к глазам, всматриваюсь и кричу:
— Да это мошкара какая-то, туча-тучей! Комары либо оводы так тучей над оленями и летят! То-то животина такая изморенная: видно оводы прямо в шкурах и угнездились! Эх, бедняги! — и я решительно спускаюсь по бревнам вниз.
И пора. Олени уж близко, тащатся через редкие заросли ивняка, подгибая под себя его зеленеющие прутья, проваливаются в болотца, переплывают речонки, волокут тяжелые нагруженные сани.
Передняя запряжка остановилась недалеко. С нарт сошло человек шесть самоедов и столько же ребятишек. Все сгрудились в ожидании. Немолодой самоед, управлявший запряжкой, неуклюже пошел навстречу мне и Андрею Николаевичу, бросившему свои чертежи ради такого необыкновенного случая.
Самоеды.
Со всех углов постройки подходили участники экспедиции поглядеть на кочевников. Всех занимал вопрос: как нам столковаться с самоедами, не зная их языка? По счастью, глава прибывшей семьи, пожилой Ньяруэй, не раз бывал в Пустозерске, в русских и зырянских селах. Там сбывал он шкурки убитого северного зверя и закупал на долгие месяцы чай, сахар, спички и табак. Он недурно говорил по-русски, так же как и его младший сын Юлка, двадцатилетний крепыш, подошедший вслед за отцом к нашему инженеру.
— Откуда, куда идете? Не привезли ли чего для продажи? — посыпались вопросы.
Медленно, неловко подбирая слова, Ньяруэй объяснил, что идут они с юга, где тундра перемежается с тайгой, дикими лесами и болотами. Хорошо бы там, в тайге, провести лето. Олени объедали бы листву деревьев, траву — сберегли бы ягель, тот белый лишайник, олений мох, что в долгие северные зимы составляет единственную пищу для оленей — да не пришлось.
Жаркое выпало лето — рассказывал старик-самоед — и над тайгой нависли тяжелые тучи оводов и комаров. Ни от чего более тяжко не страдает олень, как от насекомых. Оводы поселяются в его густой шкуре, выедают громадные плешины, жалят и мучат бедное животное. А за ними и комары не зевают; они и людей не щадят, проклятые, заедают живьем. Что поделаешь? Самоеды-пастухи закрывали лица сетками — «накомарниками» — ну, а руки, ноги разве убережешь? Женщины и дети страдали еще более. Летом они сбрасывают свои «совики» и «малицы» — оленьи шубы, носят холщовую одежду, а комары их жалят сквозь холст, не дают жить.
— Да они и на нас насядут. Ох, батюшки, затащили нам этого добра! Кусают, и впрямь кусают.
И Сергей Иванович, нахлобучив фуражку по самые уши, брюзжа, побрел к постройке.
Семья Ньяруэя и следующие за ним еще четыре семейства решили добраться, как и всегда в жаркие лета, к устью Печоры, к океану... И порыбачить там нужно, да и попрохладнее у океана. Суровые ветры поразгонят комаров, отдохнут утомленные люди, окрепнут измученные олени. А тут еще и наша постройка — подзаработать можно. Да и продать нам кое-что, припасенное еще с зимы: замшу своей выработки, песцовые шкурки. Надо расположиться невдалеке. И старый Ньяруэй повернул к своим нартам.
Одна за другой подъехали еще четыре запряжки, и вместе с Ньяруэем двинулись к берегу. Остановились. Большие собаки, похожие на волков, с лаем вертелись у ног; визжали ребятишки. «Иньки» — женщины самоедов — суетливо разбирали поклажу с саней, распрягали оленей. Мужчины, покуривая трубочки, наблюдали равнодушно, не думая им помогать.
Сергей Иванович давно уже взялся за пилу, а Андрей Николаевич вернулся к неоконченным чертежам. Лишь я с Таней, примостившись на бочках цемента, любопытно глядели на самоедское становище.
Юлка
Прошло пять дней. К становищу подошел пастух Пырерко с большим оленьим стадом старого Ньяруэя. Молодые олени — «пыжики» разбрелись по тундре. Свежий океанский ветер разогнал тучи комаров. Животные и люди ожили. Тут и там по берегу речонки женщины — «иньки» — сладили себе жилища — «чумы». Строили каждый чум не более получаса. Штук пятнадцать тонких шестов вколачивали в землю кругом, верхушки шестов связывали вместе; получался остроконечный шалаш. Из саней вытащили «иньки» большие ковры, сшитые из вываренной бересты, покрыли ими шалаш — и «чум» каждой семьи был готов.
Чум бедного самоеда.
Шестеро молодых самоедов получили работу на постройке. Неумелые и ленивые, они кое-как выполняли свои обязанности, но все же это было изрядное подспорье для нашего отряда. Только Юлка, сын Ньяруэя, толково и охотно брался за всякое дело. Даже трудная и новая для него работа спорилась в его pyкax.
С первого же дня Таня и я взяли Юлку под свое попечение. Он горячо привязался к нам. Мы стали друзьями. Говорил Юлка по-русски чисто, но, кроме тундры да зырянских деревушек, ничего в своей жизни не видывал и во многом был ребенок.
Надо было видеть радость и удивление Юлки, когда увидел он в первый раз старенькие часики, доставшиеся мне от отца — железнодорожного стрелочника. Движение стрелок, тиканье часов, их назначение — все это интересовало смышленого сaмоеда. Он настойчиво стал требовать, почему именно двигаются зубчатые колесики? Для чего закреплена пружинка? И что же? Выслушав простое объяснение часового хода, сделанное Андреем Николаевичем, Юлка, безусловно, его понял. Каждую мысль, каждое наше слово он схватывал на лету. Все участники нашей экспедиции, видя необыкновенную любознательность и смышленость Юлки, охотно отвечали на тысячи его вопросов, уделяли ему каждую свободную минуту. Таня же взялась обучить Юлку грамоте, и не могла нахвалиться своим учеником.
Наш рабочий день окончен. На постройке каждый отдыхает по-своему. Сергей Иванович, сидя на бочонке и щурясь сквозь стекла очков, ковыряет толстой иглой — чинит поизносившуюся куртку. Андрей Николаевич читает книжку со множеством снимков и чертежей — и рано укладывается спать на узкую твердую койку. Радисты уселись на бревнах штабеля и, глядя в пустынную ровную тундру, слушают заливчатые звуки гармоники. Это Сысоев примостился пониже и тихонько наигрывает заунывную деревенскую песню.
А тем временем мы с Танюшей карабкаемся вслед за Юлкой по уступам прибрежных скал, на самой оконечности мыса. Серые скалы покрыты бело-зеленой плесенью и черным пахучим лишайником. Свинцовые тяжелые волны обдают людей. Миллионы птиц, гнездящихся в расщелинах, спугнуты наших появлением. С протяжными криками, хлопая крыльями, взлетают они с побережья и реют над скалами.
— Сколько их, Таня! Как же они живут в таком холодном краю? — спросил я.
Из-под самых моих ног поднялся в это время громадный белый лебедь.
— Ведь это просто дикие гуси. Утки, лебеди — они все улетают на юг. Подойдут холода, и потянутся они стаями в теплые страны.
А Таня, обдирая руки об острые уступы, пробиралась к утесу, нависшему над океаном.
— А вон эти птицы с черными острыми головками тоже тебе знакомы? Постой, да я их у моря в Ленинграде видел — чайки, что ли?
Я присел на утесе, крепко упершись ногами и руками в уступы, чтобы не свалиться в бурлящие волны.
— Юлка, разбойник, ты что делаешь? Гляди! гляди! — вскричала Танюша.
Молодой самоед подбирался к большим белым птицам, спокойно сидевшим в гнездах. Очевидно, птицы эти никогда не видали людей — иначе они не оставались бы так спокойно в ложбинках, выстланных водорослями и нежным пухом. Юлка хватал птиц, доверчиво тянувших к нему тонкие шеи, и мигом сворачивал им головы. Струя светлой алой крови заливала белоснежную грудь, и птица без крика замертво валилась на бок.
Больше десятка гусынь набил Юлка и, связав их тонкой бечевкой, направился к утесу. Мы пожурили его за дикую охоту.
— И не жаль тебе бедняжек! Дикарь ты безжалостный!
— А что матка, батька, сестры ашать будут? — рассудительно возразил Юлка. — Ружье есть, дроби нет — чем стрелять будешь? Мы, самиэднэм (самоеды), так всегда птицу ловим. Как птица сядет, так и идем. А вот гагара не дается, улетает. Так мы яйца берем, пух берем.
Мы с Таней слыхали ранее об истреблении самоедами гаг. Ведь забрать яйца из гнезд, значит, лишить гаг потомства. А между тем, какой прекрасный пух, легкий, тонкий и нежный дают гаги! Перед кладкой яиц гаги клювом вырывают пух из собственной груди и устилают им ложбинку гнезда. Юлка показал нам гагачье гнездо, выбрал из него и сунул за пазуху пяток яиц, и выскреб охапку пуха — с четверть фунта весом.
Долго мы сидели молча, вслушиваясь в грохот прибоя. Наконец Юлка не вытерпел. Сверкая узкими черными глазами, он просительно сказал:
— Ты не смотри, улдаш Ваня, что Юлка дикий, Юлка глупый. Юлка все узнать хочет. Как жить надо? Как ты живешь на родине, как Таня?
— Что рассказывать-то? Разве ты поймешь? Вот вы кочуете по тундрам, ни дома прочного, ни учебы детям, ни посева на хлеб. Дикость это, дикость, понимаешь ли, дружище? Бедность у вас какая — а что вы делаете, чтобы выправиться? Заболел кто — помирай без лекаря; на оленей падеж — и вы все с голоду передохнете. Разве можно так жить? То ли дело у нас!..
И полились рассказы о жизни Советского Союза.
Вперебивку я и Таня, подбирая простые, понятные Юлке слова, рисовали ему жизнь больших городов. Веря и не веря в одно и то же время, Юлка слушал и представлял себе то железные дороги с бегущими по рельсам нагруженными поездами, то дымящиеся трубы и многооконные корпуса заводов и фабрик. Таня говорила, как растет деревня, как всех ребят учат грамоте; как обрабатывают землю и строят крепкие, светлые, чистые дома; рассказывала об избах-читальнях и о сельских клубах.
Юлка вслушивался. Он вспоминал свой родной чум, наполненный грязью, копотью и дымом, где огонь разводится прямо на земле и нет даже простой трубы, какую он видывал в избах зырян. Чум, покрытый зимой не берестой, а двумя рядами оленьих шкур, совсем не защищал их от холода.
— Эх, жить бы в теплом, чистом, крепком доме! — думал молодой самоед.
А я описывал ему новые чудеса. Трамваи, бегущие по улицам, автомобили; электрические фонари и лампы — да можно ли все пересказать?
— Эй, улдаш Ваня, ты мне скажи: отчего и как горят лампы без огня? Почему машина сама по земле бегает? Не обмани Юлку, скажи правду, улдаш, — горел нетерпением самоед.
— Как объяснить ему? Выручай-ка, Таня. Надо просветить парнишку. Какие вопросы мудреные задает! Полегче, братец, не торопись, все расскажем.
— Говорила я тебе, какой он смышленый. Недаром хвалю. В две недели отлично грамоту одолел, а ведь был дикарь-дикарем. Ты, Ванек, не спеши, расскажи-ка ему все попонятней,— гордилась своим учеником Таня.
— Эх, как можно было бы хорошо и нам, самоедам, жить! — говорит Юлка. — Нас мало. Землица хоть плоха, да вон ее сколько. Зверя, дичи, рыбы для промысла — гибель. А мы от темноты, от дикости вон как бедно живем. Промыслить пушнину — промыслим, а как ее сбывать — тут нас и обманывают. А все оттого, что не живем на месте, кочуем, переселяемся. Богач-зырянин осел на нашей земле. Когда ему надо что закупать для еды, для промысла ли — он за бесценок наши меха и скупит.
И Юлка спрашивает тихо:
— Как быть, улдаш? Что делать, чтоб самоеду лучше жилось?
— Учиться, братец, надо. Южнее, где теплей будет, пахать землю надо. Ведь сеет же зырянин, сеет русский крестьянин. И ты же сам тащишься к нему через тундры за хлебом, — вот он за горстку муки все твои дорогие шкуры почти даром и заберет.
— А олени как же будут? Им есть надо, по тундрам пастись надо. Как их в избе привяжешь-то?
— Зачем привязывать? Большими стадами пасти можно; пастуха, небось, найдете. А к зиме и сено, и соломки припасешь, раз сеять будете.
— А больных у вас сколько, — продолжаю я. — Ты сам говорил, что глаза у всех в трахоме. Оспа черная как придет — половину детишек скосит. И цинга, и всякая болезнь. А чем вы лечитесь?
— Шамана зовем, знахаря, что ли, — говорит серьезно Юлка. — Он помолится, попляшет, поплюет через руку, воет громко на болезнь и пугает её.
— И помогает? — хохочет Таня. — Вылечивает?
— Да нет, какой там, где же вылечить! — и Юлка сам рассмеялся.
Так, за оживленной беседой, проводили мы с Таней часы своего отдыха, подружившись с молодым самоедом.
Настали безветренные августовские дни и белые ночи. Белые ночи — лучшее время года в тундре и на океанском побережье. Солнце не закатывается вечером, как это бывает у нас, а остается всю ночь на небе — низко над океаном. Оно окутывается не облаками, а белым, легким туманом. Сквозь туман льются лучи полуночного солнца и освещают все матовым, удивительно мягким и нежным светом.
Никто не спит в тундре в эти белые ночи. Юлка со мной и Таней просиживал ночи напролет на птичьем мыске и прислушивался к тихому однообразному пению снежного жаворонка. Сидели на обрыве скалы, лицом к морю. Свесив ноги вниз, не отрывали мы глаз от серебристой воды, по которой плыли и плыли белые льдины, залитые мягким мерцающим светом. Изредка плавучая льдина проплывала близко. Тогда видно было стадо дремлющих на ней морских уток с протянутыми крылышками. Иногда на льдине виднелся распластавшийся тюлень, перевернувшийся белым брюшком вверх. Он нежился в прозрачном белесоватом воздухе.
Таня и я в каком-то оцепенении глядели на океан. Только Юлка не видал красоты задумчивой белой ночи. Он думал о городе. Наши рассказы пробудили в нем новые мысли. Учиться, быть сильным, помочь бедному своему народу, найти лучшую долю, указать неграмотным, забитым нуждой самоедам иной, новый путь — вот о чем думал Юлка.
— Ах, попасть бы в город, все самому увидеть, узнать, всему научиться! — и бедный Юлка все ниже опускал свою черную голову.
В самоедском становище
В холодный ветреный вечер Юлка повел нас в чумовье, в становище — в гости к своему отцу Ньяруэю. Тане давно хотелось поглядеть на домашнюю жизнь самоедов.
Чум Ньяруэя был покрыт уже по-зимнему двумя рядами оленьих шкур. Вместо двери висела большая шкура. Отогнув ее, мы все, наклонившись, вошли в чум. Едкий дым бросился мне и Тане в глаза и сразу нас ослепил. Привыкнув немного, стали мы осматриваться. Увидели, что стоим в тесном шалаше с небольшой дырой наверху, там, где сходятся связанные вместе тонкие шесты. Дыра эта заменяла трубу. Большая часть дыма оставалась в чуме. Посредине чума, на тонком железном листе, был разложен огонь. Над огнем на крючьях висели котлы, кипела и бурлила вода.
— Ну и дымище! Ничего не видать! Здравствуйте, друзья! — Таня и я неловко топтались на месте.
Юлка и старый Ньяруэй приветливо пригласили нас пройти за огонь и усадили на вороха мягких свежих шкур. «Иньки» — женщины, улыбаясь, скалили белые зубы. Смуглые, широколицые ребятишки глядели, не осмеливаясь подойти поближе.
Солонэ, мать Юлки, подала нам, как гостям, мягкие пимы — сапоги из оленьего меха. Мы мигом переобулись, а наши промокшие и обмерзшие на холодном ветру башмаки были повешены на жердочку у огня для просушки. Затем Юлка набросил нам на плечи пестро-расшитые меховые халаты. И это правило гостеприимства пришлось очень кстати. Несмотря на огонь, в чуме стоял леденящий холод. Ветер врывался во множество щелей, так как стены чума не везде доходили до земли. Ветер разгуливал по чуму и раздувал огонь. Мокрые чурки и прутики ивняка больше дымили, чем горели и грели. Внутри чум был выстлан березовыми прутьями, сверху прикрытыми оленьими шкурами.
— Холодно у вас. А зимой как живете? И детишек как не боитесь простудить — ишь голышами бегают! Юлка, чего ты смотришь? Смотри, выбежал один постреленок нагишом на ветер! — беспокоилась Таня.
— Ничего, улдаш, не бойсь — они привычные. Нам, самояди, холода бояться — не проживешь. А зимой мы вокруг чума снегу навалим горкой. Ничего, живем, не мерзнем.
Старая Солонэ и сестра Юлки Неко тем временем готовили гостям угощение. В огонь положили чурок, подбавили в котел воды. Вот уж варятся куски оленины. Хоть и грязно в чуме и запах от свежих шкур отвратительный — а обидеть хозяев не годится. И Таня, и я храбро жуем полусырой, но вкусный олений язык. А Юлка угощает нас из берестяного туеска свежей желтой морошкой и кислой брусникой.
Закусив и поблагодарив стариков, мы приглядываемся к самоедкам. Они невысокие, коренастые, с широкими румяными смуглыми лицами. В ушах висят серьги, на шее бусы позванивают. Жесткие прямые черные волосы заплетены в косы. Чуть поблескивают узенькие черные глаза.
А одеты-то как! Поверх грязнейшей холщовой рубашки «паницы», по-ихнему, надета узкая оленья шуба-малица, мехом к телу. А сверх всего — «совик», тоже олений, мехом наверх, весь расшитый кусочками белого и черного меха и лоскутьями цветных сукон. И красивые же рисунки составляют «иньки» на своих совиках! Вокруг шеи, на подоле — полосы пушистого песцового меха; углами и полосками всякие затейливые узоры выложены.
— А чем шьют ваши женщины? — полюбопытствовала Таня.
— Сучат оленьи жилы, что потоньше, заместо ниток. Иголки разные у нас: тонкие — железные, в селах покупаем, потолще — из рыбьей кости сами стругаем,— объясняет Ньяруэй.
В углу примостилась кустарная мастерская. Тетка Юлки, одноглазая Янгей, выделывала замшу. Мы и не знали раньше, что мягкая замша на башмаках, на перчатках делается из оленьих шкур.
Из деревянного корытца разит ужасным запахом. В корытце — ворвань, тюлений жир. Янгей сует в ворвань кожи, чтобы они пропитались жиром. Юлка рассказывает Тане:
— Как зарежем оленей, снимем шкуры, отец навострит ножи и сбривает шерсть с кожи догола. А потом кожи в известку на неделю положит, известь последние волоски переест. Сoскоблит известку ножами, кожа выходит чистая, гладкая.
— Зачем же вы кожи в ворвань кладете? Ведь, вонища ужасная; испортите только.
— А как же мять их иначе, улдаш Таня? Жиром не пропитается, мять нельзя будет. А мялка — это для кожи главное дело. Раз десять каждую кожу надо в ворвани вымочить и в мялке промять.
— И так, с таким запахом и продадите? Ваня, ты только понюхай, что за гадость!
— Ничего, улдаш Таня, — смеялся Юлка, мы их высушим, в золе вымоем, выветрим, на солнышке отбелим. Ладная будет, мягонькая замша, и без всякого запаха, будь спокойна!
— А сколько возьмете за кожу? Возни с ней много, заплатят ли как следует? обратился я к Ньяруэю.
— По полтиннику получим за каждую. Маркел Карпович, лавочник в Пустозерске, скупает замшу у нашего брата, самояди, охотно, лишь бы везли.
—Дешево отдаете. Кожи ведь не маленькие.
— Еще бы не дешево. На то купец — жила. Он, слыхать, по полтине замшу покупает, а по три рубля продает. Да нас еще гнилым товаром оделяет: то муку тухлую подсунет, то табак подмоченный. Самоядь — народ доверчивый: все берет.
— Ну, Юлка, не горячись, — вступил в беседу Ньяруэй. — Вон, говорят, за тайгой, у Чердыни, хорошую лавку наладили, общественную, без хозяев, кооператив, что ли называют. Там по совести, без обмера, дают, и цену настоящую за пушнину да за замшу взять можно.
— То в Чердынини. Пора бы и Пустозерску такую лавку завести. Да что там — все равно наша самоядь к тому же купцу-кулаку пойдет, по старой привычке. Эх, учить нас да учить надо. Своего блага, дураки, не понимаем, — с горечью отозвался Юлка, многое узнавший за последние недели.
Старая Солонэ подняла крышку вскипевшего уже старого медного чайника. Всыпала она туда кусочки плиточного чая, положила щепотку соли и ломтик коровьего масла. Масло у самоедов — большое лакомство. Ньяруэй купил его в Пустозерске, а Солонэ хранила завернутым в грязную тряпочку под своим изголовьем.
Таня быстро со мной переглянулась. Пить такую бурду — чай с солью и маслом! Как бы улизнуть, не обидев приветливых стариков?
Таня бродила по чуму, удивляясь бедности и неопрятности самоедов. Рядом с голыми ребятами, на полу, свернувшись клубком, спал прирученный песец. Молоденький олененок — «пыжик», пушистый и неловкий, возился по всему чуму, совал морду во все углы. Пыжик этот был сирота, «авка». Оленица, мать его, погибла, и старая Солонэ взяла пыжика в чум. С тех пор он и стал членом семьи, надоедливым, но всеми любимым. Тесно, дымно, грязно в чуме. Но какая дружная добрая семья! Как ласково шутит отец с голыми перепачканными ребятишками!
К чуму Ньяруэя подъезжала богатая запряжка. Передние нарты везла пятерка белоснежных оленей. Все остальные олени тоже были под масть: коричневые, с ветвистыми рогами. В чуме все зашевелилось:
— Гости едут, Яргад с дочкой, из-за Печоры. Айда-те встречать!
Мы с Таней, обувшись, стали было прощаться со стариками, но Юлка уговорил нас остаться посмотреть на Шуму, Яргадову дочку, его невесту. Мы остались, присели в сторонке и не пожалели об этом. Много интересного пришлось нам увидеть в этот вечер.
Через полчаса в становище был разбит еще один чум, широкий и богатый, крытый чудными светлыми шкурами. Яргад с дочкой, миловидной Шумой, сидели на почетном месте в чуме Ньяруэя и вели степенную беседу со старой Салонэ. Ньяруэй и его младший сын Ненчитко гонялись с арканом в руке за молодым оленем. Шутка ли, такие гости! Тут надо и угощение на славу. А лучший пир для самоедов — свежая сырая оленина.
Наконец, аркан закинут, запутался в ветвистых рогах, и бедное животное поневоле идет навстречу своей смерти.
Острый нож Ньяруэя безжалостно закалывает оленя. Все население чумов, от мала до велика, собралось у вздрагивающей туши. Глаза оленя еще не остановились, а с него уже сдирают шкуру, распластывают его.
Гостям первое место. А за ними и все, даже малые ребята, ложатся на земь и пьют теплую кровь, стоящую в ребрах и в горле убитого оленя. Свежая оленья кровь — любимое лакомство самоедов. Каждый вооружен острым ножом и вырезывает из дымящейся туши большие куски себе по вкусу.
Яргад отдирает оленьи почки, обмакивает в кровь и рвет их зубами. Седая бороденка его, нарядный новый совик — в брызгах крови, а руки, рот и нос — сплошь залиты кровью.
Ньяруэй долбит голову и выковыривает из нее теплый мозг. Красавица Шума обгладывает большую кость, отдирая сверкающими зубами длинные пласты мяса. Женщины: Солонэ, Янгей и Неко, и младший братишка Юлки Ненчитко роются руками во внутренностях оленя. Солонэ вытягивает жилы для ниток, Янгей заботливо кормит младших ребятишек. Всюду кровавые полосы и лужи.
Юлка стоит подле нас в стороне. Он угрюм. Он один не принимает участия в пиршестве. С детства привык он видеть, как раздирают оленя окровавленными руками. Но вот сейчас эта кровь на лукавых детских рожицах, на волосах и одежде взрослых, эта жадность к свежему мясу заставила его призадуматься.
— Нехорошо как-то... Как звери, как волки рвут зубами добычу... Дети дичают. Да и родных не узнать, совсем от крови опьянели. Нет, никогда, никогда не возьму в рот сырого! — решительно говорит нам Юлка, хмуря брови.
Мы его поддерживаем — вправду, ведь это безобразно, не по-людски.
Обглодав последние косточки, все переходят в чум Яргада. У остатков оленя грызутся лохматые собаки. Резкий ветер разметывает по земле клочья шерсти и требухи.
Юлка располагается в уголке. Он уверен, что неспроста Яргад бросил свое становище и скакал чуть не за сто верст с Шумой к Ньяруэю. Мы с Таней наблюдаем, что будет дальше.
Видно старики собираются торопить дело со свадьбой. Заручились Юлка с Шумой уже давно, года два назад. Пора и сторговаться, чтобы к зиме выделить молодых.
Ньяруэй и Солонэ, навязав красные лоскутики на две длинные тросточки, усаживаются в чуме Яргада у самого огня. Шума подвешивает на крючья котелок и тихонько пробирается к Юлке. Они сидят, взявшись за руки, улыбаясь и прислушиваясь к торгу.
Сватанье в разгаре. Яргад на одной палочке нарезал пять зарубок. Это значило — подавай пятьдесят оленей — получишь дочку; на другой четыре зарубки — надо, мол, сорок песцовых шкур.
— Ой, порато (очень) много! Ой, порато жадный! — стонут Ньяруэй и Солонэ, и острым ножиком срезают по три зарубки на палочках.
Яргад опять прибавляет по две нарезки — помирюсь, мол, на сорока оленях и тридцати шкурках.
Ничего не выйдет из сватанья. Яргад богаче Ньяруэя и жаден изрядно. Не приехал бы он торговаться к бедняку, кабы Шума не упросила. Да все же дешево дочь не отдаст. Тут без водки видно не обойтись. И Шума достает из резного погребца заветную бутылку.
Торговля прекращается, и в чуме наступает полная тишина.
Пить водку — большое, серьезное дело для самоедов. И чум, и стадо, и все свое убогое имущество пропивает самоед, если попадет в лапы кулака-скупщика.
И богатеи-кулаки, зная, как падок самоед на водку, ловко пользуется этим. Подпоив бедняка, купец всю его зимнюю добычу за бесценок заберет, а свои гнилые товары втридорога продаст.
Мы были удивлены, когда увидали, что «иньки» поили водкой даже двухлетних ребят.
В наступившей тишине слышно было только бульканье водки, наливаемой в чарочки. Каждый мигом опрокидывал чарку в горло и весело оглядывался. Дети также получили свою порцию.
Скоро в чуме стало веселее. Опьянев, старики живо сторговались. Яргад получал за дочку изрядный выкуп: двадцать пять лучших оленей да двадцать штук шкурок голубого и серого песца. Разошедщийся Ньяруэй сулил Яргаду бочку тюленьего жира — ворвани.
Да и Яргад, как мы поняли, обещал Шуму не обделить приданым — и стадо ей выделить, и шкур оленьих десятка полтора, и разных котлов, котелков да чайников, сколько потребуется. Новый чум молодым порешили ставить в октябре; как перейдет Ньяруэй на новое становище.
Ударили по рукам. Смеялись, шутили. Яргад завел тягучую, однообразную песню. Ньяруэй стал угощаться табаком. Засунув руку за пазуху, он вырвал щепотку шерсти из своей собственной малицы, насыпал на нее горсточку табаку, и, положив все это в рот, за щеку, начал громко чавкать и сосать.
— Давай-ка собираться, Бурнашев, — всполошилась Таня. — А то еще, чего доброго, этаким табачком угостят! Да и душно здесь стало, невмоготу оставаться. Выпроваживай-ка нас, Юлка!
Огонь едва тлел. Чадно, дымно, полутемно было в чуме, когда мы стали пробираться к выходу. Ноги ступали неловко, спотыкаясь. На шкурках валялись уснувшие, опьяневшие «иньки» и дети. Яргад, закрыв сонные глаза, покачиваясь, тянул свою заунывную песню. Собаки, в поисках объедков, разрывали мусор у костра.
Вот мы на воздухе. Свежий ветер ударил в лицо, завертел концы Таниного платочка и забрался колючими мокрыми иглами за воротник. Эх, хорошо! Дышится-то как легко после дымного, душного чума!
— Ну, прощай, Юлка, иди к невесте. Славная она у тебя. Да ты никак едва на ногах держишься с перепою? Иди, соня, заваливайся спать да завтра пораньше приходи на стройку: крышу будем крыть, — говорю я.
— Ваня, ну-ка, вперегонки! Кто скорее, ай-да-а!— и Таня летит, как вихрь, по тундре, перескакивая с кочки на кочку, попадая с разбегу в лужи, разбрызгивая холодные капли вокруг.
У берега, на мысу, светится окно нашего барака. Скорей домой! Вот мы уже добежали, продрогшие, с мокрыми башмаками. Радисты наши не спят, они вскипятили нам доброго чайку. Мы все сгрудились вокруг некрашеного стола, прихлебывая горячий крепкий чай. Обогревшись, как следует, мы с Таней описываем товарищам жизнь и обычаи самоедов. Спорим, шумим, а через час в своих каморках на твердых койках засыпаем крепким сном.
Рыба идет!
Скоро вновь установилась безветренная теплая погода. На стройке высится крепкий бревенчатый дом. Он еще не закончен, но самое трудное сделано. Мы, не торопясь, ладим сараи с навесами для топлива и провианта и крепкий забор, особенно высокий с подветренной стороны. Сергей Иванович на диво сложил печи. В каждой из трех комнат радиостанции по полстены занято печью. Танюша с Сысоевым трудятся над мебелью— койками, столами да стульями — стараются во всю.
Правду сказать, нам жаль радистов — Каширина и Климчука. Летом еще выдаются изредка хорошие деньки, и океан бывает красив в белые июльские ночи. Но зима — вот что страшит непривычного человека. Пока мы коротаем время все вместе. Работа кипит. Тепло. Самоедское становище поблизости, с лаем собак, визгом ребятишек. Ничего, живет побережье! А вот когда берег опустеет, завоют метели и занесет нашу радиостанцию снегами и льдами — не сладко будет беднягам радистам. У Каширина в Москве двое ребят, у бабушки жить остались, учатся в школе. То-то будет он о них тосковать в долгие зимние вечера! А Антошка Климчук, всегда веселый, общительный, говорун — его мы все особенно жалеем.
Оттого-то Сысоев и Таня стараются сладить мебель поудобней, чтобы и сиделось и спалось нашим радистам хорошо. Но Антошка не унывает:
— Че-пу-ха! Отлично годик проживем, нечего вам за нас носы вешать. Эй, Кашира, голову повыше, смотри веселей! Охотой займемся. Таких мехов навезем, что ты первая, Таня, нам позавидуешь!
— Не хвались, братишка, как бы мы тут и впрямь с холоду да непривычки не околели, — отзывается хмуро Каширин. — А то медведи белые задерут. С таким охотником, как ты, чего ждать хорошего!
— Ты что, Кашира, обижать меня вздумал? Это меня-то, ошку, и медведи задерут? Ничего подобного, я сам их задеру! — хорохорился Климчук.
Но мы все отлично понимали, что тяжелые времена предстоят нашим радистам.
Как-то, прохладным утром, в самоедском становище началась сумятица. Самоеды — наши помощники сильно запоздали на работу. Явились в девятом часу и послали Юлку ходоком к Андрею Николаевичу для переговоров.
— Отпусти нас, улдаш, на денек. Мы после отработаем, а нынче не можем, нынче шибко заняты, — просил Юлка.
— А что случилось? — спросил озабоченно Андрей Николаевич. — Уж не сниматься ли с места вздумали?
Он этого очень боялся, так как самоеды оказывали нам на постройке изрядную помощь.
— Рыба идет, треска, большими стаями. На ловлю в море скорее надо, а лодки не все сбиты. А к вечеру, слышь, либо завтра надо закинуть невода в речонку Табарейку. Налимы в ней, вишь, водятся, как бы время не прозевать. Старикам помогать надо. Отпусти нас, Андрей Николаевич! — и Юлка умильно заглядывал инженеру в глаза.
— Не отпустить, сами уйдете, — ворчал Сергей Иванович, недолюбливавший самоедов. — Все равно день пропал, проваливайте! Да помни, Юлка, на той неделе всех отработать заставлю.
И Андрей Николаевич повернул к бараку.
Самоеды ушли. Юлка звал всех на берег, уверяя, что трески видимо-невидимо.
Час-другой мы возились на стройке, но работа что-то не ладилась. Отвлекали нас крики, шум и движение на океанском берегу между стройкой и самоедским становищем.
Решили шабашить. Такой уж день бездельный вышел. Дело явно не спорилось. Таня отправилась уговаривать начальство. Андрей Николаевич никогда не мог противостоять Таниной веселой улыбке — как и все мы: ведь Танюша была всеобщей любимицей.
— Ура! Бросай работу, товарищи! — вылетела Таня из барака, вся раскрасневшись. — Отработаем, нечего кукситься, — бросила она в сторону Сергея Ивановича, самого аккуратного и прилежного из нас. — На ловлю идем. Интересно-то как! Надевайте непромокайки или кожанки.
Мы мигом побросали пилы и стамески, переоделись и бегом затрусили к побережью.
Мы застали уж всех самоедов на берегу. Шума, и Неко, Юлкина сестренка, сидели на песчаном мысочке, возле большого ведра с наживкой, мелкой рыбешкой, наловленной еще накануне. Наживкой были и песчанки, и куски мелкой селедки и мойвы. Не хватало рыбешки — годились и черви и ракушки. У ног девушек лежала свернутая громадным концом веревка. Конец веревки стлался на коленях у Шумы. К веревке были прикреплены на расстоянии двух аршин друг от друга тонкие бечевки аршина в полтора длины, с острыми крючьями на концах. Девушки быстро насаживали приманку на крючья и разматывали дальше веревочный круг.
— Скажи-ка, Шума, что эта за штука такая?
— Ярусом зовем, треску ловить будем. Видишь, длинный ярус какой, с версту будет, коли размотать, — ответила Шума.
Мы удивились ее чистому выговору.
Еще пять — шесть девушек возились с ярусами. Мы близко знали, благодаря Юлке, только семью Ньяруэя, а всего в становище расположилось ведь пять семейств.
У самой воды самоеды сколачивали легкие лодочки. Остов их был из длинных шестов, а сверху их обшивали толстой берестой. После ловли их легко разбирали, складывали на нарты. На новом становище также нетрудно было сбить их снова.
Наконец, лодки готовы и спущены на воду. В каждой поместились по два самоеда. Женщины с трудом волокут к лодкам по песку тяжелые яруса с нацепленной на крючья наживкой. Яруса укладывают в самые большие лодки, по одному ярусу в каждую.
Мы были очень удивлены, видя, что Андрей Николаевич тоже прибрел вслед за нами на побережье.
Он подходит к Ньяруэю. Мы прислушиваемся:
— Ньяруэй, что будешь делать с рыбой? Ярус у тебя большой, рыбы наловится много, — всю, пожалуй, не съедите.
— Солить будем, улдаш. Соли у нас много, на все становье пудов до ста накопаем. Промышленники в запрошлом году соль у мыса зарыли. Мы зарубку на камнях нашли, рыть будем. И бочки для рассола в пещерах припрятаны, — отвечает Ньяруэй.
— Хорошо ли умеешь солить-то? Я, пожалуй, тебе заказ сделаю. Нам надо рыбой запастись, пудов пятнадцать возьмем, если ладно посолишь, — Андрей Николаевич обращался к Ньяруэю, как к старшине становья. Юлка с лодки закричал:
— Треска худая будет, улдаш. Погоди, мы налимов наловим в речке да плотву жирную и засолим знаменито. Погоди, дай срок!
— Ты уж, Юлка, постарайся! Будем с Кашириным зимой твою рыбку есть да похваливать! Слышь, ты, парень? — орет Антошка, пробираясь к самой воде.
— Стало быть, по рукам, ты нам рыбу поставишь.
И Андрей Николаевич направился к бараку.
Лодки отъезжают. Нагруженные ярусами, они тяжело осели. Вода почти доходит до бортов. Солнце обливает золотым мягким светом прибрежный песок. Сверкают зеленоватые волны с гребешками белой пены. Стройными рядами лодки медленно плывут по две рядом. Слышен всплеск волн под веслами да тихая нежная песенка Шумы. Юлка ей не ответит — нельзя пугать треску, и так обеспокоенную движением весел под водой.
Таня любуется мирной картиной и уверяет, что не прочь остаться здесь на зимовку. — Уж очень природа на побережье хороша! Ты, Климчук, как соскучишься, на океан
смотри. Я думаю, он и зимой красив будет.
— Льды да скалы, по-твоему, могут мне заменить товарищей, наш клуб и комсомол? Юлка вот совсем дикарь, в тундре родился и вырос, а и у того глазки горят, как Бурнашев ему Москву хорошенько распишет. А мне каково? Э-эх, куда ни шло, перетерпим годик, дружище Каширин, а там — орлом полетим в Москву!
Лодки вышли из залива. Они уж в открытом море. Остановились. Юлка впереди всех. Он выше всех, стройнее, красивее.
Нам с пригорка хорошо видно, как он прикрепляет к концам яруса груз — увесистые камни, чтоб веревка опустилась ко дну. Еще раньше Шума привязала на берегу к обоим концам «кубасы» — поплавки из легкого дерева.
Другие семь лодок, отъехав друг от друга на большое расстояние, также делают последние приготовления. Юлка громко вскрикнул: раз!— и, как по команде, самоеды опускают в воду по одному концу яруса с грузом. Веревки разматываются. Лодки медленно подвигаются вперед. Весла чуть скользят по зеленоватой воде.
Мы любуемся ловкостью, с какой Юлка бросает в океан тяжелые круги яруса. В воде круги яруса разматываются и веревка стелется ровно.
Скоро опущены в воду вторые концы ярусов. Всплывают «кубасы» — плавучие знаки, обозначающие то место, где спущена снасть. Лодки медленно поворачивают к берегу.
— Позвольте! А рыба-то где? Что ж это такое? Отчего ловцы возвращаются? — недоумевает Таня.
Мы дружно хохочем.
— Ишь ты, какая скорая. Так тебе сразу рыбу и подавай! А может, еще на сковородке, жареную?
— Треска хотя и плотной стаей идет, да взять ее не так легко, — объяснял Сергей Иванович.— Конечно, слов нет, в невода либо в сети ловить куда легче и проще, чем на крючья, на наживку.
— А коли так, отчего же они яруса вместо неводов спустили? — заинтересовался Каширин.
— А дело очень простое. Видите, ребята, какая гибель белух тут водится! Дельфинами их Андрей Николаевич зовет, ну а попросту белухами, — за шкурку белую так их самоеды прозвали. Гляньте-ка, вон их сколько кувыркается в воде!
Сергей Иванович указал рукой вдаль на сверкающие волны.
Действительно, мы часто наблюдали игру белух. Толстые, с шелковистыми белыми блестящими боками и спинкой, с серебристым брюшком, эти громадные несъедобные рыбы резвились часто в полуверсте от берега. Это была красивая картина. Выпрыгнув из воды и сверкнув блестящей шерсткой, они переворачивались в воздухе и шлепались в волны, выплывая снова на расстоянии трех саженей. Так, вертясь колесом, они быстро передвигались вперед.
Когда много их проплывало мимо, океан прямо оживал. Сверкали спинки, мелькали раздвоенные хвосты, и вода как будто закипала вокруг. Нам всегда казалось, что белухи играют, как купающиеся дети, и весело было смотреть на их беспечную игру. На круглых их головах сквозь белую шерстку просвечивала нежная розовая кожа.
— Ну, видим белух, так что же? — отозвалась Таня.
— А то, что спусти Юлка вместо яруса невод, да вытащи он его через четверть часа — или невод пропал бы, или Юлке живу не быть. Ты, Танюша, сама рассуди. В невод попадает рыбы многое множество. Сама знаешь, она теперь стаей идет. И белух не меньше пяти-шести попадается. Невода-то у самоедов громадные.
— Так чего же лучше, дядя Сергей: попадутся белухи, ведь это еще лучше для самоеда. Сала натопить да кож выделать — разбогатеет наш Юлка, — сказал Сысоев.
— Экий умник какой! А того не сообразишь, сколько в белухе весу? До сорока пудов в каждой — вон они какие. В пяти-шести белухах полтораста пудов будет, никак не меньше. Прорвут они невода, и вся рыба уйдет, да и невод в клочья такие обратится, что все лето чини, чини — не зачинишь. Вот вам и богатый улов. Не прорвут невода, так такое хвостами волнение подымут, что все лодки в щепы разобьют и твоего Юлку беспременно потопят. Вот почему ваш приятель не станет неводами треску ловить.
— А когда ж они яруса тащить будут? Посмотреть охота, — не унимался Сысоев.
— А к вечеру, полагаю, часиков через шесть. А пока на Табарейку сходить можно. Вишь, Юлка в речонку все лодки ведет. Там уж верно неводить будут, — откликнулся Сергей Иванович.
— Вот они где, наши зимние припасы. Пойдем-ка налимов да шук в речонке выглядывать.
И Климчук первый двинулся к устью Табарейки, а за ним и все наши товарищи. Мы с Таней примостились на обломке скалы, на мысу, и любовались живописным побережьем.
Трудная задача
Со стороны океана входили в устье Табарейки восемь лодочек, и причалили к бережку недалеко от самоедского становища. «Иньки» и ребятишки снимали с нарт и разматывали громадные невода. Старики и Юлка с молодежью тем временем рыли заступами мерзлую землю у высокого утеса. Это было меченое место. Здесь, на мысу, рыбопромышленники оставляли запасы лишней соли, когда улов бывал особенно велик и барки да пароходы чересчур нагружались рыбой.
Юлка поспевал всюду. Он первый докопался до грязноватой заледеневшей соли. Среди сотни глубоких и низких пещерок в прибрежных скалах он разыскал именно ту, где уж несколько лет пролежали огромные пустые бочки для рассола.
Очевидно, Юлку все любили, а старый Ньяруэй прямо гордился таким ловким и смышленым сыном.
Шума помогала Юлке во всем. Видно было, что они крепко друг друга любили. Мы с Таней решили, что не было в становье пары красивей и ловчей. Надо было посмотреть, как улыбался Юлка своей красавице, как нежно глядел ей вслед. Такой счастливый и довольный вид был у обоих, что я прямо позавидовал им. А Таня сказала, глядя на серо-зеленые волны:
— Знаешь, Ваня, я думаю, мы напрасно так много болтаем с Юлкой; боюсь, как бы это ему не принесло беды.
— Что ты, что ты, голубушка! — испугался я.— О какой беде может быть речь? Ведь мы же ему добра хотим. Не ты ли сама его грамоте научила?
— Так-то так, Ваня, да какая ему от грамоты польза? Жил он спокойно, как деды eгo жили, был доволен своей судьбой, как тяжела она ни была. А мы с тобой его будоражим, открываем ему глаза. Ну, зачем, скажи, мы его заинтересовали городом, нашей работой, наукой?
— Что ж тут плохого? Парень с мозгами, ты сама, Танюша, знаешь ему цену. Пусть он знает, что не на одной тундре свет клином сошелся, что и получше можно жить, — ответил я.
— А что от того, что узнает он о хорошей жизни? Ведь ему тоже захочется все посмотреть своими глазами. У меня душа болит, как он начнет забрасывать нас вопросами. Объяснения наши он вмиг понимает и глядит так умно, так ясно. А потом взглянет на тундру, на отцовский чум — сразу осунется, взгляд погаснет, и умолкнет, повесив голову.
— А я, Танюша, считаю нашей обязанностью обучить и просветить человека, особенно такого, как наш приятель Юлка. Ты не забудь — он ведь может всему племени своему помочь. Многое он уж разбирает. Не позволит скупщикам обирать своих сородичей. Может быть, он еще всю самоядь всколыхнет. Пора им уже переходить на оседлую жизнь, — твердо говорю я.
— Я с тобой согласна; да трудно ему будет одному малограмотному, молодому что-нибудь сделать. Только раздразнили мы беднягу своими рассказами. Приглядись, Ваня: ему уж и родной чум не мил. Мысли его далеко, и никогда уже жизнь в тундре не будет ему по сердцу, — и Таня совсем разжалобилась.
— А разве ты не видишь, что Юлка не о себе только думает! Правда, ему учиться до смерти хочется. Но больше всего думает он о своем диком народе, как бы самоядь из бедности да темноты вытянуть. Ему надо помочь в этом во что бы то ни стало. На то мы и комсомол, слышишь, Таня? Учиться ему надо — и дело с концом. И лясы тут точить долго нечего. Поедем домой, захватим Юлку с собой, а там уж его обработаем.
— А как же Шума, Ньяруэй? Что-то скор ты слишком, Бурнашев. Где он жить будет, что из него выйдет? Обдумай, нельзя же так сразу,— слабо возражала Таня.
— И обдумывать нечего. Шума коли любит — подождет пару годков, а родители — и подавно. А об нем нечего беспокоиться: и приютим, и кормить будем, и к учебе приспособим. Э-эх, Танюшка! Знатное будет дело! Такого парнюгу воспитаем, держись, самоядь! Рабфак окончит, в университет Народов Севера примут. А уж там ему укажут настоящую дорогу, так чтобы его знания могли помочь родному краю, как он домой вернется. Ну не хнычь, Таня. Видишь сама, мы обязаны Юлку вытащить отсюда,— горячо доказывал я.
А наш Юлка, словно угадав, что о нем речь, бросил возню с бочками и крупными шагами приближался к нам. Измазанный, промокший, весь в крупицах соли, примерзших к шерстинкам его старенького совика, он глядел на нас ясным прямым взором. Присел. Вопросительно поднял голову.
— Мы говорили с Бурнашевым о тебе, Юлка, — начала осторожно Таня. — Думается нам, что тебе следует учиться, по-настоящему, серьезно учиться.
— Где же мне в тундре учиться, улдаш Таня? Пройдет месяц, станет море, и пойдем мы со становищем кочевать с места на место. Отец давно говорит: иди, Юлка, в Пустозерск, к лавочнику Маркелу Карповичу учиться... А чему там научишься? Народ обижать да самоядь спаивать? Хорошее ученье, правда? Ну да хорошо — женюсь скоро, отец к лавочнику идти не приневолит.
Мы с Таней переглянулись, и она заговорила решительней:
— А что скажешь, Юлка, не поехать ли тебе с нами? Тут уж будет учеба настоящая, человеком тебя сделаем. Подумай-ка, дружок, поразмысли.
В глазах Юлки вспыхнул огонь.
— С вами? В Москву? Ой, улдаш, не шути!
— Да нет же, глупый. Кто же станет с тобой шутить? — вмешался я. — Дело говорю, вправду, дело. Хочешь, поезжай с нами. В общежитии тебя поселим, в школу пойдешь. Если хорошо будешь учиться — дальше двинем, пока ты все будешь знать, что только тебя заинтересует.
— А есть что буду, улдаш? Денег у Юлки нету, и отец тоже бедный, — растерянно говорил опешивший самоед.
— Об этом не заботься, тебя наш комсомол усыновит, — посмеивался я. — Да ты не спеши, обдумай все, как следует.
— Ой, улдаш, хочу ехать с вами до смерти! Да что отец скажет? А Шума? Да, нет, нет, не верю! Этому все равно не бывать — что понапрасну думать, да мучиться!
— Знаешь, Юлка, с твоим отцом, я думаю, можно миром договориться. Ведь кончишь учебу — домой приедешь и хорошим помощником станешь отцу. Вот с Шумой, правда, труднее будет,— проговорила Таня.
— А сколько добра ты сможешь оказать своей самояди, Юлка! Вспомни, ты сам говорил, что у вас всего нужнее грамотные люди. Ну же, шевели мозгами!
— А на нас крепко надейся. Мы выручим, поможем, — подбадривала Таня совершенно растерявшегося Юлку.
Ловля неводом и ярусами
Юлку окликнули. Неко прибежал звать брата на речку, где уж с полчаса был закинут большой невод. Отправились. Видно было, что разговор с нами Юлку очень разволновал. Он шел к становью, понурив голову, неспешными шагами, как будто нехотя.
Двинулись вслед и мы.
Почти у самого берега был раскинут новый чум, крытый самой худой, истрепанной берестой, но зато широкий. В чуме было сооружено подобие стола.
— Узнаешь наши доски, Таня? Юлка для засолки рыбы у Андрея Николаевича их выпросил, — заметил я.
У стола, перед дверью чума, стояли две громадные бочки, вытащенные самоедами из пещеры. Более трех лет бочки стояли там в ожидании промышленников. Расторопные «иньки» согревали в жирных грязных котлах своих воду, густо-густо разводили в ней промерзшую грязную соль из ямы, и наполняли этой мутной жидкостью почерневшие от времени и грязи бочки.
— Ну и мастера! В жизни подобной грязи не видывала, — с отвращением сказала Таня. — Мне кажется, что «иньки» даже и не подумали вымыть бочки.
— Это еще ничего. Вот поглядим, как они потрошить да солить рыбу будут. Знаешь, Таня, куда они соленую рыбу будут складывать? Из-под извести бочонки взяли у нас на стройке.
— А, пожалуй, мы зря над ними смеемся, Ваня. Бедные да темные они, может, и не знают, как важна чистота. А все же нам лучше рыбу эту для зимовки не покупать. Надо сказать радистам, пусть сами полюбуются.
С моря потянуло леденящим ветерком. Самоеды стояли рядком на низком берегу реки. Каждый держал в руках крепкие канатные лямки невода, закинутого на середину Табарейки.
Юлка в лодке оплывал невод. За ним шли еще семь лодчонок. Мелкая рябь на воде предвещала холодную погоду. Надо торопиться. И по знаку Юлки самоеды начали выбирать невод.
Красивая была картина! Два года прошло с той поры, но мы с Таней не можем забыть этого побережья, серых утесов с реющими вокруг белокрылыми птицами, синевы этой холодной неглубокой реки и самоедов — добродушных, веселых, в их красивых совиках и малицах.
— О-гей! О-гей! — понеслись крики рыбаков. Некоторым из них пришлось зайти по колено в ледяную воду, чтобы поднять лямками и тащить мокрую тяжелую сеть. Холодно! А им хоть бы что! Сняли пимы и юпты — меховые чулки, и вот уже они в воде.
Юлка и остальные рыболовы, стоя в лодках, подтягивали края невода баграми, выбирая и выбрасывая сучья, всплывавшие наверх. Невод подвигался к берегу и ложился на песке широкой, громадной кучей. Больше половины невода оставалось еще в воде, а из сетей уже выбрасывались рыбы — крупные, жирные налимы и изредка плотва. Рыбы, подскакивая, попадали в лодки, бились там, прыгая чуть не на аршин вверх и снова ударяясь о днище. Жутко было смотреть, как они ползали по дну лодок, извиваясь, как черви, переваливаясь друг через друга. Наконец, лодки были полны бьющейся рыбой, и низко осели. Самоеды стали править к берегу. Таня и я подошли поближе. Невод вытащили на прибрежный песок. В крепких веревочных сетях бились громадные рыбы. «Иньки» и дети стали колотить по сетям палками, чтобы оглушить и усмирить разбушевавшуюся рыбу.
Светло-алая кровь вытекала из сетей и пропитывала прибрежный белый песок.
— Пойдем отсюда. Жаль бедную рыбу, — сказала Таня и повернула на стройку.
Я решил остаться на берегу. Впервые в жизни я видал большую рыбную ловлю — как же было уйти?
«Иньки» переносили рыбу в плетеных из прутьев корзинах к промысловому чуму и сваливали ее там, у бочек с рассолом, прямо наземь.
— Хорош улов? — обратился я к Ньяруэю, опоражнивавшему сеть.
— Да нет, рыба-то жирная и крупная, слов нет, однако мало ее, — ответил старик. — Ну, помогай бог, ярусом больше уловим, яруса-то у нас большие.
—А сколько крючков на каждом? — поинтересовался я.
— Тысячи полторы будет.
— Ишь как много! Запутаешь крючки, верно, не размотать.
— Это что, — отозвался Ньяруэй. — Вот Новоземельскую и Колгуевскую самоядь, знаешь, улдаш? Так у них яруса по девять-десять верст каждый. Лодками им не обойтись — барки большие завели с парусами. Одним ярусом двадцать человек промышляет. Однако пойдем, улдаш, пора убирать яруса — тяжелая эта работа.
Лодки, выпростав свой живой груз, выплывали по реке к океану. Утомленные рыболовы медленно гребли. Каждая лодка подплыла к своему ярусу, опознав свои поплавки — кубасы.
Ветер крепчал и гнал к берегу сердитые волны. С гулом и шумом разбивались они о прибрежные камни. Лодочки то совсем скрывались из виду, то вновь выплывали на гребне высокой волны.
—Ой, улдаш, потонет Юлка, — шептала Шума, зорко глядя на океан.
Старики столпились у мыса. Было тихо. Тогда только я понял, как опасен рыбный промысел в океане.
— Волны большие. Коли белуха либо акула перевернет лодку — не выплыть, улдаш, — и у старого Ньяруэя слезились глаза.
Мимо проплывали громадные плавучие льдины. Мне стало страшно. Одна такая льдина могла столкнуть все восемь лодочек зараз. Бедный Юлка, бедный наш друг! Не суждено, видно, тебе нынче выбраться живым! И лодчонки-то, как нарочно, малы, как скорлупки. Где им выдержать волны, тяжесть ярусов и рыб?
Шума давно уж проливала горькие слезы. Жены и матери рыболовов, собравшись тесною кучкой, тихо выли.
Но вот одна за другой на гребнях волн появляются лодки. Мы громко считаем: одна, другая, третья — ура! Все лодки целы. Всматриваемся — все живы! Да еще с хорошим уловом. Лодки глубоко сидят в воде по самые борта.
Мы бросаемся к прибрежному песку, ждем минуту — другую... Лодка Юлки первая причаливает к берегу. Шума смеется, но слезы еще не высохли на ее красивых ресницах. Юлка выскакивает и обнимает невесту.
Но в каком виде наши рыболовы! Резкий ветер обледенил их руки, мокрые от брызг воды и рыбьей крови. Они потрескались, посинели. Лица — не лучше. Мне ясно, что надо им здорово обогреться и отдохнуть.
Не тут-то было! Не до отдыха беднякам. Треску надо заготовлять и солить, не откладывая этого дела до завтра. Иначе весь улов, добытый с опасностью для жизни, сгниет.
Пять минут отдыха, и рыболовы с помощью женщин и стариков втаскивают лодки на крутой берег. Лодки перегружены. Мокрая почерневшая бечева лежит кругами. Трески уловилось много — крупной, зеленовато-черной и некрасивой.
Ребятишки волокут ивовые корзины, чтобы перетащить рыбу на место солки.
Снимать рыбу с крючков стали все женщины. Быстрым, резким движением они раздирали голову трески, и бросали рыбу в корзины. Старики, взявшись по двое за ручки переполненной корзины, плелись с четверть версты до промыслового чума.
Юлка соленой океанской водой смочил лицо и утерся рукавом оленьего совика.
— Идем, Ваня, на солку. Потихоньку, я устал очень, — сказал Юлка негромко, и мы неспеша побрели к чуму.
Юлка долго молчал. Затем тихо, смущенно сказал.
— Знаешь, улдаш, ты не смотри, что я работаю. Я думаю, крепко думаю. Только нельзя такое дело скоро решить, сам понимаешь. Отца жалко, Шуму жалко. А учиться тоже больно охота.
И лицо его потемнело. Нелегко, видно, было бедняге. Я уже жалел, что так легкомысленно предложил ему уехать с нами.
— Права была Таня, — думал я, — раздразнили только молодчика, а из его поездки все равно ничего не выйдет. — И решил больше с Юлкой об отъезде не заговаривать.
У промыслового чума кипела работа. На доски стола Ньяруэй бросал рыбину, одним взмахом ножа отрубал ей голову и затем быстро распластывал и выворачивал ее внутренности. Ачекан, коренастый и бодрый еще старик, умело отделял ножом максу-печень, из который добывается рыбий жир. Все же внутренности и отрубленные головы сваливались тут же в громадные кучи. Когда на следующей день я и Таня подошли к становищу, резкая, невыносимая вонь шла от этой гниющей кучи. Едва мы уговорили Юлку, что надо всю эту гниль и грязь выбросить в море. Все собаки становья рылись, довольно урча, в этой смрадной куче.
— Ну и работа! — выругался я. — Что же ты, Ньяруэй, неужто думаешь, что мы этакую грязищу можем есть? Не возьмем ни фунта, так и знай.
И было отчего ругаться. Каждую рыбину, необмытую, грязную, окровавленную, укладывали на дно бочонка. Уложат ряд, просолят чуть-чуть, и укладывают уже поперек новый ряд — и так доверху. А потом «иньки» обольют рыбу рассолом, черпая его грязным, закопченым котелком — и бочонок готов.
Промерз я до костей на этом пронизывающем ветру и зашагал к бараку. Было уже поздно... Но всю ночь напролет самоеды возятся с солкой рыбы.
Пароход из Архангельска
Снова, быть может в последний раз, наступили теплые деньки. Все чаще и чаще мы смотрели на океан — ждали тралера из Архангельска. Танюша проглядела все глаза, пока, наконец, заметила легкий дымок над сверкающими волнами. Пароход приближался. Скоро мы все высыпали на берег. Стыдно теперь сознаться, как мы были рады. Меньше трех месяцев назад высадились мы на Сармиковом мысу. Восхищались красотой северной природы, интересовались жизнью нового для нас народа — самоедов. А стоило нам увидать пароход с клубами темного дыма, с его резким свистком — тотчас поняли, что не полюбим мы этот суровый край, не привыкнем к нему.
Потянуло домой, и каждый из нас вспомнил о бедных радистах.
Пароход был уж близко. Отчетливо видели мы черные четкие буквы вокруг колеса: «Красный Север». На этом же тралере мы и приехали, он же привез нам и лес для стройки. Мы радовались, так как за двухнедельную поездку больно сдружились с командой тралера. Славные там были ребята, бесстрашные моряки, добродушный и веселый народ.
«Красный Север» выпускал клубы дыма и струйки белого пара. Гудела сирена — пароходный гудок. Тралер подвигался, накренившись набок, к узкому, глубокому заливу.
Заслышав гудок, выскочило из чумов и все население самоедского становища. Скоро по всей тундре, между становьем и берегом, бежали к заливу наши самоеды. Ребятишки неслись вприпрыжку, перекликаясь и крича от удовольствия. Взрослые принарядились, особенно щеголихи-девушки. Шума в новом белом расшитом совике казалась нам прямо красавицей.
Вот уже можно на пароходе различить лица. Мы узнаем всех наших приятелей. Нам кричат что-то, машут платками. Из-за шума прибоя и стукотни пароходной машины мы не можем понять слов, но видим дружеские улыбки.
С тралера нам бросают конец толстого каната. Я хватаю его налету, и, уцепившись всей гурьбой, с помощью Юлки и Ньяруэя, мы тащим канат. Через минуту «Красный Север» причаливает к каменистому берегу.
Зимний наряд самоедов
Матросы перебрасывают с борта парохода на берег дощатые сходни. Мы дружно кричим «ура», и наши друзья сбегают к нам по сходням.
Сколько тут было приветствий, смеха, рассказов! Нам привезли газеты, сообщили последние новости. Расспрашивали нас о стройке, о том, как нам жилось, хватило ли нам продовольствия, о погоде. Да разве все перескажешь?
Андрей Николаевич в сторонке беседовал с капитаном «Красного Севера», Борисом Ильичом. Оказывается, нам привезли приказ: закончив стройку и оборудование станции, при первом санном пути выехать на оленях в Чердынь (на Колве), а оттуда, через Пермь в Москву. Скоро океан покроется льдами, так что тралера за нами выслать уж нельзя будет. Придется ехать на нартах, на оленях, через всю Большеземельскую тундру. Мы этому были рады. Надо уж все испытать: и на оленях поездить, и в метелицу заблудиться, и померзнуть немного — что за беда!
— Так вот, Андрей Николаевич, я вам советую договориться с самоедами заранее. А то поднимутся сразу, свернут чумы в полчаса, и поминай как звали, — говорил Борис Ильич. — А теперь надо нам заняться выгрузкой. Отдохнем и поболтаем ввечеру. Груза мы вам навезли многое множество.
Капитан взошел на тралер, передав Андрею Николаевичу опись привезенных грузов.
Через минуту его четкий голос, отдающий приказания, слышался во всех углах и отделениях парохода. Человек десять матросов в кожаных куртках, мы все да самоедов душ двенадцать дружно принялись за выгрузку.
Андрей Николаевич распоряжался:
— Приборы для радио переносить буду я сам с Бурнашевым. Юлка, скажи своим, пусть тащат топливо — по три человека каждое бревно.
— По два снесут, справимся, улдаш.
— Не снесете, шестиаршинные. Скажи им, как я велел. На целый день им работы хватит. А ты, Сысоев, с Сергеем Ивановичем возьмитесь за продовольствие. Осторожно бочонки катите, смотрите, не разбить бы.
— Андрей Николаевич, куда мешки с картофелем да мукой уложим? В подполье что ли?
— Экий недогадливый! Морковь, лук, картошку, бочонок с клюквой — все спускайте в подполье, а муку, крупу, соль — в кладовку подле саней. Живо, ребята, начинай!
И пошла работа. Моряки выкатывали к сходням бочки и бочонки и подтаскивали крепко сбитые ящики. Мы подхватывали их и несли то по двое, то на плечах. Наш Каширин, славившийся силой, трехпудовые ящики один на спине тащил. Бочки катили с оглядкой, где надо — подкладывали доски.
А Юлка командовал самоедами у кормы. Матросы спускали бревна по одному. Самоеды их укладывали штабелем на пригорке.
— Знаешь, улдаш, — обратился Юлка к Андрею Николаевичу, — леса много будет, еще досок вон сколько. Велишь — олешек запряжем, один олешко два бревна сразу потащит, они отъелись у нас, могутные.
— Ладно, брат, пусть запрягают. Только — мигом, понял?
Самоеды бегом бросились к чумам. Через полчаса олени попарно везли бревна, привязанные к их упряжке.
Продовольствие выгружено, свалено на берег в ожидании переноски. Мы подшучиваем над радистами, идя всей компанией гуськом с ношей.
— Вы посмотрите-ка, ребята, сколько снеди им наготовлено!
— Ясно, что тут пищи на десятерых хватит. Да уж правило здесь такое: впятеро больше, чем надо заготовлять. Мало ли какие случаи могут быть? Откуда они еды раздобудут, коли не хватит?
— Тоже сказал, не хватит! Гляди, вон солонины две бочки выкатили да капусты квашенной столько же.
— Ведь девять месяцев жить им без подмоги. Если они овощей, капусты, картошки, да клюквы не будут есть, непременно захворают цингой. А что эта за болезнь, верно, слыхали? — спрашиваю я.
— Болезнь, как болезнь, не хуже другой,— хорохорится наш весельчак Сысоев.
— А вот и хуже, имей в виду. Десна загниют, распухнут, руки и ноги тоже. Зубы и волосы выпадут. Заживо гниет человек. Не избежать и нашим ребятам этой цинги, если не будут есть овощей.
— Ребята, чего зубы скалите — ведь Бурнашев прав,—вступается Таня. —А вдруг белые медведи пожалуют, хоть Антошка и грозится их всех перебить. Придут ночью и растащат все ваши запасы.
— И бурей, ураганом может все наши сараи разворотить,— подхватывает Каширин. — Говорят, прошлую зиму на острове Колгуеве все крыши рыбачьего поселка ветром снесло. Едва рыбаки дозимовали.
Тут уж все стараются что-нибудь добавить.
— Путники голодные завернут — наши или из самояди, помочь надо.
— А может кой-что и попортится, протухнет да померзнет!
— Главное, зверь опасен! Сторожа бы тебе, Каширин, завести, дворняжку какую, что ли!
— А как же! Будут у нас собаки, привезли из Архангельска. Вот сложу ящик, и на тралер, за собаками, — ответил Каширин.
Перетащили и перевезли на оленях самый тяжелый и громоздкий груз. Самоеды помогали весело и охотно. Юлка и тут отличился. Что это был за смышленый парень, какой незаменимый помощник!
Пока мы работали, «иньки» и дети расположились лагерем на побережье и глядели на пароход. Ньяруэй торговался с капитаном, Борисом Ильичем, желая продать ему соленую рыбу.
— Не стоит брать. Грязновато солили, — предупредили мы его.
— Всюду на побережье грязно заготовляют, — ответил Борис Ильич. — И в Архангельске не лучше. Ваши соседи хоть отдают дешевле, чуть не даром. Да и треска отсюда, из Запечорья, считается самой вкусной и жирной. Моя команда любит.
И закупил у Ньяруэя весь засол.
Часу в четвертом Андрей Николаевич со мной и Кашириным принялись за переноску самого важного и дорогого груза — оборудования радиоаппарата. Мотор поставили на нарты с упряжкой в шесть оленей. На другие нарты уложили радиомачту — длинный железный шест. На оленях же перевезли цинковые ящики с дорогими инструментами и с электрическими лампочками.
Матросы понесли на плечах к стройке новенькую присланную нам лодку, опрокинув ее вверх дном. Весной лодочка должна была очень пригодиться нашим радистам.
Климчук провел на цепи двух громадных лохматых псов — будущих друзей и сторожей в долгую зимнюю ночь. Мы уж выбивались из сил. Ноги болели и ныли, а дела оставалось еще много.
Мы уселись на прибрежные камни, обтирая мокрые лбы. Славно было отдохнуть после трудного дня. Юлка был среди нас — довольный и усталый.
Самоеды с женами и детьми, получив условленную плату, побрели к чумам обедать. Только Шума, в белоснежном своем пушистом совике, похожая на большую белую птицу, осталась на берегу, присев на краю утеса.
К нашему привалу подошли моряки, закончив уборку тралера. С полчаса возились матросы после спуска последнего бревна. Все прибывшие обратили внимание на нашего друга Юлку. Хлопали его по плечу, расспрашивали, шутили.
— Ну и работник! Расторопный, смышленый! — говорил Семен Архипыч, судовой механик. — Где только вы такого выкопали?
— Он нам приятель. Грамоте обучили. Он молодчина, умница, парень на диво, — отвечал я.
— А богу молишься, Юлка, крещеный ты что ли? — спросил Нестеров, матрос уже немолодых лет, старовер, очень богобоязненный.
— Что ты, Нестеров, он ведь большеземелец. Тут все самоеды язычники. Из чурок наделают болванчиков — идолов и поклоняются им. Один идол — бог ветра, другой — олений бог, третий — бог всякого несчастья, его приношениями ублажают. Много их, —объяснял Андрей Николаевич. — Вот канинские и тиманские самоеды почти все крещены. Имена у них наши, русские, но все-таки они молятся тем же деревянным божкам, что и наши большеземельцы. В каждом чуме до десятка идолов наставлено. Как зарежут оленя, так идолам губы салом и оленьей кровью мажут, чтоб никакой беды не стряслось.
— Юлка у нас вовсе не молится. Ни идолам, ни богу. Ерунда это все, говорит, — вмешалась в разговор Таня. — Зато к грамоте и арифметике — необыкновенно способен.
Все хвалили Юлку. Он раскраснелся от смущения, улыбался своей доброй улыбкой и чувствовал себя героем.
Шума не спускала с него глаз. Горько ей, верно, было сознавать, что ее Юлка не с ней. Не только часы работы, но и время отдыха он проводит с чужими, с русскими. С ней, с Шумой, Юлке скучно. Но как загорается его взор, когда с ним заговаривают ненавистные Шуме чужаки! Тысячи непонятных Шуме вопросов задает Юлка им. Чутко, внимательно слушает ответы. А Шума одна, все одна...
Девушка заплакала. Серебристые слезинки покатились по ее смугло-розовым щечкам.
Нам отлично было видно ее, и мы с Таней одни понимали причину ее слез. Таня укоризненно покачала головой и сказала мне тихонько: — Сам видишь... Натворили беды. Жаль девушку!
Вечерело. Солнце плавало в огненно-красном тумане низко над океаном. Легкий прохладный ветерок бороздил волны, пронизанные последними алыми лучами заходящего солнца.
На тралере зажглись огни. Желтые и зеленые электрические фонарики мерцали на мачтах, у руля, на шесте у спасательных лодок. Окна кают, кухни, столовой разливали мягкий желтый свет. Только высились черные и мрачные трубы. Мы отдохнули в тишине чудного прохладного вечера. Говорили уж не так громко, меньше шутили. Слушали вдумчиво судового механика, Семена Архиповича, описывавшего, какие особенные новые машины установили на тралере. Я заинтересовался его рассказом и стал расспрашивать подробнее. Юлка тоже примкнул к разговору.
Я видел, что моряков глубоко удивила понятливость самоеда. Его разумные, серьезные вопросы были впору образованному человеку, а не полудикарю, месяц назад научившемуся читать.
— Покажи машины, улдаш! Я не видал никаких машин, на радиостанцию только нынче прибыли,— просил Юлка.
— Ну что ж, пойдем в машинное отделение, дружок. Идем и ты, Бурнашев. Просветим твоего Юлку.
И старый механик, дружески хлопнув самоеда по плечу, поднялся грузно с камня и направился к сходням.
Пароход светился приветливыми огоньками. Я шагнул уже на палубу, окликнул Юлку, обернулся.
Самоед с сияющим лицом гордо подымался по сходням.
— Юлка! Юлка! Поди сюда! — прозвучал нежный голос с утеса. И затем легкое, совсем детское всхлипывание.
Юлка остановился, прислушался. Страшная борьба отразилась на его лице. Еще несколько шагов вперед... Но Шума снова звала, тихо плача. Жалобно звучал ее голосок, произносивший странные самоедские слова.
Невозможно описать, что тут сделалось с Юлкой. Он повернул вниз, к Шуме, ступил на прибрежные камни, остановился и резко повернулся лицом к тралеру.
— Идем, что ли! — Семен Архипович стоял, поджидая нас у спуска в машинное отделение.
— Юлка, поди! — звал голос Шумы.
— Мигом иду, улдаш, мигом, — бормотал Юлка.
Непонятно было, к кому он обратился: то подымал горящие глаза к тралеру, и рука его сжимала перильце сходен, то делал шаг по направлению к утесу.
Все, притихнув, наблюдали. Тяжело было видеть горестное лицо Юлки, видеть, как он метался — уж так ему хотелось посмотреть машины.
— Юлка!..
Тихий голосок положил конец неприятной сцене. Опустив голову, молча, Юлка быстрыми шагами направился к невесте. Мы глядели им вслед. Они шли к становищу, взявшись за руки, как дети. Высокий и сильный, Юлка часто наклонялся к девушке, как бы утешая ее.
Становилось холодно. Мы простились с моряками и побрели на стройку. Говорить не хотелось, всю дорогу молчали...
В снежную бурю
Прошло еще три недели. Наступала зима. Первые настоящие морозы заставили нас покинуть барак, построенный по-летнему, без печи. Перешли на радиостанцию, где все три комнатушки нагревались отлично сложенными печами. Радистам обеспечена была уютная комната для отдыха в долгую зиму. Таня поселилась в столовой и хозяйничала там без устали.
Посмотрели бы вы, как она убрала дом! Первым долгом она позаботилась о тепле. Андрей Николаевич отпустил ей немного денег, и Таня все чумы исходила, сотни шкур перебрала, пока выискала десятка два красивых шкур молодых оленей. Да кстати и всем нам приобрела по совику. Они необходимы были, потому что морозы по утрам доходили уж до пятнадцати градусов.
Устлала все полы шкурами; особенно красивые повесила по стенам. Да еще заказала старой Солонэ особые одеяла — меховые мешки, куда радистам надо будет влезать в холодные ночи. На нескладный комод, сделанный Сысоевым, поставила привезенный из Архангельска самовар; там же пристроила старый граммофон — подарок радистам от команды тралера «Красный Север». Мотор был уже установлен и работал, так что в каждой комнате горела электрическая лампочка.
На самодельной полочке стояли рядком книги. Без чтения уж слишком скучно было бы Каширину. А Сысоев подарил свою трехрядную гармонику.
В большом шкафу Таня разложила аптечку и поставила бочонок спирта. В деревянном ларе спрятала чай, кофе, сахар, спички и банки со сгущенным молоком.
Нашлась у нее и скатерть, и пара картинок на стену — и комнатка стала уютной и веселой.
После работы, по вечерам, мы сидели за самоваром, за большим столом. Мы радовались теплу, уюту и даже этой самодельной мебели.
Морозы крепчали. Однако снега было еще мало. Мы без труда устанавливали на глубоком фундаменте высоченную железную мачту. Укрепили ее подпорками, обложили у земли громадными камнями. Сараи и кладовые были почти готовы, а продукты надежно спрятаны и пристроены в разных местах.
— Пора за распиловку да колку приниматься, надо дровишек ребятам приготовить, — решил Сергей Иванович, призывая нас на подмогу.
— Нет, друзья мои, это не годится, — остановил нас Андрей Николаевич. — Немного заготовим и сложим в сенях — это будет запас радистам на случай больших бурь.
— А постоянно как же? Закоченеют без дров-то, — насупился Сергей Иванович.
—Чтоб не закоченеть, каждый день будут пилить и колоть понемногу. И согреются, и от цинги уберегутся. Движение и работа спасают от цинги лучше всяких лекарств. Кто из вас, ребята, будет здесь в тепле отлеживаться, не будет ежедневно гулять и работать на морозе, тот, предупреждаю, сгниет заживо от цинги.
И Андрей Николаевич серьезно и строго поглядел на радистов.
Лужи, ручейки и речонки давно затянулись льдом, а снегу все еще было мало. Солнце часа три-четыре тускло светило, а затем закатывалось, и наступали двадцатичасовые сумерки.
Как-то раз Юлка и Шума потащили меня на побережье. Таня была занята: она помогала Андрею Николаевичу вести записи в журнале-дневнике нашей экспедиции. Мы втроем отправились в пимах, закутавшись в совики и натянув рукавицы на зябнувшие руки.
Юлка вел нас к месту, где, как ему сказал Ачекан, прибоем выбросило на берег громадного тюленя. Шли мы не меньше двух часов. Ветер прямо-таки валил нас с ног, и я не раз подумывал, что надо бы возвратиться. Но вот Юлка вскрикнул:
—Лежит недалечко, улдаш, видать уже.
Мы прибавили шагу.
По небу ползли чёрные низкие тучи. Чуть потеплело. Ветер как будто стихал. Но тепло это было обманчивым. Подошли к самому берегу, к громадной распластанной туше тюленя. Он, по-видимому, был ранен; алые струйки крови стекали по камням в океан.
— На утес бросило волной; он, вишь, грудь ободрал, — сказал Юлка.
Весь день бушевали волны и яростно кидались на берег.
Пожалуй, и вправду тюленя выбросило волнами. Он глядел на нас добрыми глазами. Передние его лапы-ласты были похожи на весла и беспомощно свисали по сторонам. Задние лапы были вытянуты, как два рыбьих хвоста. Под короткой густой шерстью его спины можно было разглядеть толстые складки.
Самоеды на промысле за тюленями.
— Жир это все, — ткнул Юлка тюленя палкой.— Под кожей лежит, пуда два жиру наберется, ворванью называют. Шибко хорошо продавать, большие деньги за ворвань дают.
Пошел снежок крупными тяжелыми хлопьями. Тюлень встрепенулся, и вдруг пополз прямо на нас. Мы отскочили. Полз точно калека, фыркал, пыхтел, подталкивал себя вперед то передними, то задними ногами, то головой. Затем приподнялся, натужился и сделал громадный прыжок. Из раны на его груди кровь хлынула широкой струей. Он обрушился всем своим тяжелым телом на камни, дернулся раз — другой и стих.
— Подыхает. Айда, домой, улдаш! Снегом припустило и вихорь крутит, спешить надо,— отвернулся от тюленя Юлка.
Мы глубже запахнулись в совики и двинулись обратно, взявшись за руки.
Давно пора было это сделать. Тучи висели низко над головой. Снег уже покрывал землю, и вдруг повалил, как будто белое облако спустилось на нас. Грохот прибоя стал глуше, страшнее. Ветер налетел, сшиб нас с ног и помчался далее. Каждые две-три минуты с диким воем набегал вихрь. Обдавал он нас тучей снега, песка, щебня и камней. Мы едва успевали защитить лицо и глаза от острых ударов. Затем буря стихала, но в эти минуты тишины сердце сжималось еще больнее, предчувствуя новый страшный удар ветра.
А снег все валил. В его рыхлых, взрытых ветром кучах трудно было передвигать ноги.
Мы шли берегом, боясь заблудиться. Гул, грохот и рев прибоя оглушал нас. Брызги соленой воды на наших совиках обледенели и стали сплошной корой. Снова и снова вихрь валил нас наземь. Дальше идти стало невмоготу.
— Ну, пропали, — тихо проговорила Шума.— Не дойти нам.
— Переждать надо. Ах, Юлка, закрутит нас пурга. Ты в ответе, так и знай, —храбрился я.
— Переждать-то негде. Пещерок нет поблизости, да и все равно их волной залило бы. Дай подумаю.
И Юлка свалился под новым напором вихря в громадный снежный сугроб. Вместо того чтобы подняться, когда вихрь стих, он, лежа, стал рыть руками яму в сугробе.
— Улдаш Ваня, помогай, рой скорей, ложиться под снег надо! — крикнул Юлка.
Мы с Шумой бросились в снег. Обеими руками, торопясь, вырыли мы глубокую яму, оставив в снегу боковой ход, как в лисью нору. Сверх ямы Юлка положил крест-накрест наши палки, сдернул с себя совик, распялил его на палках, засыпал слегка снегом — и крыша ямы была готова.
На четвереньках вползли мы в боковой ход, и уселись на дне снеговой ямы.
Было совершенно темно, тесно и душно, но опасность миновала.
— Спасены! — радовались мы. — Отлежимся, пока пурга стихнет. До дома рукой подать. Потом легко доберемся, лишь бы переждать бурю.
Но не так-то скоро выбрались мы из ямы. Прошел час, другой, третий. Становилось трудно дышать. Снежные стены, согретые нашим дыханием, подтаивали. Мы лежали в холодных лужах.
Юлка и Шума говорили на языке самоедов. Ее нежный голос ласково, умоляюще просил о чем-то. Юлка же отвечал нехотя и отрывисто.
Много времени спустя он мне рассказал, о чем они вели беседу.
— Хорошо у нас, Юлка, — говорила девушка.— Скоро становье снимется, запряжем олешек и поедем кочевать. Что-то долго мы стоим на Табарейке.
— Почему долго? Работа есть, — отвечал молодой самоед.
— Все чужие мешают. И зачем они к нам ластятся? Нам и без них хорошо, Юлка. Правда?
— Ничего они нам не мешают. Глупости говоришь, девушка. У них многому научиться можно,— хмурился Юлка.
— А на что тебе учиться? Отец стадо дает. Вот погоди, выделимся, поставим на новом становье свое чумовище — какое еще ученье? Подумай, Юлка, как славно у нас будет! Я тебе нюпты, совики расшивать буду. Будем олешек пасти да перегонять на новые места. И не страшно будет вместе, как придет черная ночь. Сядем поближе, прижмемся друг к другу у огонька и будем так коротать время. Ладно?
— Ладно, ладно, молчи, девушка. Ветер стихает, скоро выберемся из ямы, — отвечал Юлка.
А у самого сердце разрывалось от боли. Ведь совсем недавно он радостно ожидал этого выдела, любовно думал о Шуме, о будущей их жизни вдвоем. Свой чум, стадо крепких статных оленей да Шума рядом, тут же — чего же еще желать? Какое другое счастье, подобное этому, мог представить себе Юлка?
Теперь же мысли его были далеко. Город... Ученье... Жизнь иная, лучшая жизнь...
Радиостанция на пустынном берегу была для Юлки отражением этой лучшей жизни. Подумать только, сколько чудес он узнал за это лето! Правда, он еще не верил вполне, что скоро мы услышим по радио голоса отдаленных стран, шумных городов. Но мотор, дававший свет десяткам электрических ламп, и тралер с пыхтящей машиной, везущий сотню тысяч пудов груза, — все это составляло ту лучшую жизнь, которой молодой самоед хотел научиться.
Но Юлка любил Шуму, любил крепко. Как мог он остаться равнодушным к ее слезам, к ее ласкам?
Полулежа в снеговой яме, под гул и вой метели, я прислушивался к их разговору.
Голос Юлки из отрывистого и недовольного становился все мягче, все тише и ласковей. Не зная самоедского языка, я по голосу понял, что Юлка утешал Шуму, обещал ей что-то.
Шума снова победила. Буря стихала. Мы выползли из ямы, так как начинали уж задыхаться в спертом воздухе. Промерзшие и обессиленные лежали мы на снегу. Надо было вытащить из-под снега Юлкин совик, заменивший нам в яме крышу, но никто из нас не мог пошевельнуться. Нас засыпало легким снежком. Дышалось так хорошо, что мы начали дремать. «Замерзаем»,— мелькнула у меня мысль, и я закрыл глаза.
Очнулся я от страшных толчков. Оглядевшись, сообразил, что лежу на спине, на нартах, крепко привязанный, и везут меня через сугробы и рытвины быстроногие олени. Приподнял голову — на передних нартах привязаны две другие фигуры — Юлка и Шума.
— Спасены! Верно, Андрей Николаевич снарядил всех на розыски, — решил я.
Но, оказывается, ошибся. Откопал нас из-под снега самоед по имени Барми. Он ехал из устья Печоры на юг, как-то сбился с пути и, завидя мачту радиостанции, повернул оленей вдоль побережья.
На станции нас отвязали, растерли, напоили горячим чаем и уложили всех отдыхать.
Танюша, Климчук и Сысоев, как мы узнали, рыскали несколько часов в бурю по тундре, разыскивая нас. Все товарищи были в отчаянии, считая, что мы погибли.
Самоеда Барми, спасшего нас, угостили на славу. Как оказалось, он был уполномоченным чердынского кооператива, начавшего свою работу нынешней весной. Он объездил Большеземельскую тундру и большую часть побережья и организовывал пункты для приемки пушнины, замши и соленой рыбы от кочевых становий.
Попутно Барми навербовал среди самоедов не один десяток человек в члены кооператива. Так как он ехал на юг, Андрей Николаевич решил с ним договориться, и через пять минут самоед согласился везти в Чердынь нас и нашу поклажу.
Ехать решено было через неделю, после того, как радио начнет бесперебойно работать. Барми хотел завтра же начать вербовку в члены кооператива среди наших самоедов.
И он раскинул у забора радиостанции свой чум.
Отъезд
Последний вечер проводили мы все вместе. Стояла морозная безветренная погода. Собрались мы в столовой. Было тепло и уютно, как всегда, но мы были невеселы.
Минутами вспоминали, какой необыкновенный путь нам предстоит на оленях через снега, как ждут нас в Москве дорогие и близкие. Весело загорались тогда глаза, оживленнее лилась беседа. Но стоило вспомнить, что мы оставляем здесь двух товарищей, обреченных на одиночество, скуку и тоску, мы умолкали: нам становилось стыдно за свою веселость.
Скрипнула дверь — вошел Юлка, приглашенный на это прощальное чаепитие.
— Морозец. Сполохи нынче на небе беспременно будут, — сказал он, поздоровавшись, стаскивая через голову обмерзший совик.
— Выпей чаю, Юлка, согреешься.
Таня подвинула ему стакан.
— Погоди, улдаш Таня, я подарки тебе принес и Бурнашеву тоже, — и Юлка полез в кожаный мешок.
Сперва вытащил чудную шкурку голубого песца.
— Вчера убил только, — объяснил он, смущенно улыбаясь.
Затем замшевую сумку, красиво расшитую зелеными бусами.
— Это тебе, Таня, мать моя посылает, и кланяться приказала.
Лицо его сияло. Добрый он был парень!
Мне достались высокие пимы, выложенные узорами из разноцветного меха, теплые и красивые, и костяной нож, рукоятка ножа была в причудливой резьбе.
Мы поблагодарили нашего приятеля, и в свою очередь наделили его подарками. Танюша подарила свои ручные часики на ремешке, а я — хороший бинокль; Юлка был сам не свой от радости.
Пили чай. Сысоев, уступая нашим просьбам, играл на гармонике. Время тянулось медленно.
Андрей Николаевич ушел с радистами в приемочную, и там началась возня: через часок-другой ожидался прием первой радиоволны.
— А все же, улдаш Ваня, ты обманул меня малость, — обратился ко мне Юлка.
— В чем же это, по-твоему, обманул я тебя? — удивленно ответил я.
— А вот в чем. Станция готова, и мачту поставили, а все равно ничего не слыхать. Сам говорил, что можно будет и с Москвой переговариваться, и с островами за океаном, а теперь сам видишь, бредни это. Куда ж из-за тысячи верст что-нибудь услышать? А я дурак был, поверил сразу; только потом сомнение взяло, — печально ответил Юлка.
— Вот и весь наш обман? Ну, дело не страшное. Погодим часок, тогда скажешь,— надувал ли я тебя, дружище, — посмеивался я.
В сенях, в кладовой стояли упакованные корзинки да мешки — наша поклажа. Книги все оставили радистам, а оружие поделили пополам. Оно могло понадобиться в пути — ведь ехать надо было несколько недель.
Юлка поглядел в заиндевевшее окошко.
— Сполохи разгорелись, выйдем-ка поглядеть, — предложил он.
Мы с нетерпением ожидали появления сполохов — северного сияния.
Сразу бросились к окнам. Небо казалось объятым огнем. Оделись наскоро и выбежали во двор станции.
Необыкновенная картина представилась нашим глазам. Небо все пылало светом, как зарево огромного пожара. Световые лучи образовали широкую ленту, плывущую по темно-синему небосклону. Лента света колыхалась, извивалась,— то погасала, то вновь зажигалась разноцветными огнями, то таяла, то плыла сплошной огненной рекой. Иногда она спускалась низко, висела прямо над головой и, подымаясь ввысь, распадалась тысячами искр. Невозможно описать, как сверкали и искрились вокруг снега и обледеневшие стены.
Мы стояли потрясенные. Сияние было и великолепным, и страшным. Никогда в жизни я не забуду этой ночи.
Пошли в дом. Вновь сидели за столом. Таня не вытерпела: — Ну, Юлка, не хочешь с нами ехать? Жаль, милый, нам с тобою расставаться. Может, после надумаешь? Адресок тебе оставим. Приезжай в Москву, пристроим тебя.
— Не могу уехать, улдаш Таня. Боюсь чего-то. Оставлю здесь отца, родной чум, Шуму, а что там найду? Слов нет, учиться надо. Да жаль своих, и Шуму как бросить? Трудно, и говорить-то об этом тяжело.
— В приемочную! К радиоаппарату! — крикнул Андрей Николаевич, распахнув двери. Мы протиснулись в приемочную.
Каширин и Климчук сидели на табуретках с трубками на ушах. На стене, на мраморной доске, то вспыхивала, то погасала лампочка. В приемочной, помимо мотора, было много незнакомых мне приборов с блестящими никеллированными ручками и кранами.
— Трогать ничего нельзя, ребята, так и знай, — сказал Климчук, передавая трубку Андрею Николаевичу.
Мы молча ждали. Было тихо…
— Есть волна! — крикнул Каширин.
Андрей Николаевич кивнул головой. Оба напряженно вслушивались.
— Гудит... Буря, видно, где-то мешает. Надо стараться с юга принять, — и Каширин нажимал рукоятки, переводил стрелки, не отрываясь от слуховой трубки.
Минута, другая...
— Слышу! — завопил Каширин не своим голосом.— Товарищи, подходи, кто хочет — и он дрожащими руками передал трубку Сергею Ивановичу.
Толкаясь, мы подходили один за другим, слушали и передавали трубку дальше. Я и Юлка слушали одновременно. Юлке уступил трубку Андрей Николаевич.
Приемка была, очевидно, еще не налажена, так как слышимость была средняя. Все же мы разбирали слова какой-то речи, произносимой с силой и увлечением. Оратору рукоплескали. Затем послышались звуки «Интернационала».
— Товарищи, да нынче ведь годовщина Октябрьской революции! А мы и проморгали! — крикнул я и снова прильнул к трубке.
Опять короткая сильная речь, затем грохот рукоплесканий, крики «ура» — и звуки оркестра.
Юлка был ошеломлен. Сначала он то слушал, то отнимал трубку от уха, вертел ее и осматривал, не понимая, откуда же идут звуки. Затем вслушался, начал улавливать смысл речи, музыку — и уж не мог расстаться с трубкой.
Когда трубку у него все же отобрали, он не мог придти в себя.
Полузакрыв глаза, он снова и снова представлял себе эти голоса далекого города. То, что чудилось ему, как несбыточная сказка, стало явным. И город вновь потянул его с неодолимой силой.
Ни слова не говоря, Юлка выбежал из радиостанции, сел у забора на опрокинутые, запорошенные снегом санки, опустил голову, обхватил ее руками и застыл так неподвижно...
Мы решили отпраздновать годовщину революции, о которой вспомнили благодаря радиопередаче. Вспоминали, кто где был во время революции, какое в ней принимал участие. Украсили красными лентами портрет Ильича.
Все повеселели, даже Каширин больше не хандрил.
Несколько раз стучали в дверь — это приходили прощаться самоеды из становища.
Приходила и Шума с Яргадом, и Ньяруэй. Он принес Тане в подарок прирученного песца — маленькую лисичку с вороватыми глазенками.
Мы дружески жали всем руки, желали удачи, здоровья и доброй зимней охоты. Почти пять месяцев прожили мы на побережье, из них три месяца провели в дружной работе с самоедами и полюбили этот честный и добродушный народ.
Было уж поздно. Андрей Николаевич распорядился:
— Спать, товарищи! Немедленно! Без разговора! Надо сил набираться — путь предстоит тяжелый!
Не раздеваясь, прикурнули на койках и скамьях. Ворочались долго — никому не спалось.
Небо чуть посветлело, когда Барми разбудил нас сильным стуком в дверь.
Надо было собираться. Одевались долго, тепло и тщательно. Скоро все были закутаны в малицы и совики. Лица пришлось смазать растопленным салом, чтобы не обморозить кожу. Стоя, выпили по кружке чая, и вышли из дому.
Барми со своей «инькой» помогали выносить нашу поклажу. Было холодно. Резкий ветер кружил снежинками и обсыпал нас снеговой пылью. Олени неподвижно стояли, запряженные по трое в нарты. Всего было с десяток нарт. Наклонив вытянутые длинные шеи, олени, казалось, с трудом поддерживали головы с огромными заиндевевшими рогами.
Мы принялись привязывать длинными ремнями поклажу к санкам, перекрывая ее старыми шкурами. Радисты помогали нам, старались шутить. Но я видел слезы в глазах у веселого Антошки и мучился, сознавая, что ничем не могу помочь.
Стали прощаться. Таня плакала, да и всем нам было не по себе. Последнее рукопожатие — и мы стали усаживаться. Таня с ручным песцом на руках примостилась рядом с женою старого Барми, а я — на следующих нартах.
Самоед свистнул. Маленькие белые собачата побежали и стали по сторонам первых нарт. Олени двинулись. Я едва успел крикнуть Климчуку: — Кланяйся Юлке! — как самоед гикнул, вскочил на сани, взмахнул длинным шестом, и олени рванулись и понесли.
Тучи мелкого снега полетели нам в лицо. Оглянувшись, я увидел, как рядом, поникнув головами, стояли две одинокие фигуры.
Вот мелькнула мачта, мы обогнули изгородь. Олени летели. Ветер жег глаза, и слезы замерзали на ресницах.
— Стой! — резкий крик заставил нас встрепенуться.
Наперерез оленям двигалась косматая фигура, вся в мехах, засыпанная снегом, с мешком за плечами.
Олени замедлили ход. Остановились. —Юлка! Ты? — вскричал я, едва его узнавая.
— Возьми меня с собой. Я хочу учиться,— глухо прозвучал его голос.
Мы с Таней бросились к Андрею Николаевичу. Несколько слов — и Юлке разрешено было к нам присоединиться.
Я усадил его с собою рядом и обнял. Все снова разместились на нартах.
Барми взмахнул шестом, и олени вновь понеслись по снежному полю.
Юлка был с нами. Он ехал в город, чтобы учиться и вернуться назад...
Словарь малопонятных слов
Улдаш — товарищ.
Экспедиция — отряд людей, посланных с научной или какой-либо другой целью.
Малица — оленья шуба, сшитая как рубашка; надевается мехом к телу.
Совик — верхняя оленья шуба, без разреза и застежек, надевается через голову; к вороту пришита шапка.
Инька — жена, женщина по-самоедски.
Чум, чумовище — жилище самоеда в виде шалаша, крытое берестой или оленьими шкурами.
Пимы — сапоги оленьего меха.
Нюпты — меховые чулки.
Песец — северная лисица, летом рыжая, зимой белая и серо-голубая.
Тюлень — морское животное, дает много ценного жира — ворвани.
Пурга — снежная метель, буран.
Сполохи — северное сияние, светящиеся полосы на небе, появляющиеся зимой в холодных странах.