Материал нашел и подготовил к публикации Григорий Лучанский
Источник: Макс Зингер. В битве за Север. Издательство Главсевморпути, Москва-Ленинград, 1948 г.
Над льдами и тайгой
1931
Самолет «Комсеверпуть-2» оторвался от воды в Красноярском затоне незаметно для пассажиров, занимавших места в кормовом отсеке. Вот машина все выше и выше над землей. Уже будто на балконе пятого этажа, через секунду – на десятом, двадцатом, теперь – на небоскребе, с него смотрят на далекую землю. А самолет неуклонно тянет вверх, в синеву.
Красноярск лег внизу, словно греясь на солнышке. Широкой, сверкающей лентой голубого шелка извивался Енисей. Самолет тянул ровно, без провалов, и люди чувствовали себя, как на речном катере или на автомобиле, мчащемся по накатанному асфальту. Удары обоих моторов не совпадали. Нарастание звуков сменялось коротким затуханием и затем новым ростом. Мне эти звуки показались почему-то давно знакомыми. И только выходя из самолета, я вспомнил о ротационном отделении типографии, где ритмы нескольких машин не совпадают.
Холмились гористые берега. Огромные каменные массивы едва заметными рельефами вставали над землей, глядясь в зеркало заснувшей реки. Над речонками, вливавшимися в Енисей из тайги, висели клочья разорванного тумана.
Придивненская судостроительная верфь Комсеверпути распростерлась под самолетом новыми бревенчатыми постройками, словно затейливый городок из кубиков в детском саду.
За Енисейском воздушные течения высоко подняли самолет. Затем он вдруг будто низвергнулся в яму, его начало бить и трясти. Как объяснил пассажирам бортмеханик Побежимов, началась «болтанка».
Григорий Трофимович Побежимов, участник героического полета с Кошелевым на остров Врангеля, ловко переходил из бакового отделения к моторам, словно это было не на пятисотметровой высоте, а на теплоходе, идущем по хорошо исследованной, знакомой реке.
Давно остались за кормой Казачинскне пороги. Летчики не готовились, подобно речникам, к переходу через порог, не пережидали ночей и туманов, не простаивали на якоре близ пенного перевала реки. Самолет проносился над порогами со скоростью, во много раз превышающей быстроту течения.
Пронизанные стужей, жались друг к другу люди в кормовом отсеке, поглубже уходили в кожаные куртки. Молнии бороздили хмурое темное небо у самых бортов «Комсеверпути-2». Казалось, вот-вот они подожгут бензобаки...
Самолет летел над океаном лесов, потом вновь свернул к Енисею. Красавец Енисей резвился на Осиновских порогах. Над камнями пенилась вода. Заканчивался шестой час беспосадочного полета. Было далеко за полночь. Но белая ночь сбивала с толку. Казалось, что полет происходит днем.
– Вот и Подкаменная! – объявил кто-то.
Сняли авиационные шлемы, вынули вату из ушей. Но казалось, что звон и стук летящей машины еще не прекратились. Даже в избе, на пушистой шкуре недавно убитого возле Подкаменной бурого медведя, пассажирам чудилось всю ночь, что они еще в полете, что справа по борту бороздят молнии и захлестывает в люк сильный дождь.
Наутро полет продолжался. Ученые лесоводы, находившиеся в кормовом отсеке самолета, вели с пятисотметровой высоты учет лесных богатств приенисейской Сибири. Это было первое такое авиаобследование, и не только в СССР. До сих пор при помощи авиации производилось лишь лесоустройство. Самолет же «Комсеверпуть-2» шел над необследованной человеком тайгой, над безымянными реками. На карту наносились лесные богатства еще не тронутой человеком северной тайги.
Здесь преобладали ель и лиственница, изредка показывались сосны и белые свечи берез. Лесоводы были в приподнятом настроении. На их долю выпало счастье впервые, как разведчикам, обозревать лесной океан, самый большой на нашей планете.
Выглядывая из своих наблюдательных постов – иллюминаторов и люков воздушного корабля, – ученые лесоводы наносили в тетради кроки (Кроки–план местности; зарисовки, наброски) лесов и делали втроем одновременные, захронометрированные пометки о густоте и качестве леса. Каждые пять минут полета они отмечали лесную породу и место ее нахождения, чтобы сверить затем эти данные и по ним составить карту сибирских лесов по породам, сортам и бонитету.
После короткой остановки в Верхне-Имбатском самолет направился в Игарку. Справа выросли высокие горы, а под машиной тянулась бесконечная тайга, густо сбегавшая к мелким притокам Енисея.
Показалась Нижняя Тунгуска. Неожиданно мелькнул Туруханск и вдруг закачался под летящей машиной. Самолет делал крутой вираж. Казалось, Енисей опрокидывается и собирается залить неожиданно покосившийся деревянный городок.
Несмотря на позднее время, из домов выскочили люди. Летнаб сбросил вымпел с почтой на берег. Самолет выпрямился, но только на мгновение. Вот он забрал высоко левым крылом. Горизонт покосился снова. Машина с оглушительным ревом пронеслась боком над самыми крышами. Летнаб хотел убедиться в том, что туруханцы приняли почту. Видно было, как несколько человек наперегонки побежали к упавшему вымпелу. Через несколько минут с борта самолета уже не стало видно Туруханска.
В баковом отделении выключили свет. Ночь за полярным кругом была солнечная. Справа осталась Курейка, куда много лет назад царизм сослал в ссылку великого Сталина.
– Совхоз! – объявили по отсеку.
Под самолетом раскинулся Самоедский остров. Желтели бревенчатые дома совхоза, виднелись зеленые луга и голубые пятна озер.
А вот протока и порт Игарка. Как изменились эти места за два года! Как разрослась Игарка! Ее трудно узнать! Всего лишь два года назад здесь были поставлены первые четыре дома и большая, на несколько десятков человек, просторная палатка. В ней жили первые бойцы впоследствии большой армии тружеников, мирных завоевателей таежной земли у нелюдимого Крайнего Севера.
В день прилета «Комсеверпути-2» заработал Игарский лесопильный завод № 2. Его соорудили по последнему слову техники. Все операции на заводе конвейеризованы. Строители считали этот завод шестым по величине во всем Союзе.
Гудки трех игарских лесозаводов, выросших за два года, звучали победным гимном над глухой тайгой у лесной опушки мира.
Рабочие лесозаводов сдержали слово, данное партии и правительству. Несмотря на трудности и суровые условия жизни за полярным кругом, игарцы выполнили к сроку экспортную программу. Это был достойный ответ всем паникерам, предрекавшим провал лесоэкспорта на Крайнем Севере.
Уже тесно становилось в Игарке. Заселение перешло границы Медвежьего лога, и тишину на Совхозном (бывшем Самоедском) острове вскоре должна была вспугнуть стройка домов для рабочих порта.
В Игарском опытном совхозе работали трактористы-комсомольцы. Они лихо подъезжали на громыхавших машинах к бочкам бензина, полузарытым в землю, быстро заправлялись горючим и устремлялись в поле поднимать целину на месте выкорчеванной тайги. День и ночь гремели тракторы, отваливая спекшуюся землю острыми отбеленными лемехами плугов. Гектар за гектаром уступала тайга людям свои владения.
Два года назад безлюдный остров был во власти тайги, болот, озер и тундры. В июне прошлого года сюда пришла первая партия рабочих на строительство совхоза. Горячие сторонники северного земледелия решили превратить остров в продовольственную базу для будущего населения порта. И не для него одного. В конце июля люди вышли с топорами и пилами в тайгу рубить лес, готовить почву для будущих пашен.
Задымили огромные костры, зола от них пошла на удобрение. Оголился мшистый покров тайги. Лесотундра сдавалась человеку.
Многие смотрели на совхоз в Игарке как на утопию. На первом научно-исследовательском съезде в Иркутске ученые подвергли сомнению возможность вырастить какие-либо овощи на этом диком куске земли за полярным кругом. Но от разрешения вопросов сельского хозяйства на Севере зависело его заселение и индустриализация.
В соседних с Игаркой ставках – Сушкове, Полое, Карасине, Носове – в дореволюционное время ссыльные пробовали рассаживать огородные культуры, но безуспешно. Беда была в том, что на Крайнем Севере пытались овладеть землей теми же приемами, какие применялись в центральной России. Семена, попадая в погреб вечной мерзлоты, погибали там или давали жалкие pocтки.
Незаходящее солнце высоко поднимает травы на Севере. В Игарке травы на берегах доходили до плеча человека. Это подало мысль об организации здесь животноводства. На остров завезли коров. Навоз пошел на удобрение и утепление почвы. Он изолировал холод, шедший от вечной мерзлоты.
Растению необходим солнечный свет, которого здесь много в апреле, мае, июне. Но в это время нет тепла. В июле и августе сравнительно тепло, но много облачности. И решили, не оставляя работы на опытных полях совхоза, «лезть под стекло», создавать тепло искусственно.
К тому времени агрономия еще не выработала проверенных приемов по освоению районов вечной мерзлоты для сельского хозяйства. Картофель посадили на песчаной почве. Его всходы были задержаны неожиданными холодами. На бой с ранним похолоданием рабочие совхоза вышли всем коллективом. Они зажгли костры вокруг опытных полей. Холод, словно волк, убежал от огня.
Удобренная золой выжженной тайги и навозом со скотного двора, совхозная земля уродила сам-два первую игарскую картошку. В тяжелую пору, весной, когда появились кое-где в порту признаки цинги, совхоз давал игарским рабочим и детям молоко, а летом совхозные теплицы принесли игарцам огурцы и редиску. Свои овощи за полярным кругом, в Игарке! Это было победой на фронте полярного земледелия. Удался и опыт посадки огурцов на открытом воздухе. Агрономов занимал теперь вопрос подбора таких семян, которые были бы наиболее устойчивы в тяжелых и резкопеременных климатических условиях Севера.
По примеру Игарки колхоз в станке Полое на Енисее также посадил картофель. Урожай его превысил игарский. В бою с вечной мерзлотой человек также выходил победителем.
...«Комсеверпуть-2», вернувшийся в полярный порт к Игарской протоке – своей базе, облетал шесть миллионов гектаров необследованной тайги. Леса, обнаруженные на Подкаменной Тунгуске, по своим качествам заслуживали особого внимания. В тайге встречались обширные массивы кедровника, годного для карандашного производства и на клепку. По водоразделам ученые лесоводы отметили колоссальное количество березы – будущего сырья для лесохимии Советского Севера.
Экипаж «тяжелой морской машины», как величали летчики свой «Комсеверпуть-2», квартировал у самых штабелей игарской лесной биржи. Летчикам была предоставлена комната в доме, пряно пахнувшем свежерубленой сосной.
Первый пилот Липп был молчалив, его помощник Страубе разговорчив, слыл весельчаком и затейником. Липп пришел в северную авиацию с военной службы. Любил во всем точность и аккуратность. Приказано вылетать в шесть утра, так уж Липп с четырех часов не давал спать экипажу. Напрасно Страубе просил разрешения «подавить» подушку еще хотя бы полчасика; Липп оставался неумолим.
Бортмеханика Побежимова будить не приходилось – раньше Липпа он был у самолета и возился в моторной гондоле. Лев Петров любил слегка покритиковать товарищей. Больше всех доставалось Страубе. В Дудинке на взлете Страубе «заложил» рискованный разворот. Самолет скользнул, что могло кончиться печально. «Дудинского разворотика» Петров не забывал в течение всех ста дней, проведенных им со Страубе на Севере. Дудинский разворот склонялся по всем падежам ежедневно. Хорошо, что Страубе не был обидчив.
После пробы нового мотора предстоял отлет на Диксон.
Карское море встретило самолет низкой облачностью. Пилоты пробивали облака и шли по курсу на север. Море закипало в бурунах и пене. Попутный ветер подгонял самолет. До Диксона дошли за три часа. В этой хорошо защищенной от ветров гавани стояли уже два воздушных корабля. Теперь сюда шел третий, будто здесь, на краю земли, был финиш звездного перелета. Летчики покружили в знак привета над высокой мачтой радиостанции Диксона. Из домов выскочили люди, помахали в ответ шапками.
В бухте стояли машины Чухновского («Комсеверпуть-1») и Анатолия Алексеева («Комсеверпуть-3»). Чухновский вернулся на Диксон, совершив полет до Таймырского пролива. Алексеев нес ледовую вахту, обеспечивая безопасность прохода лесовозов через Карское море.
«Первый номер», как называли летчики самолет Чухновского, был провожатым «Белухи» в ее новом походе к устью Лены. И вновь самолет «закрыл» поход шхуне.
Под самым берегом у Таймырского пролива тянулась десятикилометровая полоса открытой воды с сильно разреженным льдом. Но дальше лед уплотнялся, превращаясь в поля, спаянные молодиком. От шхер Минина они простирались огромной полосой, делая невозможным поход «Белухи» к устью Лены.
Неудача добивала больного капитана Бурке. Жаль было смотреть на него. Бедняга осунулся и потерял голос. Это было началом тяжелой болезни, которая и свела его впоследствии в могилу.
– Я пришел на «Белухе» в шхеры Минина, – рассказывал Бурке почти шепотом. – Братья Колосовы, которых я высаживал там в прошлом году, выбежали нам навстречу. Они приветствовали нас выстрелами.
Первая зимовка в шхерах Минина прошла благополучно. Бурке очень сожалел, что ему снова пришлось вернуться, не достигнув устья Лены.
– А может быть, пролив Вилькицкого только раз в пять лет бывает доступен для прохождения кораблей? – спросил кто-то капитана.
– Надо почаще ходить к проливу, тогда лучше его узнаем! – ответил Бурке.
Рано утром «Комсеверпуть-2» был уже в полете. Он потянул над каменными скалами Диксона так низко, что, казалось, вот-вот заденет их вершины. Два других самолета снялись на запад.
Бухта опустела. Табунились птицы, собираясь на юг. По берегам лежал плавник. Его было так много, будто здесь штормами разбило и раскидало плоты.
Находясь над одним из островов, летчики уже ясно видели следующий. Вскоре вышли к реке Юрюбей, к фактории Гыдоямо.
Юрюбей по-местному означает «жирная река». Он действительно богат жирной рыбой. Зимовщики рассказывали, что не только Юрюбей, но и ближайшие к нему реки и озера изобилуют ценными породами рыбы.
– Газеты привезли? – прежде всего спросили зимовщики.
– Самые последние!
– Да как же так быстро?
– А мы недавно были в Красноярске.
– В Красноярске? Ишь ты! И обратно уже слетали! – качала головой женщина, остававшаяся еще на одну зиму в Гыдоямо.
– Что нового в Красноярске? Что слышно на Большой Земле?
Летчики знали, что каждая мелочь, каждая деталь из далекой отсюда жизни будет выслушана с напряженным вниманием.
– А что хорошенького нам привезли? – спросил кок зимовки.
– Лимонов свежих...
– Ух ты!
– Ящик целый!
– Вот разлюбезно!
– Соку лимонного доставили!
– Здорово!
– Еще шоколаду, какао, кофе в зернах, лимонной кислоты в кристаллах и прочего.
Зимовка была довольна и воздушными гостями и гостинцами.
Назавтра самолет снова кружил над Игарской протокой: искал место посадки. Протока была заставлена плотами, баржами, морскими и речными пароходами.
Мощный лесозавод № 2, закончив распиловку экспортного леса, приступил к выполнению заказов игарского строительства. Игарка чистилась и прибиралась. Отходы леса пилились на дрова. Город готовился к полярной зиме. 30 сентября по расписанию отсюда в море должен был уйти последний лесовоз. Карская экспедиция заканчивалась. На Диксоне, в Усть-Порту и в Игарке наблюдались уже северные сияния. Днем и ночью над Енисейским заливом, тундрой, над Гыдоямо тянулись на юг табуны гусей, уток, лебедей. Вода в протоке резко похолодела. Быстрыми шагами шла на Север зима.
Еще не все жители города располагали надежным кровом. Многие жили на чердаках или в землянках и готовили пищу на кострах в поваленной тайге.
Все свободные силы полярного порта были брошены на строительство домов для рабочих Игарки, остававшихся здесь на зиму. Игарский комсомол помогал строителям в этом нелегком деле. Два года назад здесь не было ни одного дома, а теперь строения порта раскинулись на восемь километров, и здесь оставалось на зиму, свыше двенадцати тысяч человек.
Страубе кружил над Игаркой. Это прощальное приветствие вызывало у игарцев нескрываемое волнение. Многие впервые знакомились с Крайним Севером. Самолет увозил большую почтовую суму с письмами зимовщиков. Лесозаводы прощались с воздушным кораблем гудками.
Из густого тумана, встреченного в пути, самолет вышел к самому Туруханску и без виража пошел на посадку к Нижней Тунгуске.
Пароход «Кооператор» впервые прошел по Нижней Тунгуске через Большой порог 13 июня 1927 года. На пороге в то время было четыре метра воды. Самолет «Комсеверпуть-2» первым в истории авиации опустился на Нижней Тунгуске в 1931 году. Перед полетом туруханцы говорили летчикам: «Сесть-то вы сядете, пожалуй, а вот как взлетать будете? Кругом горы, и разбежаться вам негде!»
Липп и Страубе слетали на Нижнюю Тунгуску до графитовых и угольных месторождений и благополучно вернулись. Горноразведочные партии нашли на берегах своевольной реки не только графит и уголь, но еще и сапропелит.
На берегу Нижней Тунгуски белели островерхие палатки, дымили походные кухни, горели костры, будто здесь остановилась на дневку авангардная часть многочисленного войска, которая завтра после ночлега отправится дальше в поход. И действительно, это были штурмовые колонны советских людей, атаковавших богатства далекого Севера.
Когда инженеры спрашивали тунгусов, пойдут ли они на горные работы, тунгусы отвечали:
– Наши люди шилом земля век не работал!
Но перед отъездом инженеров с Нижней Тунгуски к ним явились два тунгуса и заявили:
– Начальник, давай рудник работа! Тунгус остается рудник! Давай работа мала-мала! Тут наша будет родина!
Из дымного чума тунгусы перешли в просторный новый бревенчатый дом для рабочих.
Установили радиостанцию. Это была первая рация на Нижней Тунгуске. В числе первых телеграмм она приняла сообщение о том, что Япония оккупирует Маньчжурию.
Заканчивалась лётная кампания «Комсеверпути-2». За двести восемь лётных часов воздушный корабль покрыл тридцать шесть тысяч километров – это без малого длина экватора земного шара.
Разбуженный океан
Первая северо-восточная Колымская экспедиция 1932–1933 годов.
Колонна морских и речных судов благополучно добралась из Владивостока до Чукотского моря. Льды преградили экспедиции путь почти за самым Дежневым. Флагман «Литке» направил на ледовую разведку наиболее выносливый пароход «Сучан». В третий раз за лето шел «Сучан» от Дежнева к мысу Сердце-Камень. И в третий раз в неумолимом ледовом дрейфе его относило обратно к исходным позициям. Пароход «Анадырь» стучал форштевнем о льды уже двадцать суток и тоже не мог продвинуться от Сердце-Камень ни на одну милю. Вместе с «Сучаном» он стоял на ледяных якорях у неохватного торосистого поля. Легкий туман завешивал берега.
Ночью начальник экспедиции совещался с капитанами «Сучана» и «Анадыря». Моряки обсуждали возможность дальнейшего продвижения вперед по курсу.
Рано утром в ледовую разведку вылетел самолет «Р-5» с Бердником и Левченко. Не успели они скрыться из виду, как набежал густой туман. Ветер делал свое разбойное дело – сплачивал льды, закрывал разводья. Водная площадка, с которой только что поднялся самолет, уменьшилась вдвое. Моряки думали уже не о результатах авиаразведки, а о том, как и где будут садиться летчики.
На воду спустили шлюпку. Матросы «Сучана» отгоняли баграми льдины с водной площадки. Через два с половиной часа показался самолет. Моряки высыпали на ботдек. На прояснившемся небосклоне отчетливо виднелся воздушный корабль, но не «Р-5», как думали все, а самолет Кошелева «СКЭ-62». Он тянул на северо-запад от мыса Сердце-Камень, туда, где удерживалась завеса тумана и снегопада.
Бердник и Левченко вскоре мастерски сели на водный «пятачок». Кошелев вернулся в Уэлен, и командование экспедиции получило двойную разведку льдов, которая не принесла никакого утешения. До самого Колючина лежали многолетние, тяжелые льды. Зимовавшие в тот год на Севере пароходы «Колыма» и «Шмидт» стояли по ту сторону ледяного барьера у Якана. Они сообщали, что бессильны двигаться вперед. Перед ними невзломанные льды.
Утром 8 августа с пароходов «Сучан» и «Анадырь» еще виднелся мыс Сердце-Камень, завешенный кружевом тумана. Но к вечеру ледяные поля пришли в движение и вновь потащили пароходы к исходной точке – Уэлену. Это был третий по счету обратный дрейф, не пускавший суда к Колыме.
Дул ненавистный полярникам норд-вес. Моросил мелкий дождь.
Что затевал неприятель-ветер? Он мог подогнать с севера льды, прижать их к скалистому берегу, сломать ребра пароходам, опрокинуть их, как торосы, голубевшие на снежном просторе полей.
Туман накрыл корабли, сгрудившиеся на узкой водной площадке, откуда нельзя было податься ни на восток, ни на запад.
Все, что с таким трудом и упорством было завоевано полярными кораблями, море беспощадно отбирало назад. Пароходы были отнесены в дрейфе к Дежневу.
Даже самые поздние сроки прихода к устью Колымы, к мысу Медвежьему, были пропущены. Вместо 1–5 августа мечтали добраться до цели хотя бы 1–5 сентября.
На совещании, которое вновь созвал начальник экспедиции, участвовали не только капитаны «Сучана», «Анадыря», «Севера», «Литке», но и представители учреждений, чьи грузы следовали вместе со всей армадой к Колыме. Внимательно выслушав мнение большинства участников совещания, командование экспедиции приняло решение выступать в поход всем караваном. В кильватерной колонне должны были идти за «Литке» пароходы-северники, затем лесовозы. Шхуна «Темп» замыкала внушительную колонну.
След за «Литке» закрывался. Ледорез мало помогал судам. Они шли, предоставленные самим себе. Лучше всех управлялась во льду шхуна «Темп». Получив разрешение, она быстро обогнала всю колонну, отлично расталкивала льды и хорошо бегала по разводьям.
Колонна двигалась со скоростью одной мили в час. Встречное течение шло с такой же скоростью. Суда фактически топтались на месте, бесполезно сжигая уголь. Пополнить бункера негде было. А зимовка без угля грозила пароходам гибелью.
Пришли все-таки южные ветры, на которых втайне рассчитывало командование. «Колдунчик», показывавший направление ветра, слишком долго висел беспомощно на верхнем мостике «Литке». Вдруг он приподнялся, повертел хвостом в разные стороны и решительно выбрал зюйд-вест.
Температура с двух градусов поднялась до восьми. На пароходах повеселели. «Литке» заскрежетал бортами о льдины. Кошелев осветил новой разведкой состояние льдов на пути к Колыме. Это было кстати. Чукчи подплывали на байдарах совсем близко к бортам пароходов. Они дивились невиданному зрелищу – большому собранию судов в их море: семь морских пароходов, одна шхуна и два речных буксира шли к Колыме. Из яранг на берегу выползали даже дети и столетние старухи, чтобы посмотреть на чудо.
Лед стал милостивей. «Литке» с армадой миновал, наконец, мыс Сердце-Камень.
От командира «Лейтенанта Шмидта» Миловзорова в тот вечер пришли также радостные известия. Он достиг с отзимовавшими судами мыса Северного и поджидал там колонну «Литке». Все осязательней становилась возможность их встречи и прохода всех судов экспедиции к Колыме. У мыса Джинретлен колонна остановилась по приказу флагмана: «Приготовьтесь стать на якорь!». Впереди путь был забит тяжелым льдом, вынесенным из Колючинской губы, к которой пароходы подошли с восточной стороны.
Недолго удержались южные ветры. Недолгой была и радость. Вернулись норды и норд-весты. Грустно стало на кораблях. У Джинретлена суда едва не попали в сильное сжатие. Подрывник получил срочное задание взорвать одно из полей, жавших борты пароходов. Аммонал сделал свое спасительное дело. Взорванный лед уступил дорогу кораблям. «Литке» был к тому времени уже ранен в боях со льдами: льдиной ударило его в левую скулу ниже ватерлинии. Был сломан один шпангоут и обнаружена пробоина, через которую вода поступала в трюм. Помпа откачивала воду за борг.
Но раненый «Литке» по-прежнему шел в бой с Ледовитым океаном и вывел всю колонну на чистую воду к острову Колючину.
Здесь перед тяжелыми ледяными полями армада вновь остановилась. Напрасно несколько раз в день поднимались капитаны на марсы, стараясь усмотреть темные полоски разводий. Наступило уже 21 августа, а перед судами все еще темнел остров Колючин, как некогда мыс Сердце-Камень, у которого бились полярники двадцать пять суток кряду.
Повеселевший было капитан Бочек вновь пригорюнился. Он начал плавать с пятнадцати лет. Четверть века провел на морях. Морская жизнь с ее постоянными тревогами и заботами ничуть не сострила его. Он выглядел совсем еще молодым. Постриженный под машинку, чисто выбритый, худощавый, небольшого роста, капитан Бочек мало походил на героя Арктики. Ученик Неупокоева, Гроссберга и Миловзорова, он год назад привел из Лены в Колыму пароход «Ленин» и тем положил начало колымскому пароходству. Эту проводку моряк совершил без помощи ледокола и самолета.
Радио сообщило, что «Шмидт» и «Колыма» сожгли весь свой уголь, мусор и даже муку, политую маслом, и подошли всего лишь к мысу Онман с западной стороны. От колонны «Литке» до этих судов оставалось девять миль. Но какие трудные мили!
Решено было взять приступом многометровые льды, ставшие преградой на пути эскадры. Ледорез с разбегу брал тяжелые перемычки. Взвихренная вода хлестала с кипением и звоном. Лесовозы часто стопорили ход. «Литке» возвращался к ним и окалывал подзащитные суда.
За мысом Онман показались огоньки «Лейтенанта Шмидта».
Вместо шести котлов, на «Литке» работали только четыре. Командование экономило каждую тонну угля, которая могла стать решающей перед самым концом арктической операции Шустрый «Темп», пользуясь своей сравнительно небольшой осадкой, пробирался под самым берегом по малым глубинам, недоступным для остальных судов. У «Темпа» было на борту двадцать тонн угля, которые он торопился передать на возвращающиеся с зимовки суда.
Лучи прожектора «Литке» скользили по торосам, выискивая черные полоски разводий, где можно было продвигаться без лишней траты угля.
Суда северо-восточной экспедиции приблизились к «Лейтенанту Шмидту». Капитаны судов на шлюпках пошли повидаться с ветераном Арктики Миловзоровым. Каюта старика-капитана была убрана по-зимовочному. При входе, в углу, стояла железная печь, дававшая достаточно тепла даже в сильные морозы. На стене висела выделанная Миловзоровым собственноручно из моржовой кости рамка для фотографии. Рамка была сделана в виде судового иллюминатора.
Миловзоров был не только опытным полярным капитаном, но чистотой поделок из моржовой кости мог поспорить с любым из косторезов Чукотки. Он показал гостям еще и трубку, выделанную им из моржового клыка во время вынужденной зимовки.
Капитаны судов нашего каравана принесли Миловзорову разнообразные подарки. Дарили лимоны, свежий лук, чеснок, картофель, шоколад, сгущенное молоко – все то, чего давно не видели зимовщики и что на Севере считается лучшим подарком.
Внизу в это время шла перегрузка овощей с тихоокеанских судов северо-восточной экспедиции на зимовавшие в Арктике корабли. Слышался громкий смех и прибаутки матросов.
Миловзоров сказал капитанам, что идут они в Арктику поздно. Год исключительно тяжелый. Возможна зимовка. Место для нее следует выбрать расчетливо, чтобы близко было и к пресной воде и к плавнику.
– Но не исключено, что выскочите без зимовки, – продолжал старый капитан. – Не может же быть, чтобы в течение целого лета здесь дули только норд-весты! Задуют к осени и зюйды. Тогда они дадут вам спокойный «заберег», и вы быстро вернетесь из Колымы к Дежневу.
Миловзоров заботливо предупреждал капитанов:
– Бойтесь мелей и берегите каждые сутки! Когда придете к Колыме, работайте и днем и ночью, пока туман или шторм не заставят вас временно прекратить погрузку.
«Лейтенант Шмидт» принимал уголь. Это было сейчас самым главным.
А когда люди освобождались от авралов, они ходили в гости.
Второй штурман «Литке» Константин Козловский, секретарь партийной организации флагмана, собрал зимовщиков и рассказал им о последних новостях международной и внутренней жизни.
Кочегары с «Лейтенанта Шмидта» в свою очередь рассказывали о буднях прошедшей зимы. Она была нелегкой. Из-за отсутствия топлива приходилось жечь в топках ржаную муку, мешок за мешком, поливая их нефтью и маслом.
На прощание Миловзоров отдал морякам «Литке» ненужные ему больше пешни, ледяные якоря, брезентовую шлюпку, винчестеры, песцовые капканы, кухлянки и нарты.
Ночью у мыса Онман загудели пароходы, отвечая на прощальный салют уходившего на восток «Лейтенанта Шмидта».
Лесовозы тем временем разгружались по заданию Совторгфлота у фактории Ванкарема. В их трюмах лежало много груза для чукотского Севера.
Не успел «Литке» распрощаться со «Шмидтом», как все суда подняли кормовые флаги в честь встречи с «Колымой»
– На «Литке»! – послышался окрик в рупор с «Колымы».
– Есть на «Литке»! – откликнулись с ледокола.
– Передайте командованию пожелание достичь Колымы и вернуться во Владивосток в этом же году!
Это говорил капитан «Колымы». После четырнадцатимесячного пребывания в Арктике «Колыма» возвращалась, наконец, домой.
Суда северо-восточной Колымской экспедиции успели снабдить чукотский Север продовольствием и товарами. Они выполнили по пути и вторую важную задачу – снабдили углем и продовольствием «Шмидта» и «Колыму».
...Начальник зимовки на острове Врангеля Арефий Минеев сообщал на «Литке», что ледовые условия вокруг острова в этом году необыкновенно суровы. Не исключена четвертая кряду зимовка островитян. Пароход «Совет» кружил у Геральда в ледовом дрейфе, ничуть не подвигаясь к острову Врангеля, где с таким нетерпением ждали его прибытия. Минеев просил поспешить на выручку, потому что скоро должны наступить морозы и осенние нордовые штормы в районе острова. К Врангелю необходимо было завезти около двух тонн груза, вывезти пять человек и тысячу песцовых шкурок.
«Совет» приблизился к острову Врангеля настолько, что зимовщики уже видели его. Всего пятнадцать миль отделяло пароход от острова. Врангелевцы слышали взрывы аммонала, которым будили океан советские моряки. Капитан «Совета» крушил лед, преграждавший ему дорогу к острову. Островитяне ложились спать не раздеваясь в эти волнующие дни. Каждому хотелось видеть подход «Совета» к острову.
Но «Литке» не мог выполнить просьбу Минеева. На остров Врангеля было решено отправить самолет с мыса Северного,
Минеев радировал:
«Если будете посылать самолет, не забудьте послать хоть одну газету или журнал. Будем очень благодарны».
...Важной новостью на судах северо-восточной экспедиции было сообщение радиста «Анадыря» об успехах похода ледокольного парохода «Сибиряков». Ледокол вышел из Архангельска, прошел Карским морем, обогнул Северную Землю с севера (впервые в истории Арктики) и достиг бухты Тикси. «Сибирякову» было поручено пройти Северный морской путь сквозным проходом за одну навигацию. «Литке» с караваном шел ему навстречу.
Чукчи с байдар восклицали свое «каккумэ» при виде так поздно идущего в тяжелых льдах морского каравана. Приближалась быстрыми шагами полярная зима. Снегопады часто застилали горизонт. Но раз в тумане, когда впереди было видно лишь на длину корпуса судна, вдруг, едва не разбившись о бушприт «Литке», вожак гусиной стаи круто отворачивал в сторону. Птицы оставляли полярный бассейн, а человек продолжал преодолевать его преграды, чтобы разбудить сонные земли Севера.
Не пропало во льдах ни одной баржи, ни одного буксира, несмотря на предсказания маловеров, стоявших за поворот кораблей. Баржи и катера послушно шли за кормой пароходов, которые крепко держали их на стальных буксирах.
Это был первый опыт проводки речных судов и барж Ледовитым океаном, и он проходил успешно. Мыс за мысом брали суда, подвигаясь в тяжелых льдах к золотой Колыме.
Чтобы не задерживать продвижения судов вперед, руководство экспедиции на время разделилось. «Сучан» – младший флагман – повел за собой соперников и два лесовоза, а с третьим лесовозом оставался у мыса Северного «Литке». Ледокол должен был обеспечить проводку этого концевого судна после его разгрузкп. На «Сучан» перешел Бочек. Он возглавил колонну. Северники с лесовозами скрылись за мысом и льдами. Радио донесло вскоре, что младший флагман, выйдя нежданно на чистую воду, снова уперся в кромку непроходимых льдов.
Тогда почти все командиры заговорили о повороте. Срывался план, срывались все намеченные сроки.
Вокруг на сотни миль не было тогда ни портов, ни действующих радиостанций, которые давали бы сведения о погоде и состоянии льдов. Некого было расспросить на безлюдных берегах о том, что творилось здесь за месяц, за неделю до прибытия ледокола.
Радист «Сибирякова» случайно услышал, как Петропавловск-на-Камчатке передавал телеграмму об отказе «Литке» от Ленского похода за поздним временем. «Сибиряков» взял на себя проводку двух речных колесных пароходов, которые дожидались прихода «Литке» в бухту Тикси.
К Колыме теперь с разных сторон – с востока и с запада – двигались одновременно с речными пароходами и «Литке» и «Сибиряков». Здесь должна была произойти необычайная в те времена встреча.
Пароходы Северо-восточной экспедиции, вновь соединившиеся, продолжали свое трудное шествие, оглашая берега гудками. Когда движение стопорилось, на помощь выходил «Литке». Начинался поединок со льдами. Пока побеждал ледорез. На закраинах льдин виднелись после такой битвы кроваво-красные следы сурика, содранного с бортов.
... Летчик Бердник надевал свой синий комбинезон, подшитый изнутри теплым и легким мехом. На этот раз в полет уходил вместо летнаба Левченко капитан Бочек. Он хотел лично ознакомиться с тем, что ожидает экспедицию на пути к Колыме.
Все с нетерпением смотрели на серое небо – не возвращается ли самолет. Разведка должна быта открыть или закрыть путь пароходам.
Бердник прошел суровую школу морского летчика. Больше десятка лет он не расставался с самолетом. На авиационной площадке «Сучана» никто не слыхал, чтобы пилот нервно повышал голос. Он грузно взбирался на свой «Р-5». Все было спокойно и обычно в его неторопливых движениях, в скупых, медленных словах. Согласно воздушному этикету, он сделал круг над пароходами и быстро исчез за горизонтом.
Уже пролетели мыс Биллингс. Из одиноких яранг выбежали чукчи. Они неистово махали руками. Бердник снизился настолько, что едва не задевал любопытных поплавками самолета.
Прошло уже два часа. Бердник скрестил указательные пальцы, что означало конец разведки, и развернулся на сто восемьдесят градусов.
С самолета был обнаружен труднопроходимый лед на протяжении в двадцать пять миль. При одном ледоколе с девятью конвоируемыми судами преодоление таких льдов отнюдь не было легкой задачей.
Колонна судов вновь продолжала тяжелый путь. Течь на пароходах усиливалась. Еще ряд поломанных шпангоутов, пробоин, выскочивших заклепок был отмечен в судовых журналах вахтенными штурманами «Литке», следуя на соединение с пароходами, коснулся грунта, но благополучно сполз с него.
Ветры и течения перетасовывали льды, словно готовясь к злобной встрече кораблей. Возвращаясь из летной разведки, Бочек и Бердник уже не узнавали недавно виденного моря. Там, где два часа назад было чисто, теперь сверкал рассеянный лед, а где раньше белели лишь пятна разреженного битого льда, тянулись обломки полей.
Слышались зычные команды на мостиках. Капитаны указывали, как следовать за флагманом. Всю вахту матрос «Литке» комсомолец Борис Конев стоял у руля, а в перерывах между вахтами брал лотом глубины моря.
В машинном отделении флагмана было сорок градусов жары, а на верхней палубе уже ходили в полярной робе. Старшина кочегаров, небольшого роста моряк, раскуривая трубку, следил за питанием котлов водой. Убедившись в том, что здесь все в порядке, он подошел к манометру. Ледокол одолевал сейчас последнюю преграду, ему требовалась полная сила. Об этом знал старшина и бдительно следил за топками.
– Забросить! – крикнул он.
Так подавалась команда об одновременной залповой заброске угля лопатами в топки. От дружного «залпа» зависела работа котельной. На ледоколе тихоокеанские моряки дрались за овладение подступами к Колыме.
Бочек опускался по вантам с марса – своего наблюдательного поста. Вахтенный помощник Козловский спросил его:
– Как море?
– Неплохо! – ответил Бочек.
Козловский, сдавая вахту, зашел в штурманскую рубку и записал в судовой журнал:
«31 августа, пятнадцать часов. Встретили сплошной лед. Ветер усилился до пяти баллов. Повернули к берегу, где возможны разводья. Обнаружили в центральной яме, по правому борту, сорванную заклепку и разошедшийся шов между двумя заклепками. Течь устранена».
Люди и корабли брали последний барьер, отделявший их от устья Колымы.
Поредел туман, открылся мыс Шелагский. «Темп» сообщал, что остановился у Шелагского перед непроходимым льдом.
«Сучан» спустил на воду поплавковый самолет. Летчики разыскали чистую воду в самой Чаунской губе и предложили следовать не за «Темпом», который взял мористей и влез в непроходимые льды, а идти под берегом. Колонна судов потянулась по тому направлению, которое указывал самолет, и вскоре вышла на чистую воду. Морякам казалось, то они не в Восточно-Сибирском море, а где-нибудь в норвежских шхерах, омываемых теплым Гольфстримом. По морю гуляла давно невиданная зыбь, слегка покачивая суда. Это была радостная качка.
Остров Айон «сдался» легко, он был преодолен без боя. Льды, отжатые южными ветрами, бежали в беспорядке, очистив дорогу судам.
У Айона некогда стал на зимовку Руал Амундсен, совершая рейс на корабле «Мод». Ему, как и многим другим, не удалось пройти за одну навигацию Северный морской путь. Теперь эту историческую задачу решал «Сибиряков».
«Литке» шел полным ходом вперед к Колыме, послав в последний раз самолет на разведку до самого устья заветной реки, где ждали моряков колымские речники-пионеры.
Вдруг кто-то крикнул: «Пожар!».
Горело на «Анадыре». «Литке» приказал судам следовать вперед, а сам стал подходить правым бортом к горящему пароходу – по левому борту ледокола находились в шлюпках взрывчатые вещества.
Все свободные люди выбежали на спардек. Над кормой «Анадыря» стояло большое облако черного густого дыма.
Вахтенный помощник, боцман и выбежавшие на верхнюю палубу матросы занялись шлангом. Когда флагман приблизился к горевшему пароходу, дым на его корме вдруг осел. Было получено радио:
«Загорелась смола. Пожар затушен, «Анадырь» продолжает рейс».
«Сучан» первым из всей армады бросил якорь близ устья Колымы. Ночь была темная. Пароходы по одному подходили к месту назначения и гремели якорными канатами. Словно звездочки на горизонте, справа по носу «Литке» двигались навстречу ходовые огни «Сибирякова». Советский Запад протягивал руку советскому Востоку. Впервые в история полярного плавания у Медвежьего мыса сошлись корабли из двух противоположных концов Советскою Союза. В один и тот же день и час они подходили к устью Колымы.
«Сибиряков» приближался с двумя ленскими речными пароходами к бухте Амбарчик, возле которой становилась на якорь и вся северо-восточная полярная экспедиция лесовозов, северников, барж, кунгасов и катеров.
...В эти сентябрьские дни воздушный корабль «СССР Н-1» опустился на острове Врангеля. Пароход «Совет» так и не смог подойти к нему. Начальник зимовки Минеев отказался покинуть остров до полной его сдачи на месте новому начальнику. Минеев остался на четвертую зимовку.
Утреннее солнце озарило на синем, зыбившемся от ветра море суда Колымской экспедиции и стоявшего несколько поодаль «Сибирякова». На «Литке» взвились приветственные флажные сигналы. Командир ледокола Николаев троекратно салютовал гостю с запада в восточных водах.
«Сибиряков» поднял ответный сигнал «благодарю». Салюты подхватили все колымские пароходы. И долго катились по гористым берегам зычные гудки ...
Не только советские моряки показывали в тот год всему миру свои силы и умение. Командир воздушного корабля «Комсеверпуть-З» Анатолий Алексеев впервые побывал на мысе Челюскина. Затем он достиг Северной Земли и опустился в месте расположения первой североземельской зимовки на острове Домашнем.
Вечером корабли распрощались. «Сибиряков» продолжал свой путь на восток.
Начиналась самая тяжелая часть экспедиции – разгрузка на рейдовой стоянке, вдалеке от берега, в неподготовленном для встречи пустом месте. В бухте Амбарчик, где предстояло разгружаться, на берегу не было еще ни одного дома.
...Капитан Бочек, приняв командование разгрузкой в этом импровизированном портy, ходил на шлюпке с парохода на пароход до самой ночи, давая указания о разгрузке. Он возвращался на «Литке» совершенно разбитый и падал в изнеможении на койку.
К концу первых суток разгрузки пароход «Микоян» стал подавать тревожные гудки. Beтром у него унесло две железные баржи и кунгас. «Урицкий» сообщил, что у него оторвало катер. С огромным трудом удалось перехватить часть раскиданного ветром речного флота, который был завезен сюда с такими усилиями.
Ветер не унимался. Ударная бригада по разгрузке, opгaнизованная деятельным матросом комсомольцем Коневым, сидела на «Литке» в вынужденном бездействии. Шторм приостановил выгрузку. Только на пятые сутки ветер переменился, подул с берега, и погрузка возобновилась.
– Это что – у Медвежьего разгружаться! – говорил старшина кочегаров. – Это курорт! Вот посмотрели бы у западных берегов Камчатки! Там, действительно, разгрузка! Шторм такой, – кунгасов не видать за волнами! Людей и груз за борт смывает, а работа не приостанавливается!
«Сучан» разгружал тяжеловесы – тракторы и локомобили. Бухта ожила, зашумела. По ней со свистом бегали юркие катера, буксировавшие кунгасы и баржи. Штурман Козловский руководил на берегу разгрузкой кунгасов и барж. Он потерял голос, оброс рыжей щетиной, спал урывками, не раздеваясь, в палатке, раскинутой на берегу.
Трудно было узнать берег. На голом и еще недавно пустынном месте белел полотняный городок. Строились бревенчатые просторные амбары. Терпко пахло рубленым плавником, Больше трети всех грузов, доставленных экспедицией, было уже на берегу Амбарчика.
Но календарь показывал 21 сентября. Ледоколу «Литке» предлагалось вернуться во Владивосток, не допустить зимовки!
Грузить в штормовую погоду было равносильно гибели груза, кунгасов и буксиров – катеров. Из двадцати одного дня стоянки возле Амбарчика было лишь два дня, годных для разгрузки!
Сроки выхода судов из Амбарчика были на пределе. Колымчане ждали ледостава. Профессор Визе радировал с «Сибирякова» на «Литке»:
«Полагаю, что при выходе «Литке» из Колымы в конце сентября проход к Берингову проливу обеспечен, для других судов очень затруднителен, если не безнадежен».
Штормы помешали выгрузке. Но даже в штормовых условиях экспедиция выгрузила на берег четыре тысячи восемьсот тонн важного для развития края груза, в восемь раз больше того, что доставлял сюда ежегодно пароход Колыма».
Суда экспедиции поднимали пары, готовясь в обратный поход. Речной флот торопился из Амбарчика в затоны, на колымскую зимовку.
С утра 24 сентябри «Литке» вновь повел пароходы. Уже к полудню суда едва двигались, а к двум часам дня весь караван вместе с «Литке» был остановлен сплоченным десятибалльным льдом. Корабли накрыло густой пургой. Едва заметно светились их огоньки.
«Урицкий» отбился от каравана и загреб в тяжелые льды. Все попытки опытного полярного капитана освободить свой пароход ни к чему не привели. Он оказался в дрейфе.
Рация «Литке» приняла от «Сибирякова» тревожную телеграмму. Ледовый дрейф отнес ледокол на двенадцать миль к северо-востоку от мыса Сердце-Камень. Народный комиссариат водного транспорта предписывал «Литке» оказать помощь «Сибирякову». А «Литке» бился на последнем угле, спасая от сжатия пароходы!
К ночи суда не были выведены из дрейфа. Утром «Литке» сумел вывести лишь один пароход «Север», который вскоре ушел по направлению к Чаунской губе без провожатых. Старший механик ледокола грузно поднялся по трапу на мостик и о чем-то долго шептался с капитаном Николаевым. «Литке» получил пробоину по правому борту. В трюм, где находился уголь, хлестала забортная вода.
Раненый «Литке» все же продолжал работу по выводу судов. На третьи сутки после начала дрейфа все, кроме «Урицкого», были выведены в прогалину, черневшую за льдами.
Ночью при свете сильных ламп водолаз осмотрел поврежденный льдами руль «Сучана». Утром пароход повели в Чаунскую губу на зимовку.
«Литке» торопился в Певек, чтобы взять с пароходов уголь и следовать на выручку «Урицкого». Тьму ночи прорезал яркий прожектор ледокола. И будто бабочки на огонь, летели на прожектор птицы, ломая крылья о мачты и ванты. Кок подбирал раненых уток и тащил их на камбуз.
Непроходимый лед вскоре преградил «Литке» дорогу. Штурман Козловский за полтора часа форсировки льдов на своей вахте провел корабль всего лишь на полтора корпуса вперед. Подрывник хлопотал на льду, и часто слышались взрывы. Но они не давали желанных результатов.
Было 2 октября. Ровно три месяца назад моряки покидали Владивосток.
Все попытки приблизиться к «Урицкому» оказались тщетными. Пришлось оставить пароход в дрейфе. «Литке» устремился на восток, к мысу Шелагскому, но через два часа уперся в непроходимый лед.
Между тем «Сибиряков», потерявший в борьбе со льдами Восточно-Сибирского моря часть гребного вала вместе с винтом, поднял паруса и, воспользовавшись разрежением льдов, продолжал упорно двигаться на восток к выходу из Ледового океана. Отчаянной смелости сопутствовала удача. «Сибиряков» вышел в Берингов пролив, где его взял на буксир тральщик «Уссуриец». Северный морской путь впервые был пройден кораблем в одну навигацию без зимовки!
...Подул зюйд-ост силой от семи до девяти баллов. Местами открылись прогалины. На «Литке» всем уже вновь грезился Владивосток. Но южные ветры выметали весь молодой лед из Чаунской губы. Лед торосился, становился набивным, мощным и вязким. «Литке» с ним не справлялся.
Утром 7 октября «Литке» снова подошел к торосистым льдам у мыса Шелагского. Не виднелось разводий. Впереди был все тот же непреодолимый: барьер. Тогда «Литке» повернул вместе с караваном в Чаунскую губу на зимовку.
На кораблях слышался стук топоров. Моряки обшивали тесом борт и засыпали простенки шлаком. Делались последние приготовления к зимовке. 15 октября, по приказу командования экспедиции, прекратилось паровое отопление. Зажгли камельки. В коридорах запахло дымом. Корабли начинали размеренную, зимовочную жизнь.
Захваченные неожиданно быстро наступившим похолоданием, суда северо-восточной полярной Колымской экспедиции вынуждены были зазимовать в Чаунской губе. Но это было отступление перед разбегом, перед окончательной победой над необжитым северо-востоком Советского Союза, уже приобщенным отважными советскими моряками, летчиками и учеными к социалистическому строительству.
Триста моряков северо-восточной Колымской экспедиции решили по-советски встретить зимовку. Они избрали объединенное партийное бюро и его секретарем – штурмана Козловского. Наиболее опытные моряки и научные работники, находившиеся на кораблях, были привлечены к преподаванию в учебном комбинате. Матросы и кочегары собирались учиться, чтобы лучше знать корабль и вернее побеждать стихию.
Тагам!
1932–1933
1
Выстрел, другой, третий... Моряки, оставшиеся зимовать в Певеке, провожают нартяной поезд. На собачьих нартах уезжают в Москву несколько человек, чтобы рассказать о проделанной работе и о нуждах зимующих судов.
У берега Восточно-Сибирского моря, в Чаунской губе, где у подножья высокой горы сутулится одинокий домик фактории Певек и дымят кострами несколько чукотских яранг, в ледяных торосах стоят зазимовавшие пароходы. Мороз сильный, но спокойный, дым из камельков поднимается вверх белым столбом. Это те самые пароходы, что ходили к устью Колымы, чтобы снабдить пустынный край машинами и продовольствием, но на обратном пути у мыса Шелагского попали в ледовый плен.
Я ходил вместе с этим караваном судов из Владивостока и видел, как моряки брали мыс за мысом, шли сквозь ледяной строй Северного океана, чтобы не оставить край без необходимых ему грузов. Теперь я воспользовался отъездом группы сотрудников, чтобы повидать колымскую землицу.
Собаки бегут быстро, нарта за нартой. Только тронулась первая упряжка, как завыли, застонали собаки с других нарт и рванулись вперед по белому простору тундры. Не видно солнца. Если взобраться на чаунские горы, подцвеченные восходом, то еще можно увидеть, как низко над самым горизонтом чертит свой короткий путь большой желтый шар, которого теперь не боятся глаза. Близка полярная ночь. До ее победы остались считанные дни. Но все знают, что победа эта временная. Наступит за нею и полярный день. Солнце будет светить здесь круглые сутки.
Впереди до Якутска – свыше четырех тысяч километров, по горам, не нанесенным ни на какие карты, через безвестные реки, по обледенелому, заснеженному покрову которых ocтaвляют следы быстрых лап зайцы, песцы, росомахи. Наш путь – в лесотундру, к границе лесов.
Мы съезжаем в просторы тундры нартяным поездом в восемь собачьих упряжек. Нарты – длинные узкие салазки, перехваченные посредине дугой, за которой сидит каюр.
Мой каюр – проводник – Атык, Атыкай, как зовут его нежно остальные каюры. По-чукотски это значит «собака» – слово в высшей степени почетное. Собака – друг северного человека. Она – все в хозяйстве берегового чукчи. Она возит чукчу и его ярангу, уложенную на парты. Она приводит его к морскому зверю, разыскивая лунку, откуда нерпа выходит из моря, чтобы подышать в полярную ночь. Она не требует от человека почти никакого ухода. Всю жизнь спит на снегу за ярангой. И когда закончен короткий собачий век, чукча-хозяин снимет с нее шкуру и опушит теплым ее мехом шапку и кухлянку (верхняя меховая одежда).
Чукча кормит собаку раз в день – по вечерам. Кусок нерпы – сытный стол для береговой собаки. По северным рекам ее кормят сушеной рыбой, а в тундре она, как и человек, питается олениной.
Атыку лет пятьдесят. Маленькая косичка неседеющих волос выбивается из-под его малахая. Этот малахай сделан из выпоротка-оленя и опушен не хвостом собаки, как обычно, а пушистой росомахой – признак мужественности и хорошего вкуса. Волчий серебристый воротник закрывает бронзовую шею Атыка. Ярко-белые меховые штаны (конайты), на которые пошел мех из лапок по крайней мере десятка оленей, облегают сильные ноги Атыка, обутые в белые лапковые плекеты.
За грядкой нарты, где сложены мои блокноты и исписанные тетради, болтается волчья шапка Атыка, которую он надевает во время пурги не столько для тепла, сколько для того, чтобы «испугать» пургу, свернуть ее с дороги. Когда он надевает волчий малахай, то сквозь пушистый ворс он показывает лютой непогоде только свои быстрые черные глаза. Все остальное закрыто мехом.
Бронзовым скуластым лицом Атык напоминает индейца. У него широкие плечи, крепкая коричневая шея, которую он изредка повязывает шарфом – подарком моряков.
Атык курит модную трубку. Она согревает ему кончик носа. Табачный дым отбивает чувство голода и бодрит каюра.
Трубка выкурена. Атык выбил ее о дугу и спрятал в кисет, наполненный листовым табаком. Кисет – на груди под кухлянкой. Потерять в тундре кисет и трубку так же тяжело, как лишиться в пути ездовой собаки.
– Тэдди, Тэдди! Тэдди-и-н! Угу-у-у! – покрикивает Атык на собаку, которая ослабила алык и только делает вид, что работает. На самом деле она совсем не помогает остальным тянуть нарты.
Атык отлично знает собачьи хитрости.
Черный Тэдди боязливо оглядывается на каюра, пригнув к земле голову.
– Угу-у-у-у! Угу-у-у!
Собака плохо слушается, и тогда в руке Атыка появляется грозный оштол – окованная палка с погремушками наверху. Этим оштолом он наказывает собак. Им же он тормозит нарту при спуске с кручи. Атык – мастер своего дела.
Оштол Атыка окрашен в алый цвет, не по добру знакомый собакам. На одном конце железное острие для торможения, на другом – связка металлических звонких колец. Когда собаки ленятся, Атык ударяет оштолом о дугу, и кольца звенят. Собаки оглядываются на каюра, они знают этот предостерегающий звон. Вот-вот вслед за ним Атык бросит оштол в ленивую собаку. И он не ошибется. Из одиннадцати собак, запряженных «елочкой», он попадет именно в ту, которая провинилась перед всей упряжкой. Коротко взвизгнет побитая собака и туго натянет алык. Каюр не задержит нарты, поднимая оштол, который зарылся в снег. Атык на всем ходу успеет выхватить оштол из-под самой нарты и так изловчится, перегнется или даже перекинется, что оштол непременно окажется в его цепких руках, не боящихся мороза.
Я начинаю зябнуть и, по совету каюра, бегу за нартами, чтобы согреться. Тепло растекается по занемевшим ногам. Забываешь о холоде, только дышится чаще и шумно стучит сердце.
– Мата-а-а-ууу! – ласково тянет, будто поет, каюр.
– Мата-а-а-ууу!
– Мультик! Мультик! Мультик!
Это он подбадривает собак, как будто переговаривается с ними. Они отвечают по-своему, повиливают хвостом, повизгивают тихонько.
Жена Атыка – лучшая рукодельница на Певеке. С большим искусством она оторачивает пыжиковые шапки, кухлянки, шьет мужу конайты и плекеты.
Самым красивым мехом чукча считает росомаший. Атык мечтает привезти жене с Колымы в подарок росомаху.
Меня познакомил с Атыком председатель Чаунского РИКа. Он привел мне его в каюту на ледокол и коротко сказал:
– Каюр Атык повезет вас на Колыму. Его нарта уже у ледокола.
Атык остался ночевать в моей каюте, где пустовала верхняя койка. Атык и я спали в мешках-кукулях, выделанных из оленьих шкур. Нам было тепло. Завтра я и Атык тагам на Колыму!
Тагам! Поехали! Так говорят береговые чукчи, когда уезжают от своих яранг в дальний путь.
Тагам! Так говорят чукчи, когда снимаются со своими стадами и ярангами в глубь тундры на поиски сытных кормов для оленей. Это чукотский клич: «Вперед!» Самое бодрое слово на чукотском языке. Оно означает движение.
Тагам! Я полюбил это слово, потому что оно радостно и потому что вся советская тундра и ее люди, реки, тайга меняют свой облик. Мощные морские пароходы привезли впервые много груза к берегам Чукотки. Они доставили сюда научных работников, привели на Колыму первые речные пароходы. Тракторы гремят на берегах Восточно-Сибирского моря. Самолеты летают все чаще и чаще над полярными льдами. Комсомольские ячейки организовались по мысам, где стоят, раскинувшись дымным лагерем, чукотские островерхие яранги.
Мы едем нарта за нартой – в кильватер на кораблях тундры.
Скоро ночь. А всего лишь три часа дня. Уже поднялась луна, и зажглись на востоке звезды. На небе сразу и день и ночь. Чаунские горы стоят неприступно в снегах.
2
Из-под снега у подножья горы чернеет низкорослый тальник. Видны следы торопливых зайцев. Карликовый тальник – их лакомство.
Собаки неожиданно рванулись вправо. С камня поднялась огромная, белая, как снег, сова и низко, бреющим полетом, потянула над тундрой.
– Кух-х-х! Кух-х-х!
Атык приказывает собакам взять влево. Но они не слушают его. В них проснулся отчаянный охотничий азарт. Они мчатся напропалую за совой, и кажется, вот-вот настигнут ее. Им нипочем высокие заструги, высеченные лютым ветром в снегу. Каюр соскакивает с нарт, догоняет передового пса и бьет его по бокам и голове тяжелым оштолом, приговаривая свое «кух-х-х!». Собаки покоряются и недовольно бегут туда, куда указывает Атык.
Он останавливает их и перепрягает. Головных ставит в третий ряд, а головными пойдут другие. Собаки Атыка знают команду. Он нередко перепрягает их для того, чтобы дать отдохнуть в другой паре, которой легче работать, чем передней.
Песцовые следы протянулись по снегу, как строчка по полотну. Песец пунктиром, след в след, прокладывает дорогу по белой тундре.
На горизонте горы. Мы берем первый перевал. Он невысок.
Когда светящиеся карманные часы показывают во тьме семь часов вечера, наш собачий поезд выбегает из тундры на морской лед. Море не хочет оставлять нас – Чаунская губа глубоко вклинивается в материк.
Мы расстались с Певеком 3 ноября. Уже прошел первый день нашего путешествия в сердце тундры, к границе лесов, к Колыме, Индигирке и Лене, а оттуда к железной дороге.
Наши товарищи на пароходах сейчас закончили ужин и пьют чай в кают-компании. Три свечи горят на большом столе в мелких тарелках, потому что на ледоколе нет подсвечников. Здесь никто не предполагал зимовать. И еще две свечи мерцают на круглых столах, за которыми штурман Козловский, щуря и без того узкие щелочки глаз, сражается со старшим механиком в шахматы.
...Нарты снова бегут по обледеневшему морю.
– Тинь-тинь! – звучно говорит Атык.
Это значит – лед. Море замерзло неровно. Оно все в торосах и трещинах. Нарты прыгают по льду, словно по камням.
– Тинь-тинь – хорошо! Камень – плохо! – говорит Атык.
Я начинаю понимать каюра. Он хочет сказать, что впереди большие горы и что по льду собакам бежать легче.
Каюр постоянно в движении. Он следит и за собаками, и за нартами, и за мной, сидящим позади него. Я должен сидеть, свесив ноги слева, каюр – справа, иначе нарты становятся валкими. Когда нарты валятся влево, Атык отклоняется круто вправо или соскакивает с нарт и отдергивает их за дугу на росный снег. Дороги никакой нет. Здесь никто не ездил. А если и ездил, то следы давно заметены пургой.
Атык бежит вперевалку, по-чукотски, так легче ему вытаскивать ноги из глубокого снега.
Чуть-чуть метет пурга. Невидимой метлой она срывает снежную осыпь и мчит ее по тундре, шуршащим потоком. Сначала снег словно струится горными ручьями. Но не прошли собаки и километра, как уже снег по всей тундре, видимой глазом, вдруг побежал навстречу нартам. Он бьет по глазам и собак и людей. Спирает дыхание. Дальше ехать нельзя. Каюры останавливаются. Долго и оживленно, словно перекликаясь, ведут неспокойный разговор. Они опасаются потерять направление. Мы ставим палатку, которую привязываем к тяжелым нартам, чтобы ее не сорвало снежным шквалом.
Собаки свернулись клубками возле нарт и тяжело дышат, высунув языки. Они устали в борьбе с пургой. Вскоре их заметает снегом, словно неживых. Виднеются только кончики носов. Собаки спят после тяжелого перегона.
Ветер ревет всю ночь. Снег шумно, с каким-то стеклянным звоном, перемещается по тундре. Мы спим, тесно прижавшись друг к другу.
К утру пурга затихла. Едва заметно ее дыхание в тундре. Ветер чуть пошевеливает снег. Собаки лениво поднялись, разбуженные окриками каюров и оштолами, отряхнули пушистые шубы от снега и начинают выть, сначала в одиночку, а потом всем скопом, в восемьдесят глоток!
Ветер за ночь испортил путь, и собаки едва бредут, прокладывая дорогу на юго-запад через гористую тундру. Каюры кричат часто на своих многочисленных «коней». А те идут по брюхо в снегу, подняв высоко хвосты и покручивая ими, словно кнутом. Собаки туго натянули потяг. Кажется, что если тронуть его, он зазвенит, как струна. Но нарты ползут медленно по девственной, никем нетореной дороге.
Сейчас на Большой Земле готовятся к Октябрьской годовщине. И на Певеке, где зимуют пароходы, уже заканчивается подготовка к празднеству. Чукчи едут на быстрых оленях к Певеку, где будет неслыханное торжество. Мы же гадаем, как встретит нас годовщина Октября в тундре – пургой или ясной погодой. Мы мечтаем о том, чтобы скорее добраться до первой фактории, где можно отдохнуть и обогреться.
Какими незаметными точками кажутся наши нарты, движущиеся по бездорожью в тундре! Мы затерялись в ее просторах. Каюры не раз останавливаются и гулко кричат, перекликаются, ищут верную дорогу.
3
Председатель Чаунского РИКа оповестил тундру гонцами о праздновании Октябрьской годовщины в Певеке. Он пригласил многих на праздник, который организуют зимующие моряки совместно с риковцами. Чукчи впервые увидят театральную постановку, услышат русские песни, посмотрят парад моряков. Им переведут русские речи о блестящем завершении пятилетки в четыре года, о пуске Днепростроя и новых сталинских гигантов.
Председатель Чаунского РИКа – русский, комсомолец; его заместитель – чукча, комсомолец, кандидат партии. Узнав, что я еду в дальний путь, председатель снял с себя малахай и подарил мне его вместе с пышными конайтами. В восточной тундре штаны – конайты – надеваются поверх торбазов и внизу туго подвязываются ремешком. В какой бы глубокий снег ни провалится нога, она не промокнет.
Атык мурлычит однотонную песню. Он был когда-то оленеводом-кочевником. Но бедность привела его к берегу моря, Атык стал охотником в Певеке. Сейчас в его нарте уложены три нерпы, которые он убил в море у мыса Шелагского.
Собаки тянут хорошо, несмотря на податливый снег.
– Тури поехал Колыма и спать? – спрашивает меня Атык.
– Нет, мури поехал Колыма, Абый, Верхоянск, Якутск, Москва.
Мури – я, тури – ты. Мури-тури, тури-мури – так мы беседуем с Атыком. Но с каждым днем для меня становятся осмысленными все новые и новые, недавно совсем еще незнакомые слова, а наши беседы с Атыком делаются более продолжительными.
Нарты везут плохо. Атык останавливает собак, отрезает кусок оленьей шкуры, разостланной поверх нерп, достает фляжку из-под кухлянки. Он держит ее обычно на груди, чтобы в пути не замерзла вода, нужная для «войданья». Атык пробегает несколько раз смоченным куском оленьей шкурки по полозине нарт, и она на морозе стекленеет, покрываясь тонким слоем льда. Это и есть «войданье».
– Нарты бежко бегут, – говорит Атык, любуясь тем, как легко тянут собаки его возок.
Давно не выли собаки, и ветер перестал подвывать. Раздернуло пургу, становится ясно. Еще вчера чукчи говорили, что завтра пурга – уйна, завтра пурги не будет! Они определили это по вечернему небу, освещенному заходящим солнцем, которое показало из-за горизонта лишь свой золотой отсвет.
Прозрачно ясное небо. Отчетливо белеют снегами высокие горы.
Передовой каюр взял слишком влево, и мы немного кружим по тундре, уклонившись от прямого пути. Об этом толкует мне Атык. Он достает из-под сиденья небольшой мешок, пестрый, нарядный, какие любят на Чукотке, и угощает меня вареным, замороженным и затем растолченным мясом. Оно кажется мне чрезвычайно вкусным, хоть и пахнет дымом костра.
Нарты прыгают по застругам, словно бричка по булыжнику. Пурга волнами размела снег по тундре. Так и застыли на крепком морозе гребни заструг, и кажется, будто онемело, замерло разбушевавшееся снежное море.
Я потираю камусной рукавицей щеки и кончик носа: мороз дает себя знать.
Вдруг собаки понесли что было силы. Вот они перешли в галоп. Атык на секунду повернулся ко мне и жестами показывает:
– Держись, Тынлилят (стеклянные глаза)!
Мои очки закидало снежной пылью, и я вижу все словно сквозь туман. Я крепко держусь за нарту, чтобы не вылететь на подскоке. Ну и гон! Дух захватывает! Атык даже не старается сдержать своих ездовых. Это и бесцельно. Они увидели впереди дом. Раз дом, значит будет роздых, будет и кормежка.
Перед нами фактория Чаун. Здесь кооператив Чаунского РИКа. Кочующие оленеводы приходит сюда, чтобы сдавать пушнину, мех-сырье и получить товары – чай, табак, сахар, мануфактуру.
Каюры рубят нерпичье мясо. Собаки рычат в ожидании дележки. Атык раздобыл тушку оленя. Часть пойдет людям, часть собакам. В одну кормежку наши восемь нартяных упряжек – восемьдесят собачьих глоток – пожирают четырех оленей. Но с каждым днем продвижения по тундре каюры убеждаются все больше, что такой паек слишком накладен. Они уменьшают его до четверти оленя на нарту.
Начинается кормежка. Собаки нервничают, подпрыгивают, стараясь достать кусок на лету. Атык метко бросает каждой собаке положенный ей кусок, и та не упустит своей доли, не отдаст соседке. Он не кормит всех равными кусками. Атык не терпит «уравниловки». Наиболее жирные куски бросает тем, кто лучше работал в пути. Пока передние грызут мороженые куски, задние облизываются и рычат. За целый день они, кроме снега, ничего не ели.
Собаки торопятся съесть побольше.
Они замолкают, когда от принесенных кусков не остается возле Атыка ничего.
В единственном чаунском домике хозяин фактории угощает нас гольцом – превкусной рыбой, серебрящейся на тарелках.
Наутро каюры держат совет, куда ехать: сразу ли в тундру «по чукчам», или сначала сделать забег в Кременку, где есть наверняка корм для собак и печка, которая не дымит. Взятая нами железная печурка никуда не годна из-за узких труб. Она не дает тепла и выедает глаза своим нещадным дымом.
Совет каюров долгий. Спорят, кричат, рядятся.
– Людей вы долго не встретите, – говорят нам в фактории. – Если сегодня поедете, то за день до чукчей не доберетесь. Оленеводы уже откочевали далеко. А в Кременке можно будет накормить собак, напиться чаю и наутро догонять откочевавших оленеводов.
Так и решено. Пурга снова застилает путь своим мохнатым одеялом. Она волнует каюров и слепит собак.
Каюры знают дорогу в Кременку. До нее фронтом стоят пасти – ловушки на песцов – от самой чаунской фактории. Не сбиться с пути и в пургу.
– Тагам! Поехали!
Атык показывает мне в ту уже дальнюю сторону, где стоят зимующие пароходы. Он не может забыть о прибытии моряков к этим безлюдным берегам.
– Кременка – хорошо! Курм есть собака! Чай – работать хорошо и спать! – толкует мне Атык.
Пятнадцатую годовщину Октября мы встречаем в кременской избе. Вместо одной свечи зажигаем три, вместо чаю варим кофе, заправляем его сгущенным молоком и ложимся спать не рано, как всегда, а долго говорим с чукчами о великом празднике, о том, что сейчас происходит в Москве, как Певек встречает этот большой день и как отмечает его весь неохватный Советский Союз.
Чукчи слушают внимательно, изредка перебивая наши рассказы возгласами удивления: «Каккумэ-э!»
И в Кременке чувствуется праздник. Кто-то убрал ветками тальника, собранного в тундре, большие портреты Ленина и Сталина, висящие в красном углу.
Нас догнал в Кременке председатель Островновского РИКа Там-Там. Он тоже приехал из Певека на нартах. Его настоящее имя – Николай Рында, но этим именем ни в тундре, ни на берегу его не называют. Никто, и он сам не знает, почему ему дали прозвище Там-Там, которое известно всей тундре. Он чукча, но чисто говорит по-русски.
Полгода едет Там-Там. Из Островного он поехал через всю тундру на съезд Советов в Анадырь, а сейчас возвращается домой в Островное. Скоро полетят над тундрой пассажирские самолеты. Уже изучаются трассы для воздушных путей. И тогда Там-Там в неделю облетает все свои края. Полный, широкоплечий человек на коротких и тонких ногах, Николай Рында одет в розовую камлейку поверх меховой «кукашки», очень легкой и теплой. Он едет из Анадыря налегке, не захватив даже кухлянки. Каюры прислушиваются к его словам и советам, потому что он значительно старше и опытнее их.
Я замечаю, что среди каюров тоже есть человек, с мнением которого они считаются. Это Каравья, бывший шаман. В глазах его что-то змеиное. Они искрятся, будто угли на ветру. Говорит он очень тихо, вкрадчиво. У него двенадцать хорошо сработавшихся собак и крепкая нарта, не боящаяся косогоров и высоких заструг. Он выше всех ростом, худ и желтолиц, словно болен желтухой. Его пыжиковая пушистая шапка не закрывает затылка. Из-под нее видны черные, как смола, густые нечесаные волосы. Он постоянно в одной и той же полосатой камлейке, надетой сверх кухлянки.
Каюры, видимо, побаиваются Каравью – вдруг накличет беду на их яранги или на собак. Только комсомолец Рольтынват не боится Каравью и часто посмеивается над ним, когда Каравья явно начинает хитрить, подбивая каюров к неожиданной остановке.
В Кременке впервые за пять дней мы развешиваем для просушки свои торбаза, меховые чулки, кухлянки, малахаи, рукавицы и кукули. По совету каюров, все это выворачиваем наизнанку, чтобы лучше просушилось.
Каюр Иван Мальков, у которого дом в Кременке, угощает нас мясом недавно убитого бурого медведя.
Жаркое из медвежатины. Пельмени, вынутые из дорожного мешка замерзшими, звенящими катышками. Суп из оленины с сухарями. Чай кирпичный, плиточный. Это наш праздничный ужин.
4
Снова в пути. Бредем за собачьими нартами с горы на гору. Собаки устали. Мы ищем чаучу – кочевников-оленеводов. Если не найдем их, то отдадим собакам последний корм. И тогда будем «сидеть голодом», как говорит Мальков. Об этом тревожно переговариваются уже все каюры. Нигде не видно следов людей или оленьих стад.
Вдруг выстрел и звонкий лай собак. Мы видим, как каюр Ненякай скачет вслед за своей нартой куда-то в сторону, а впереди не бежит, а летит заяц, вытянув лапы, как белка во время прыжка с дерева на дерево. Так жирен и велик полярный заяц, что я сначала принимаю его за песца. Не убежать косому от меткого выстрела чукчи! Но тут набежали собаки и разорвали добычу на мелкие куски. Не помог Ненякаю и оштол.
Мы снова прокладываем дорогу по тундре, или, как говорит Мальков, «делаем дорогу». Трудно ехать по снежной целине. Сегодня «делает дорогу» Атык.
Куропатки белым облачком шумно поднимаются с места и быстро отлетают от собак. С горы видна чукотская яранга. Возле наших нарт весь снег изрыт и истоптан оленями. Здесь из-под снега чье-то стадо копало пушистый бледно-зеленый мох-ягель.
У яранги, прокопченной дымом костра, стоят беговые нарты для езды на оленях. Их конструкция изящна и крепка. К нам навстречу вышли сначала женщины, затем мужчины. Здесь так положено. Женщины выходят будто на разведку. Видимо, они расценили нас как хороших людей.
Бедняк Аутхут, худенький, сгорбленный и добрый старичок, хозяин яранги, встречает нас возгласом: «Каккумэ!». Он удивлен таким количеством гостей.
Нас потчевали мороженой рыбой, олениной и кипятком. Чаем плиточным мы угощали хозяина. Нам объяснили, где живет Келетейгин, у которого до двух тысяч оленей и много яранг. Оказалось, что мы всего в пяти километрах от Келетейгина и нас отделял от него «мульчой камень» – большая гора.
Ночь. Мы в пути. Нарта Атыка вновь «делает дорогу». Временами из-за туч показывается луна, огромная, желтая, какая-то неправдоподобная. Темно. Не видно гор. Не возьму в толк, как Атык ориентируется ночью и тундре.
Вдруг он останавливает собак с полного хода и приказывает мне не шевелиться. Он отходит в строну. Останавливаются все нарты. Атык возвращается не скоро. Его характерный силуэт едва вырисовывается в ночной мгле. Он подходит к нарте и говорит тревожно:
– Дороги нет! Большой камень!
Я тоже соскакиваю с нарт, делаю несколько шагов вперед и чувствую в полутьме, что мы остановились вовремя. В десяти шагах от нашей нарты крутой каменистый обрыв.
– Камака! (Смерть!) – говорит мне Атык, показывая оштолом в бездну, – Кух-х-х! – гонит он собак влево, в сторону от обрыва.
Мы избежали опасности.
Вез компаса, без секстана, без карты Атык находит путь в не обвехованной никем тундре.
Вот, наконец, и Келетейгин. Маленький человечек, одет убого, очевидно прибедняется. Девять яранг в его стойбище. По местному это большой поселок.
– Атыкай, каккумэ! – восклицает один из чукчей, батраков Келетейгина.
– Каккумэ! – слышится по ярангам.
Нас окружает толпа чукчанок, которых можно отличить от безусых и безбородых чукчей лишь по широченнейшим меховым штанам, являющимся частью их керкера (комбинезона), надетого на голое тело.
У Келетейгина живут в ярангах его близкие и дальние родственники. Они батрачат у кулака. Келетейгин только посматривает за своими пастухами, чтобы лучше пасли стадо, выбирали хорошие места для выпаса.
Хозяин приглашает нас в «полог» – маленький домик из оленьих шкур внутри чукотской яранги. У задней меховой стенки полога горит жирник. Фитилем служит мох, горючим – нерпичий жир, который выменивается у берегового чукчи на пыжики, оленьи шкуры да жилы для шитья. Жирник освещает всю ярангу и отепляет ее. А когда хозяйка вносит в полог дымящийся чайник, становится даже жарко.
На шкуры, которыми устлан пол, хозяйка кладет доску и на нее чайные блюдца. Она достает их из деревянного ящичка – походного буфета. Там все блюдца лежат в кожаных футлярах, чтобы не бились. Здесь универмагов нет, до фактории далеко. Разобьешь блюдце в тундре – другое не скоро приобретешь.
Чайник большой, полуведерный, но его распивают скоро. Второй чайник пустеет столь же быстро. Вот выпит до дна и третий. Начинаем понемногу разоблачаться. Чукчи сидят, оголившись до пояса. Их бронзовые тела сверкают при свете жирника.
Я выхожу из душного полога. Несколько молодых отцов катают своих детей по тундре в беговых оленьих нартах, словно на Гоголевском бульваре в Москве. Там-Там говорит, что чукчи никогда не наказывают своих детей и даже не бранят их.
– Чем это объяснить? – спрашиваю я.
– Мы их жалеем.
Несмотря на отсутствие строгости в воспитании, дети почтительны к старшим и послушны.
Меня кличут на камитву (еду). Хозяйка внесла на деревянной доске тонко нарезанное ломтиками вареное оленье мясо. Чукчи грызли мясо, отхватывая куски острым ножом у самых губ с неподражаемой ловкостью.
После камитвы чукчи достали кисеты, самодельные трубки и стали курить крепкий, терпкий табак. И в пологе, где полтора квадратных метра, исчезла видимость, как на море во время тумана.
Пока мы занимались чаепитием, женщины готовили ночлег для гостей. Длинными костями они томительно долго выбивали пыль из разостланных на снегу оленьих шкур. К ночи мы забрались в полог. Чукчи не раз еще поднимали входную шкуру, показывая нам сквозь улыбку свои крепкие, белые, как снег, зубы, незнакомые с иглой бормашины.
Ночь подкралась еще раньше вчерашнего. Мне не спится, и я выхожу из полога. В темноте начинаю понемногу различать силуэты чукчей. Вот показались звезды. Из разорванных туч они светят очень ярко. Чукчи крадутся к стаду, шумящему ветвистыми рогами. Кажется, что не олени, а тысячи сторожей стучат колотушками. Над стадом стелется облако пара. Келетейгин впереди чукчей. Он указывает им оленей, которых наметил для убоя. Надо забить четырнадцать оленей для людей и для собак.
У каждого ловца в руке чаут (лассо). Хозяин стада махнул рукой, и чауты засвистели в воздухе пронзительно, как пули. Олени встревожены. После каждого такого посвиста – недочет в стаде. Несколько оленей отрываются от стада и мчатся в сторону. Свист еще нескольких чаутов – и рога опутаны ременной бечевой. Намеченные олени пойманы. Один из них не желает сдаваться без борьбы. Он бежит к стаду, пригибая рога к земле, бьет исступленно тонкими, сильными ногами, пытается освободиться от пут, убежать. Он мечется на аркане. И чукча-ловец то даст ему отбежать, то подтянет к себе. Олень выбивается из сил и тяжело дышит. Тогда к нему, все еще крадучись, пригнувшись к земле, подходит сам Келетейгин. В руках у него нож, которым он недавно мельчил плиточный чай и резал на куски вареную оленину.
Короткий и быстрый удар под левую лопатку. Олень отбегает в сторону, затем вдруг останавливается и падает на снег.
Второго валят чаутом и тянут за спутанные рога к земле. Вот один из охотников схватил оленя за рога, другой садится ему на круп, третий ударяет ножом в сердце. Резкий вздох с присвистом, и олень вытягивает ноги.
Самую трудную работу – свежевание – делали женщины. Это искусство анатома. Ни одну жилку не повреди ножом. Ведь этими жилами шьют в тундре одежду и обувь.
...Утром нас позвали в ярангу Келетейгина на чаепитие.
Мы еще целый день провели у Келетейгина. Каюры требовали отдыха для собак, уставших от тяжелой дороги.
Келетейгин провожал гостей с поклонами. Там-Там не поехал с нами, и мы остались без проводника. Снова каюры подолгу совещались, какой держаться горы – правой или левой.
Шли так, как советовал Атык. Это не сходилось с компасом, захваченным нами. Но, может быть, здесь была магнитная аномалия? Только шли мы верно, как показал дальнейший путь.
– Атык дорогу понимай! – говорил мой каюр.
И действительно, Атык, шедший часто впереди всех, знал дорогу в тундре.
Полная луна освещала нам путь. Вдруг рванулись вправо собаки и понеслись с лаем и такой быстротой, словно только что тронулись из Певека. Оказывается, нас нагнал Там-Там на оленях. Собаки не ладят с оленями, как не ладят они с кошками.
И вот собачьи нарты все до одной несутся на оленей. Впереди каждой бежит каюр и дубасит собак оштолом по голове.
– Кух! Кyx! Кyx! – слышится со всех сторон. Наконец, уняли собак. Они присмирели. Впереди, поодаль от всего каравана, поехал Там-Там. Он «делает дорогу» на своих беговых оленьих нарточках, которые значительно легче собачьих. Поднимаемся в гору. Собаки с каждым километром дышат все тяжелей. Мы соскакиваем с нарт, идем рядом с ними, утопая в глубоком снегу – уброде.
На гребне перевала воет сильный ветер, прибивая снег, делая его плотным, как асфальт. Ступаем теперь по насту, не проваливаясь.
– На перевалах всегда такой ветер, – объясняет мне Атык. Подъем закончен. Измученные вконец собаки отдыхают, свернувшись клубком.
Как быстро наступает ночь! Лишь выедешь с места и несколько часов пробежишь за собаками, как уже за горами утонуло, так и не показавшись, солнце.
Лунной ночью, светящейся серебром звезд и снегов, мы бешено, неудержимо скатываемся с крутого перевала. Впереди камень. Собаки как раз мчат на него нарту. Задняя собака свалилась, она уже под нартой, но остальные не останавливаются, а лавиной несутся вниз. Нескончаемым кажется этот крутой спуск. Одно мгновение – и нарты налетят на камень, разобьются в щепки. Это нарты Ненякая. Но каюр не растерялся и валит нарту на ходу. Вся упряжка мигом остановлена. Атык лихо отворачивает на всем скаку от сваленных нарт Ненякая. Мы проносимся мимо, как птица.
Наши нарты ускоряют свой разгон. Атык тормозит оштолом, чертит по снегу кривые глубокие линии, вскапывает пылящий снег. Вот каюр соскакивает с нарт и, цепляясь руками за дугу, бьется всем телом по снегу, оттягивая этим нарты в сторону, чтобы не перевернуть их на повороте, не изломать хрупких полозьев.
Собаки выбегают к реке.
– Тинь-тинь! – восклицает Атык.
Он не перестает восторгаться и повторять одни и те же, ставшие мне понятными слова. Сейчас он радуется не тинь-тиню (льду), а тому, что мы спустились благополучно.
На берегу реки, залитом лунным светом, чернеет высокий тальник. Это предвестник лесов, пока еще скрытых от нас горами и трудными перевалами.
Я соскучился по настоящему лесу. Давно не видал ни деревца, ни даже куста. Сейчас и тальник радует глаз.
Атык тоже доволен:
– Чай работать хорошо!
И действительно, чтобы напиться чаю в тундре, надо как следует поработать. Нужно наломать тальник, а для этого походить, поискать сухостоя. Затем выкопать ямку в снегу, разжечь костер, достать две суковатые палки, воткнуть их в снег так, чтобы высоко над костром торчали развилки, на третью палку насадить чайник, туго набитый снегом, и подвесить его над костром. Как только снег растает, снова набить чайник снегом доверху. И так до тех пор, пока он не будет полон воды. Затем дать воде закипеть, а для этого не раз еще побегать, прилежно поискать тальничек. Вот что называется в тундре «чай работать». Хочешь пить – надо работать.
Мы мчимся по реке. Вдруг нарты застучали по торосам. Влево от нас осталась открытая вода, которую так и не оковала морозная зима. Это шивера. Здесь быстрое течение. Река бежит по камням с крутого спуска. Тут не нужно столько работать для чаепития – воду не придется натапливать из снега.
– Еронг! Еронг! (Яранга!) – кричит Атык.
Впереди – огни костров, разбросанных по снегу. Неподалеку куртины тальника.
Перед нами вырастают три яранги. Собаки знают уже теперь, куда им бежать, и каюры не покрикивают на них. Собаки бегут к ярангам из последних сил, забыв про тяготы перевала.
Уатагин, хозяин одной из яранг, поясняет нам, что мы выехали на реку Большую – так называют Большую Бараниху. Здесь чукчи рыбачат. На снегу много мороженой рыбы – хороший корм для людей и собак.
Из одной яранги показывается старик, похожий более на русского, чем на чукчу. У него небольшая седая бородка, отличный русский, вернее колымский, говор и полурусская одежда.
Он долго жил на Сухарной заимке, знает колымского лоцмана Кешу Четверикова, с которым я плавал еще недавно на первом колымском пароходе «Ленин».
Старик словоохотлив. Он говорит нам, что до «края лесов» будем ехать, «по чукчам» и ночевать в ярангах, а не на снегу.
– А до леса ехать вам еще три солнца! – объявляет старик.
Значит, только три дня отделяет нас от границы лесов. Дети украдкой выглядывают из-под входных шкур. Они дичатся приезжих и с плачем бегут от нас. Я с трудом приманиваю их к себе конфетами.
Утром не добудиться каюров. Они встают значительно позже нас и садятся за бесконечное чаепитие. На это уходит светлое время. А поедем впотьмах. Но пока не выпьют полуведерного чайника, каюры никуда не поедут. Такой порядок! Мы замерзли, и всё потому, что не поели с утра ни масла, ни жирного мяса. Это лучшее средство от мороза в пути.
Пока готовится на костре «камитва», я прошу каюра отрезать мне кусок мороженой сырой оленины, к которой примерзают губы, как к железу. Но чувство голода непреодолимо, и кажется, что прожуешь все.
Раскинута палатка, мы ночуем вблизи яранг. Уже девять дней, как мы оставили Певек.
Едем снова по зыбунам и кочкам. Лед. Наледи. Атык беспокойно засматривает на ходу под нарту. Потом останавливает собак, опрокидывает нарты и восклицает: «Каккумэ!» Лицо каюра бледнеет. И есть из-за чего беспокоиться. Треснула правая полозина!
Задние нарты останавливаются. Каравья и Ненякай помогают Атыку. При помощи палки и ремней они перетягивают нарту над поломанным местом – упряжка Атыка может теперь бежать вперед вместе со своим грузом. Только на такой нарте нельзя уже «делать дорогу». Впереди поехал Мальков на двенадцати собаках.
Пики высоких гор щекочут небо: Слышны перезвоны нартяных бубенчиков и гортанные окрики каюров. Они измеряют расстояние качеством собак. Чем лучше собаки, тем короче расстояние и скорее доедешь до места. И на Колыме версты «собачьи»: чем хуже собаки, тем длиннее версты.
Мы снова в горах. И снова бегут нарты, и рядом с нами каюры, и опять стоянка, дневки, войданье полозьев.
Мы – в горном кольце. Из него не выбраться. Каюры ищут второй перевал, и в поисках его мы забираемся высоко в горы. Когда оглянешься назад, кажется, что смотришь с самолета на разостланную под тобой, утонувшую в полумгле землю. Тундряная, белая от снега земля местами оголена. Это выдувка. Здесь поработал ветер.
На высоких столбах лежит кем-то оставленная кладь.
– Чаучу ёронг! Чаучу поехал, – объясняет мне Атык, читая в моих глазах удивление.
Чаучу откочевал отсюда со своими стадами в глубь тундры и оставил на столбах сложенную ярангу, чтобы песцы не погрызли оленьи шкуры. Кроме них, вряд ли кто испортит, а тем более украдет добро чаучу.
Нарты лезут в гору, и мы утопаем по колени в снегу, следуя пешком за собаками. Ездить на собаках – это значит много, очень много ходить за нартами.
Снова пронизывающий ветер на очередном перевале, и головокружительный спуск, как крутая посадка на самолете с большой высоты. Скоро-скоро пойдут и здесь самолеты!
Мы выехали на Росомашью реку, горную и извилистую, припухшую наледями, опасными для нарт.
– Тинь-тинь есть – рыбка уйна! Тинь-тинь уйна – рыбка есть!
Атык говорит, что в Росомашьей реке зимой, когда есть лед, рыбки нет, а летом, когда нет льда, много рыбы. Он знает эту реку и радостно называет мне знакомые «камни» – горы. Каждому камню у чукчей есть певучее название.
Мы гоним собак в Островное (Пальхен), древнюю Анюйскую казацкую крепость. Оттуда поедем в Нижне-Колымск, или Крепость, как зовут этот поселок колымчане. Атык никогда не скажет Островное, а только Пальхен – так называется гора близ Островного.
Мы «делаем» первую зимнюю дорогу по Росомашьей на нартах, но до нас все заснеженное ледяное покрывало реки уже источено следами. Атык смотрит на эти следы и рассказывает мне, кто пробегал здесь по свежей пороше, оставляя на снегу «лапочки».
Вот заячьи торопливые следы. Снег был еще мягок, когда заяц прыгал здесь. Он кидался в снег, как в воду, оставляя глубокие узорчатые следы, будто отпечаток ветви с яблоками.
Река испещрена следами росомах. Она оправдывает свое название, о котором не упоминается ни в одной из географий.
Ровная заснеженная дорога вдруг прерывается голубыми наледями. Вот наледь во всю ширину реки. Каюры объясняют ее тем, что посреди зимы река местами промерзает до дна и поверх ледяной перемычки изливается вода, поступающая с более глубокого места.
Наледи подстерегают путников и нарты. Люди, промокшие в наледи, могут погибнуть, а нарты нередко примерзают к наледи на ходу.
Каюры часто перекликаются с Атыком. Они говорят скороговоркой и только на последнем слове, изменив монотонности, вскрикивают, будто окликая друг друга. Так они делают потому, что их разделяет обычно не меньше сотни метров. В горах надо выдерживать расстояние между нартами.
Не поймешь – то ли восход, то ли закат солнца. Был день – а солнца мы так и не видели. Оно где-то за горами. Я смотрю на тальники, убранные куржаками. Куржаки горят на солнце кармином, будто близко пожар. Хоть и не видно солнца, но оно посылает нам свои лучистые приветы. И только на миг. Вот уже погас красный огонь на снежных ветвях тальника, погас, как свеча при первом дуновении ветра.
Там, за кольцом гор, – вечнозеленый лес. Кедры ждут нас за горами. Атык рассказывает мне жестами и немногими словами о большом лесе, растущем «за камнем». Волчий воротник Атыка заиндевел так же, как ветви тальника, как шерсть наших ездовых. В полярном снежном убранстве застыла природа. Только черновины камней торчат из-под чистого, девственного снега.
Зимняя река источена звериными следами, как телеграфная лента знаками Морзе. Дорога в горах исхожена песцами, росомахами, зайцами. На снежном серебре при свете луны вытянулись длинные-длинные голубые тени собак.
Мы переваливаем через безмолвные хребты, идем по неведомым рекам, зыбунам и кочкам, обрекшим тундру на бездорожье. Но к этим камням, рекам, кочкам и тальникам уже проложена широкая дорога советскими моряками.
Собаки Атыка посбивали ноги в кровь и на остановках зализывают раны.
Мы едем «на проходную», как говорит Мальков, то есть на одних и тех же собаках до места назначения (в отличие от «перекладных»). Сами прокладываем себе дорогу. Атык курит трубку с терпким табаком и тихонько грустит. Когда я допытываюсь о причине печали, он указывает на собак, оставляющих на снегу кровавые росинки.
Собаки Атыка истомились за дорогу, изранили лапы, полозина нарт треснула, корм опять на исходе. Мы уже одиннадцатые сутки кружим по тундре, и нет конца нашему пути.
Комсомолец Рольтынват, каюры Танатыргин, Айнакургин и Каравья никогда не видали лесов и при виде рослого ельника уже восклицают свое «каккумэ». Береговые чукчи знают только деревья, принесенные морем откуда-то издалека. Это бревна, похожие на телеграфные столбы: без сучьев, без коры, без корней.
Собачий поезд оставляет по тундре кровавый след. Много оленей забивают на стоянках, чтобы насытить наших полярных «коней».
Горы в снегах белые и остроконечные, как исполинские сахарные головы. По склону ближайшей горы взбегают вверх первые лиственницы, приземистые и бедные. Но это уже лесок, граница, край лесов, как говорит каюр Мальков.
Первый лесок показался на склоне горы, как новая страница книги с картинками. Деревья полезли шеренгой в гору, к неприступной вершине, словно солдаты на приступ. Резкий переход от безлесья к лесотундре был неожиданным и величественным. Стало как будто теплее. Казалось, что лес защитил нас стеной от пурги, непогоды и лютых морозов. Он согреет нас огнем костров, и ветер не будет так хлестать собак и людей по нехоженым тропам.
– Каккумэ! – слышится со всех нарт.
– Меченьки! (Хорошо!) – говорят чукчи, поглядывая на деревья.
– Чай работать хорошо! – твердит свое Атык.
– Чай в тундре – это первый харч, – поддерживает Атыка Мальков.
Горы меняют свой вид. То они стоят остроконечными сопками, будто вулканы, потухшие в давние еще времена, то цепью вытягиваются по горизонту, словно великаны, засыпанные глубоким снегом. Лес становится все выше.
– Атык, утыка олень бежал? – спрашиваю я каюра, показывая на след.
– Вани-вань! (Нет!) – отвечает Атык. Он сложил два пальца наподобие рогов, откинутых назад. Он говорит про дикую козу.
На полярном поясе земного шара, как бисером, расшиты чумы ненцев и тунгусов, юрты якутов, яранги чукчей, иглу эскимосов. В одеждах из оленьих или нерпичьих шкур, отороченных волком или росомахой, бегут по этому поясу на собаках и оленях люди далекого Севера. Горят в пологах жирники. Возле жирников курят крепкий табак, говорят о новой жизни на севере Советского Союза.
– Дрова растут! Дрова растут! – дивуется комсомолец Рольтынват, оглядывая большие деревья.
Он хочет остаться навсегда в лесах. Ему нравится их величие. Он подавлен мощью всего виденного.
– Рольтынват, что ты знаешь про Ленина, про Сталина? – спрашиваю я молодого каюра, впервые идущего в дальний путь, в незнаемую Колыму.
– Ленин! Сталин! – радостно восклицает Рольтынват, и лицо его, смуглое и обветренное, освещается восторженной улыбкой.
Он много слышал о Ленине и Сталине, но он не знает русского языка настолько, чтобы рассказать о них так горячо, как ему этого хочется. Он только повторяет хорошо знакомые имена, заставляющие сиять его бронзовое лицо.
Рольтынват учится в Певеке. Там риковцы устроили школу на пятнадцать учеников. Преподает учитель, прибывший с Дальнего Востока, русский комсомолец. Он учит чукчей русскому языку, они его – чукотскому.
Я смотрю на беспредельные просторы тундры, вслушиваюсь в ее безмолвие и вспоминаю людей, которые пришли сюда издалека, чтобы просвещать молодежь Чукотки.
Вспоминаю мыс Северный и залив Провидения, где оставил своих молодых друзей, отрекшихся от шумных городов на несколько лет, чтобы посвятить себя делу освоения еще не обжитого Севера.
Пишу на привалах короткие заметки в блокнот. В тундре потеплело: всего лишь двадцать градусов ниже нуля. Пояса земли меняют понятие человека о холоде.
Я пишу о том, что вижу и что врезалось в память.
Каждый пароход, следовавший в кильватер нашему ледоколу в Полночном океане, был подобен троянскому коню, в брюхо которого скрывался целый отряд. Подойдя к Колыме, пароходы высадили трудовые десанты геологов, метеорологов, гидрологов, трактористов, речников, моряков, просвещенцев, инженеров, чтобы заставить далекую Колыму служить стране своими богатствами.
Пока лишь сотни людей пришли на морских кораблях к берегам Колымы, чтобы разбудить край шумом новостроек..: Эти люди проложили первый путь по девственной реке, создали первое пароходство на Колыме, ходили на судах там, где еще не хаживал человек, и собирались осваивать Яну и Индигирку.
Дикие недавно реки привлекли внимание пытливого советского человека. Гудки пароходов пропели зори на новых водных путях. Шагайте на службу социализма, Колыма, Яна, Индигирка!
Тагам!
5
Вся тундра знает уже о пароходах, прибывших в этом году к Колыме. На стойбищах чукчи рассказывают, что готовится обоз в бухту Амбарчик, где лежат под брезентами завезенные морем грузы. Чукчи едут в Амбарчик, откуда повезут грузы на оленьих нартах в Островное и далее в тундру.
Росомашья река давно позади. И не видно больше следов зверья. Только изредка оставит «лапочки» на свежей пороше нарядная белка, пробираясь к лиственничным шишкам.
Ненякай жует смолу лиственницы, и мы следуем его примеру. Сначала горьковато во рту, затем комочек смолы становится пахучим, освежает рот и хорошо чистит зубы.
Ненякай не похож на чукчу. У него полное лицо и не очень выдающиеся скулы. Ненякай всегда весел, так же как Атык. Он немного говорит по-русски. У него нет теплого малахая. Он ежится от сильного ветра. Но вдруг я замечаю после одной из ночевок, что волчий малахай Атыка на Ненякае. Оказывается, добрый Атык подарил его Ненякаю.
Маковки гор зажжены восходом. Короткий день быстро гаснет. Луна и звезды торопливо показываются над снежной тундрой. Радугой повисло северное сияние. Сначала дуга бледна, потом становится все ясней и отчетливей.
В лесу много следов оленьих стад, изрывших снег в поисках ягеля. Когда Атык видит эти следы, он говорит: «чаучу» – кочевники проходили здесь.
Собаки измотались совсем и плохо тянут. Мы не присаживаемся, а бредем за нартами. У нас давно уже вышел сахар, завтра конец маслу и сухарям, а Пальхена не видно.
Тайга все выше и выше. Деревья глядят под самые облака. Плохо ехать на собаках в тайге. Стучат нарты, считают деревья. Вот-вот сломаются нарты, тогда задержка не меньше чем на день, а значит, и голодовка.
Когда попадаем в чукотское стойбище, мы едим только оленину без соли и пьем кирпичный чай без хлеба, без сахару, без каких-нибудь лепешек.
Наши запасы, рассчитанные до самого Якутска, давно иссякли на первой же четверти пути. Мы думали, что брать продовольствие следует лишь на тех, кто едет в качестве пассажира. Оказывается, мы должны кормить и поить каюров, угощать всех встречных, у кого мы останавливаемся на ночевку. Это закон тундры и тайги. Чукчи не отказываются от денег, но они охотнее зарежут оленя или уступят вам торбаза, если им предложат, кроме денег, плитку кирпичного чаю или дадут связку листового табаку. Далеко чукчам-оленеводам от их кочевья до фактории.
Бегут нарты. Атык тяжело дышит, догоняя их. Собаки высунули языки, пригнули головы к самому снегу, крутят поднятыми хвостами и часто останавливаются. Собаки едва тянут нарты. Вместе с Атыком я помогаю тащить нарту за дугу.
Мы на гребне перевала, и снова под нами, как под самолетом, тайга, горы, холмы и извилины горных закоченевших рек.
Мальков говорит, что это Каменная гора. Неподалеку река Каменная. За перевалом – стойбище Каменекуат. У него Там-Там. Он перегнал нас на оленях, которым не страшны глубокие снега.
Каменекуат похож и на индейца и на татарина. Красивое, энергичное, чуть худощавое лицо. Острый нос и детская мягкость в глазах, черных, как камни на снегу в тундре.
В этом стойбище мы впервые видим ламутов и ламуток. Совсем иные люди, обычаи, одежда, другое жилье. Кухлянка (в талию) расшита бисером узорчато и искусно. На девушках меховые шляпы, выделанные с большим вкусом. Узкие шаровары. Ламутки кажутся мне модницами по сравнению с чукчанками в их тяжеловесных керкерах, которые делают самую красивую из них неуклюжей и неповоротливой. Пологов нет. Спят в кукулях у костров, в ярангах. Кукули широкие – на три и на четыре человека сразу.
Утром каюры совещаются с Там-Тамом и Каменекуатом, как лучше ехать: рекой или напрямую, через горы, по перевалам. Ламут, недавно приехавший из Островного на оленях, рассказывает, что рекой не проехать из-за наледей и завалов плавника. Лучше ехать напрямую. Дорога трудная, снежная, но верная. Рекой ехать – под снегом вода, можно приморозить нарты. Прилипнут ко льду, как муха к липучке, тогда топором не скоро вырубишь.
Тянем в горы. Уже две недели как мы превратились в кочевников. Каждый день меняем место, как пароходы в океане. И тундра, как океан. То она спокойна и тиха, то зашумит, поднимется и сыплет снегом в лицо.
Там-Там на пятиоленных новых нартах, выделанных за один день гостеприимным Каменекуатом, «делает дорогу». То он исчезает на своих быстрокрылых нартах, то вновь мелькает вдали его розовая камлейка.
Перед новым перевалом садимся «чай-пауркен» у костра. Это, конечно, затея Каравьт.
– Надо чай работать! Это хорошою! Потом уйна чипичка! Вся луна тагам, тагам! (Надо пить чай! Это хорошо! Потом спать не будем! Всю ночь будем ехать!) – обещает на своем жаргоне хитрый Каравья.
Небо становится пасмурным, и день угасает без цветных переливов.
Атык угощает меня замороженным оленьим жиром и копченой олениной.
Мы выкатились на какую-то реку и несемся по ее зигзагам, вспученным наледям, по звонкому льду. Я попадаю торбазами по колено в воду. Мороз градусов сорок. Ноги покрываются ледяной коркой. Бегу за помощью к Малькову. Тот спокойно постукивает прутиком по моим торбазам. Льдинки отскакивают от них. «Все в порядке!» говорит Мальков и для верности трет мои торбаза снегом. Вода не проникла на морозе сквозь торбаза, не загубила ног.
Атык задержался на реке, у него неладно е поврежденной полозиной. Он снова ее перетягивает. Мы последними приезжаем к месту ночевки, где дымно и пылко горят два костра. Их, как лучших друзей, тесно обступили люди.
По берегу реки, освещенному кострами, сурово стоит высокий мачтовых лес – лиственницы, тополя, ольхи. Я не верю глазам, а Мальков говорит, что под Островным уже встречаются березы.
Мы высушиваем у костра торбаза, рукавицы и камленки. Оттаивают сосульки на опушках малахаев.
Ложусь спать на нарте посреди речонки. Возле меня свернулись собаки, сытые и успокоенные.
Завтра снова – тагам! Река преграждает нам путь лесным завалом. Здесь и за день не прорубишь дорогу. Собакам и нартам хода нет. Каюры повскакали с нарт и ведут собак береговым тальником.
Подкошенными деревьями река прочертила свой буйный весенний путь. Береговой лес поломало водяным штурмом горной речки, залегшей на зиму в берлогу своего русла будто медведь.
Луна на ущербе. Каюры во время стоянки чинят нарты, и каждый тихонько мурлычет что-то. Малькову охота «потравить» (поврать). Он рассказывает, как его отец, старый каюр, возил на шестнадцати собаках купца из Крепости в Средний (из Нижне-Колымска в Средне-Колымск). Старик Мальков взялся довезти купца за сутки на спор в тысячу рублей. Купец согласился. Выпил изрядно перед дорогой. «Сиди, держись за нарту!» крикнул старый каюр седоку, и не успел седок протрезвиться, как уже показался Средне-Колымск. Но Мальков все же проспорил. Он проехал пятьсот километров не за двадцать четыре часа, а за двадцать шесть.
...Собак моего каюра зовут: Аттагай, Мультик, Тэдди, Утельхен, Угрунку, Кау, Матау, Эспикр...
Имена других собак Атыка я не могу записать русскими буквами, я даже затрудняюсь их произнести. Он выговаривает их гортанно, придушенно, словно откашливаясь или поперхнувшись:
...Наутро вновь замела пурга. Ветер дул с такой силой, что раскидывал и гасил костры. Дороги нет, но каюры все же гонят собак вперед по глубокому снегу. И как только мы выезжаем на хорошо утоптанную оленями дорогу, сразу забываем о всех тяготах. Даже не сетуем на то, что ноги побиты о стволы поваленных деревьев.
В пути отломился носик у чайника. Этот драгоценный в тундре сосуд ударился на всем скаку нарты о какое-то дерево.
– Камака чайник! (Пропал чайник!), – грустно говорит Атык, будто похоронив ребенка.
Открылась остроконечная Гора, за нею – Пальхен.
Наши собаки запряжены, как положено, «елочкой». От нарты идет длинный потяг – ремень, вырезанный из звериной шкуры. К нему подвязаны алыки – постромки, за которые и тянут собаки попарно.
Промышленник Кузнецов, с которым довелось мне встретиться на острове Шокальского, запрягал собак веером, как принято на Карском Севере и на Новой Земле.
Атык расстался со своим Матау. Он сдал собаку чукчам в тундре, потому что она плохо тянула алык. Молодой каюр Айнакургин отдал Атыку свою собаку. Теперь у Атыка снова полная упряжка.
Мы опять тянем в гору. Такого тяжелого перевала наш поезд еще не встречал. Снег по колено. Каюры помогают собакам тащить нарты и вместе с ними изредка останавливаются, чтобы сделать несколько ухающих вздохов, похожих на крики полярной совы.
Передовые псы дышат тяжело, с присвистом и шипеньем, а задние, менее сильные, лишь только заслышат, как крикнет каюр свое, «та-а-а!», сразу же ложатся, обессиленные подъемом.
Я сильно отстал от нарт и едва поднимаю отяжелевшие ноги. На гребне перевала Атык терпеливо дожидается меня.
– Кури нету? – спрашивает каюр. – Ненякай потерял трубка! Мури дал трубку Ненякай.
Добрый Атык отдал Ненякаю свою единственную трубку до следующего войданья, когда каюры вновь встретятся на стоянке. Атык отказал себе, по крайней мере на полдня, в самом приятном. У меня сохранилась еще пачка папирос, и я угощаю великодушного каюра.
Атык ничем своим не дорожит. Он улыбается, показывая желтые подпалины на ослепительно белых камусных конайтах – брюках, которые сжег на последней дневке. Еще на ледоколе в Певеке, узнав о том, что мне тесны рукавицы, он подарил мне свои. Добрая душа!
6
Спуск с крутого перевала. Собаки мчатся. Не мчатся, а летят, будто на крыльях, с кручи, которой не видно конца. Атык сел верхом на нарты, как дети, когда съезжают со снежной горы на салазках. Завидя впереди в вечерней синей полутьме черный силуэт дерева, каюр соскакивает, придерживаясь рукой за дугу. Он сильным рывком отстраняет нарты от каждого пенька, от каждой выбоины. И даже на таком гоне успевает следить за собаками, окликает по именам тех, которые мешают или не помогают ходу нарты. То влево, то вправо прыгает Атык, то валится на землю во весь рост, цепляясь за дугу и волочась, взрывает телом пушистые борозды в снегу, удерживая нарты от сильного раската, то вскакивает мячиком и снова уже сидит верхом, по-детски, возле меня. А перед глазами только мелькают стволы деревьев: каждое из них грозило бы мне и нартам гибелью без Атыка, джигита тундры.
Перевал уже позади. Я ни разу не вывалился, не ударился и не прищемил ноги в этой таежной тесноте.
– Хорошо? – спрашивает меня Атык.
– Очень хорошо.
– Атык хорошо? – переспрашивает он.
– Атык – молодчина! Я напишу о нем книгу – большую бумагу. И в Москве, где много больших яранг и так много людей, что даже не все старики знают друг друга, как в тундре, все будут знать о великом мастерстве Атыка.
– Хорошо? – спрашивает немного погодя Атык, как ребенок, вновь желая услышать похвалу.
– Красиво! – отвечаю я.
– Красиво! – повторяет он несколько раз.
Это слово, видимо, ново для него и несомненно нравится. Он твердит его всю дорогу, как стихи.
– Красиво! Атык, красиво! – часто повторяет каюр.
...Ночь накрыла лесотундру. Мы едва протискиваемся в толчее кочек и зыбунов, запорошенных глубоким снегом. Вся земля пружинит под ногами.
Мы нагоняем передние нарты: они стоят у костра в ожидании нас. Каюр Ненякай горящей головней водит вокруг носа чайника, который сломался, болтаясь за грядкой атыковской нарты. Что он делает? Оказывается, запаивает чайник сырым мясом, прижигая его горящей головней. Мы посмеиваемся над Ненякаем, уверенные в неуспехе его затеи. Ненякай отвечает тихим рассыпчатым смехом и через несколько минут вешает чайник над костром, чтобы растопить снег и сварить чай. Многому учит тундра человека, застигнутого в дальнем пути! Чайник запаян мясом, и мы вскоре пьем чай и благодарим Ненякая.
Не хватает одного каюра. Ждем его уже несколько часов. Он мог разбить нарты на перевале, искалечиться или загубить собак. Атык вдруг сбрасывает груз со своей нарты и мчится назад искать отставшего каюра.
– В тундре людей не бросают, – объясняет Мальков. Но всем нам и без того ясен великодушный поступок Атыка.
Проходит несколько часов. Уж не пропали ли оба? И вдруг слышно – несутся два десятка собак, запряженных в одну нарту. Два каюра буксируют разбитую нарту с грузом. Чукчи принимаются всем коллективом за починку. Работа спорится. Вскоре опять «по коням»!
Атык идет последним в караване, щадя не себя, а своих уставших собачек. Мы раздвигаем ветви встречного тальника, чтобы он не хлестал нас так нещадно. Морозно и темно. Ночь густочерная, как деготь. Глазам больно всматриваться в темноту, усиленную туманом. Я долго смотрю в одну точку, и вдруг передо мною вспыхивает и мгновенно погасает огонь. Я оглядываюсь на Атыка. Может быть, он закурил? Нет, он не курит. Но каюр тоже обеспокоен. Я слышу его взволнованный шепот:
– Чего?
– Мыльхемиль? (Спички?) – спрашиваю я.
Атык молча в ответ машет руками над моей головой, как птица крыльями. О чем он толкует?
– Камака! – говорит мне Атык, и в этом слове мне слышится скорее вопрос, чем восклицание.
Атык думает, что это к нам приходила смерть. Нам угрожает гибель.
– Уйна! (Нет!) – успокаиваю я его.
Но он долго еще оглядывается. Разуверить его не просто.
– Ёронг! Ёронг! Пальхен! – обрадованно кричит вдруг Атык и отчаянно машет рукой, будто увидел друга.
Атык уже чует яранги. Я ничего не вижу.
– Дым! Дым! Еронг! Пальхен! – продолжает Атык. Только через полчаса мы подъезжаем к воротам древней Анюйской крепости. Высокая бревенчатая стена и башенка, словно часовня, над воротами. Самих ворот нет, их железные скобы кем-то сбиты и валяются на снегу.
Не знаю, в какой избе остановились наши, и окликаю первого встречного.
– А вы из их партии? Так идите ко мне.
– А кто вы?
– Взгляните на крышу!
В потемках я различаю радиомачту.
– Я радист Попов. Мы с вами встречались осенью в Нижне-Колымске. Идемте!
Гостеприимный хозяин вводит меня в просторную избу, заставленную радиоприборами. Скоро станция начнет действовать.
Какое раздолье! Вот где можно выспаться на оленьей шкуре и в кукуле! Это не в палатке и не в душном пологе!
Мы пьем байховый чай. Рядом со мной сидит бывший батрак, сторож островновской школы-интерната – чукча Иулькут. Он плохо говорит по-русски, но уже научился переписывать в тетрадь русские печатные буквы.
– Сталин – великий человек, – говорит Иулькут. – Он научил не только русских людей делать хорошо, но вспомнил о ламутах и чукчах. Сталин прислал сюда лучших людей, чтобы они научили нас строить советскую власть, как и русские. Каждый, кто хорошо поступает в тундре, того Сталин послал к нам.
Прощаясь со мной, Иулькут спросил, нет ли у меня портрета Сталина.
...Хозяйка избы угощает нас пышками, и они кажутся мне высшим достижением кулинарии, конечно потому, что я давно не ел ничего мучного. Мальчишка лет пяти застенчиво выглядывает из-под занавеси, висящей вместо двери. Я подзываю его, сажаю к себе на колени, угощаю обнаруженной в камлейке конфеткой и вспоминаю с волнением своего маленького сына Евгения, которого не видел уже полгода и увижу еще не скоро.
Холодный воздух влетает в островновские избы со двора, едва откроешь дверь. Пока печь-железка топится – тепло. Прогорели дрова в печи, и ночью такой холод, что кажется, волосы к подушке приморозишь.
В Островном есть школа-интернат для чукотских детей. Взрослые кочуют вместе со своими оленями, а дети учатся в островновском интернате. Но не все соглашаются расставаться с детьми, и для таких Островновский РИК организует зимой передвижную школу. Куда идут кочевники со стадами, туда движется и школа.
Из Владивостока всю основную радиоаппаратуру для Островного заслали в... Анадырь, исходя, очевидно, из того, что Островное – Анадырского района. Заслали в тот самый Анадырь, куда Там-Там полгода ездил из здешних мест! Вот почему в Островном еще не работает радио.
Мы рассказываем о Днепрострое, о новой электрической станции во Владивостоке, пущенной незадолго до начала нашего похода на Колыму.
Здесь уже несколько дней не видят солнца, хотя Островное южнее Певека. Солнце и здесь скрылось на долгие недели. Горы, в которых гнездится поселок, скрывают зимой солнце.
Мне сказали на прощанье: «Наденьте кухлянку сверх меховой кукашки, иначе замерзнете! Вам придется километров сорок-пятьдесят ехать рекой. На Анюе ветром сильно прохватывает».
Первая ночевка была в тайге. Мы накидали на примятый ногами снег ломкие ветви лиственниц, бросили на них оленьи шкуры и спали в кукулях и кухлянках, из которых сделали подобие футляра.
Утром тайга словно собралась на праздник. Деревья стояли все в блестках куржака, величавые и спокойные.
...Через двадцать дней после выезда из Певека мы ели в последней на нашем пути чукотской яранге. Готовили сами, нажарив свежей оленины с чесноком. Запаслись кормом для собак до самой Пантелеихи, от которой до Крепости один лишь перегон. В Пантелеихе должна быть рыба – хороший корм для людей и собак.
Я оставил рукавицы за пологом. Они одеревенели от мороза, и я с трудом их разминаю.
Мы прощаемся с Там-Тамом под вой собак, которых едва сдерживают каюры. Там-Там едет на оленях к семье, которая кочует здесь с бедняцким стадом.
Ламут – проводник, уезжая с Там-Тамом на север, что-то говорит Атыку по-чукотски. Атык переводит мне:
– Дорога есть! Прямо Кулыма и спать!
7
Вместо Малькова, оставшегося в Островном, едет с нами каюр-колымчанин Яша Мухин. Он в ватной тужурке, без кухлянки. Чтобы не мерзнуть, Яша все время бежит за нартой. Бежит он легко и привычно. Он смуглолиц, скуласт, быстроглаз, как почти все колымчане. При нем нет ни ружья, ни ножа, нет даже палки. Но он охотно отправляется один в полумрак искать по тайге дорогу. В тайге он чувствует себя хозяином.
Танатыргин говорит сокрушенно, что у него одна собака пала вчера в ночь. У Ненякая к ночи падут две собаки. Каюры невеселы и молчаливы. Собаки стали плохи, «иссушились».
Никто, даже сам Атык, не мог бы рассказать родословную своих собак. Север обрастил их длинной, густой шерстью, защитницей от морозов. Здесь не принято, как это водилось на острове Диксона, случать собак с прирученными волками, чем добивались особой силы и стойкости ездовых. Колымские лайки напоминают немецких овчарок, только лайки крупнее и несомненно сильнее их.
– Лучше колымских собачек нигде не найдете! – гордится Яша Мухин.
Все колымское дорого ему. И реку Колыму, и колымскую тайгу, и даже колымские морозы – все хвалит Яша Мухин.
Передовой Эспикр бежит без опаски вперед, он не поворачивает головы к каюру, не интересуется настроением хозяина. Когда Атык поднимает звенящий оштол, Эспикр понимает, что угроза к нему не относится. Он делает честно свое дело и не опасается наказания. Эспикр взят Атыком напрокат у заведующего факторией в Певеке. Когда Атык вернется домой в Чаунскую губу, то рассчитается с заведующим факторией за Эспикра. Договорились заранее: за эту собаку – два песца! Хорошая, умная собака понимает многие слова и жесты нового хозяина. Она напоминает полярного волка серебристо-серой окраской и всегда настороженно поднятыми ушами.
Собаки устали и везти далее не в силах. Каюры вместе с нами разожгли большой, жаркий костер. От него пахнет прямой лиственничной смолой. Я сплю близ костра на нарте, в кукуле. Мороз – «сорок градусов с копейками», как говорит веселый Яша Мухин. Мы накрыли его своими меховыми одеждами, и он безмятежно спит. В кукуле от моего дыхания образуется лед, ноги коченеют. Встаем рано. Трудненько нежиться в тундре на сорокаградусном морозе. Тело требует движения. Утро лунное. Будто не кончилась ночь, а только-только началась. После чаепития трогаемся в путь.
Наши чемоданы полны писем зимующих моряков. Мы оставили в Певеке необходимые для себя вещи, чтобы захватить лишний килограмм почты. С тех пор как на зимующих судах погасили котлы и перестало работать динамо, бездействуют судовые радиостанции. А когда по весне наладят работу судовых раций, они будут перегружены служебной информацией. «Поцелуйные» радиограммы пойдут в последнюю очередь.
Мы подъезжаем к границам восточной Чукотки – полярного форпоста на северо-востоке Советского Союза. Я с чувством неясной грусти прощаюсь с этой землей и ее приветливыми людьми. За Нижне-Колымском перед нами откроются другие земли, реки и леса неохватной Советской страны.
Проезжаем мимо заветной «поварни». Нам много говорили о ней в Островном. Мы мечтали здесь отдохнуть и обсушиться. Но поварня, которой уже сто лет, – изба без окон, дверей и даже без крыши. Спать в ней – то же, что в тайге. Перекладины, на которых держалась крыша, давно обрушились. Прорезы окон смотрят на нас пустыми глазницами. На одной из нарт, выехавшей с нами из Островного, каюрит Пантелей Мухин. И здесь, как на поморском Севере, много однофамильцев. В Архангельской области можно встретить целые селения Малыгиных, Чухчиных, Пургавиных, а здесь – Мухиных, Мальковых, Четвериковых... Пантелей, как и Мальков, любитель «потравить». Делает он это искусно и без всякой цели, только чтоб позабавить товарищей. Он целый день бубнит о том, что съест на морозном воздухе без хлеба пол-оленя. Он усердно ищет человека, который вступил бы с ним в спор на триста рублей. Пол-оленя и триста рублей! Но с Пантюшкой никто не желает вступать в спор. Ему и так верят, но пол-оленя не дают.
Я сбиваю рукавицей сосульки, намерзшие на опушке моего малахая, чтобы лучше видеть. Навстречу едет нарта, запряженная двенадцатью собаками. Не собаки – звери. Тянут, как сибирский экспресс.
Мы останавливаемся и радостно здороваемся с совершенно незнакомым человеком. У него из малахая виднеются лишь глаза да кончик носа. Он едет из Нижне-Колымска в Островное, где будет работать агентом Союзпушнины. На своей нарте он «сделал нам дорогу» до самого Нижне-Колымска. И он доволен тем, что до Островного мы проторили ему дорогу. Постояли, поговорили минут пять, крикнули на собак и разъехались в разные стороны.
Мы узнали от встречного, что оленьи нарты уже идут в Островное из Амбарчика с грузами, которые доставлены нашими пароходами.
Мультик, Тэдди, Угрунку, с которыми Атык ласково переговаривался в начале пути, теперь тоже побаиваются каюра. Они устали, и часто слабнут их алыки. Атык зорко смотрит за собаками. Чуть только одна ослабила алык, каюр тотчас окликает собаку по имени. Нет уже прежней ласки в голосе хозяина, он кричит злобно и негодующе.
Собаки страшатся этого голоса и снова туго натягивают алыки, но не надолго.
Атык спускает передовую. Она быстро отделяется от упряжки и рысцой бежит вперед. Тогда с лаем, из последних сил, бегут за ней остальные. Этот прием подбадривания уставших ездовых хорошо удается Атыку.
Ночуем в Пантелеихе. Пьем чай у бывшего заведующего островновской факторией. Я впервые вижу русского, который с таким искусством овладел интонациями трудного для произношения чукотского языка. Он говорит с придыханием и запевами, переходя вдруг к страстному или удивленному шепотку, то аукается, как в тундре каюры, то обрывает фразу на высокой ноте, словно крича: «Эге-эээй!..»
Вареный омуль и строганина горкой лежат на столе и дразнят аппетит, но рассказы колымчанина так интересны! Он говорит о легендах, что ходят в тундре.
– Едешь ночью по тундре, вдруг навстречу нарты! Подъезжаешь – никаких нарт нет, пустое место...
Я настораживаюсь и думаю: не скажет ли он что-нибудь об огнях в ночной тундре?
– А то видишь, как огонь катится навстречу тебе или вслед твоей нарте. Прожужжало и скрылось. Еще и так бывает. Сидишь на нарте. Задумался. Погода – морок. Мрак, туман по-вашему. Смотришь в одну точку – ничего не видно. Вдруг в глаза пыхнул огонь, словно зажгли магний. Вспыхнуло и исчезло.
Позднее я узнаю, что это явление связано, очевидно, с большим количеством электрических зарядов в атмосфере, подобно сиянию, которое наблюдают моряки на концах мячт и рей. А встречные нарты – не что иное, как мираж в тундре, подобно миражу в пустыне.
Нас укрывают широким одеялом из двадцати недопесков и невесомыми покрывалами из заячьих лапок. Меня колымчанин укрыл одеялом из песцовых шкурок, забракованных для экспорта. Под таким нежным одеялом я не спал еще ни разу.
Значит, идут уже оленьи нарты из бухты Амбарчик в Островное и Пятистенное. И в Пантелеихе об этом говорят. Здесь это самая радостная новость – грузы из-за моря! Недаром пробивались сквозь льды к Колыме моряки!
И в то время как мы безмятежно спим в пантелеихинской избе, десятки, сотни нарт движутся по тундре, прокладывают дорогу не иностранным грузам, а своим, советским, доставленным сюда через шесть морей, через два океана.
Лишь только рассвело – мы уже на ногах. Каюры перевязывают нарты, «повыряют» их, расстилают поверх груза кукули и оленьи шкуры, чтобы мягко было сидеть на последнем отрезке пути до колымской крепости.
Мы хотим уплатить за ночлег и угощение, но хозяева не принимают платы. На Колыме не принято брать деньги за угощение. А у нас нет даже табаку, чтобы оставить гостеприимным хозяевам хоть пачку, и нет конфет, чтобы полакомить детишек. Мы едем почти без груза.
На Колыму въезжаем ночью. Глазам больно от темноты, так же как ушам от тишины. Мороз жжет щеки. Колыма кажется безбрежно-широкой. Не видно берегов. Мы едем по льду, а кажется, что мы все еще в тундре. Спит северная красавица-река в ледяном безмолвии.
Я бегу рядом с нартами вслед за Атыком по занесенной снегами Колыме, но не могу согреться. От бега совсем коченеет на ветру и деревенеет лицо. Я оттираю его вынутыми из рукавиц горячими руками. Но не успеваю оттереть щеку, как немеют от мороза пальцы.
Тогда я сажусь на нарту, поднимаю над собой кухлянку и дышу под этим меховым куполом. Начинаю понемногу приходить в себя и чувствую, как тепло растекается по телу, отходят замерзшие руки и щеки.
– Еронг! Еронг! – кричит Атык, и я высовываюсь из своего мехового футляра.
Неужели добрались до Нижне-Колымска? Этот городок кажется мне такой же благодатью, как Сухуми или Батуми с их пальмами и теплом.
Нижне-Колымск светится огоньками сквозь заледеневшие окна своих приземистых плоскокрыших домов.
8
Меня встречают старые знакомые – метеорологи Якушков и Штейн. Штейн ходил вместе с нами на «Сучане». Этот комсомолец прибыл издалека для работы на Колыме.
Градусник показывает минус сорок шесть. Атык идет вместе со мной на метеостанцию, где ему предоставлен ночлег.
Утром я слышу, как Якушков чиркает спичкой и тихо, на цыпочках, чтобы не разбудить гостей, подходит к анероиду. Он стучит по его стеклу пальцем, словно желая пробудить прибор. Я спрашиваю метеоролога.
– Сколько времени?
– Без пяти семь.
...Вечером я возвращаюсь из клуба, где показывали фильм «Булат-батыр». Иду снегами к метеостанции через весь Нижне-Колымск. В темноте я никак не попаду на тропу, выбитую здесь пешеходами и нартами, перевозящими дрова для колымчан. В черноте тальника, которым затянут берег Колымы, вижу огонек. Он движется. Кто-то идет с фонарем.
Подхожу к метеостанции. Человек с фонарем – метеоролог Якушков. Он ходил на Колыму, чтобы замерить уровень воды и ее температуру.
На метеостанции скупо светит керосиновая лампа. Она бы могла гореть ярче, если выпустить фитиль, но в Нижне-Колымск еще не доставили керосина из бухты Амбарчик, и надо экономить запасы горючего.
Комсомолец Штейн согнулся над столом и чертит красивые графики ветров, их направления, преобладавшие в Нижне-Колымске за последний год. Метеорологи зовут эти синоптические чертежи «розами ветров». И действительно, они напоминают цветы.
Штейн огорчен. «Роза ветров» за прошедший год получается некрасивой. Он винит в этом Ледовитый океан и его постоянные ветры норд-вестовой четверти. Это они вытягивают лепестки розы в одну сторону.
Штейн поздно ложится, закончив чертеж. Завтра дежурство Якушкова. Он будет с утра растапливать печки и без пяти минут семь пойдет к психрометрической (Психрометр – прибор для определения влажности воздуха) будке.
В Нижне-Колымске, где Атык рассчитывал найти много корма для собак, нет излишков. Нашим каюрам дают только сушеной рыбы. Этого едва хватит до Сухарной заимки. Там много собак и собачьего корма. Но Атык доволен: он достал росомаший мех для своей жены! Он весел и смеется, показывая крепкие зубы.
Каюры собрались рано утром у метеостанции, где стоят увязанные уже в путь нарты. Чукчи зашли попрощаться с нами и взять письма к нашим зимующим товарищам. Пока мы писали, каюры в последний раз сели за большой стол и принялись «чай-пауркин». Пили долго и не спеша, огня в печи было много, чаю предостаточно.
Атык первым поднялся и протянул мне руку на прощанье.
– Пурщай! – сказал он.
– Прощай, дорогой Атык! Спасибо тебе за каюрство! Счастливого пути. Спасибо!
Атык в ответ крепко пожал мою руку и тоже сказал «спасибо». Благодарить меня было не за что, но этим словом Атык хотел обозначить конец нашего совместного путешествия. Атык многим русским словам придавал особый смысл.
– Спасибо! – сказал он мне еще раз.
Нарты умчались по Колыме, лихо звеня бубенцами. Собаки дружно взяли после отдыха в Нижне-Колымске.
Каюры направились к морскому берегу. Они не поехали в тундру. Мы двадцать три дня ехали по тундряному бездорожью, потому что берегом моря мы не прокормили бы восьмидесяти собак. Обратно каюры поехали «пустые» – без груза. Скорость нарт увеличится больше чем вдвое. Они за десять дней дойдут до Певека. Им не страшно ехать берегом моря – на такое количество дней они найдут для собак корм. В Сухарном возьмут сушеной рыбы до самого Певека и поедут без всякой опаски за судьбу собак. На берегу моря их караулит свирепая пурга, но чукчи ее не боятся. Они зароются в снег вместе с собаками и будут там отлеживаться.
С утра за правым берегом Колымы над горизонтом выросли причудливые горы. Что это? Их не было вчера! Я долго любуюсь горами. Они не исчезают до самого вечера. Ультрамариновые вершины говорят о мощи неведомых хребтов. Вот погас короткий день. Исчезли и горы за Колымой. Это была рефракция. Она часто тешит взоры колымчан своими обманными, необычайными пейзажами.
Я прохожу мимо приземистого, сутулого дома. Возле него хлопочут двое. Один поливает ковшом с саженной ручкой стену, другой огромной лопатой набрасывает снег на смоченное место. Колымчане «леденят» дом, обмораживают его, чтобы не выстуживали ветры и морозы ветхие колымские жилища. От этой снежной лепки дома становятся белыми, нарядными, яркими, словно украинские хаты.
Еще полгода с лишним продержится здесь зима.
Колыма, ты Колыма,
Новая планета!
Двенадцать месяцев – зима,
Остальное – лето.
Так поет девушка, идя с ведром за водой к Колыме.
Кажется, что совсем недавно мы тронулись из Певека и где-то в отдалении еще звучат выстрелы провожающих нас моряков. Но уже прошел ноябрь, уже середина декабря, и море далеко от нас стоит все во льдах, и лес анюйский позади серебрится своими куржаками.
Нет больше яранг. Я не слышу поющего говора Атыка. Но снова передо мной нарта, и собаки в нетерпении прыгают возле нее, натягивают туго алыки и потяг, торопят каюра в путь.
Со мной идет в дорогу новый каюр – потомок казаков, первых русских поселенцев Колымы.
Я распрощался с нижнеколымскими метеорологами. Нарты тронулись.
– Хлестко едем? – спрашивает меня каюр. Он гордится своей упряжкой.
Наш путь в Средне-Колымск пойдет не по реке, а «горой» – берегом. Если ехать по реке, то труднее найти сменные нарты.
Мы скоро теряем из виду Колыму, ее укатанную, твердую дорогу. Я еду теперь один, без товарищей, которые остались на время отдохнуть в Нижне-Колымске. Со мной только каюр.
Каждый вечер застает меня в новом месте. Каждую ночь я беседую с новыми людьми. В Орелах мы приезжаем ночью. Здесь школа-интернат. Пятьдесят с лишним детей-якутов учатся грамоте. Я вижу стенгазету на якутском языке. Советские люди везде становятся грамотными. А ведь здесь раньше жили люди, считавшие грамоту колдовством!
Я прихожу в интернат во время ужина. Спрашиваю дежурного. Он не надолго ушел, но мне указывают его заместителя, красивого, упитанного мальчика с черной коротко стриженной головой. Чистота. Дети спят на нарах и топчанах, застланных оленьими шкурами.
Я расспрашиваю учителя о карикатурах в стенной газете, талантливо исполненных детьми.
– Вот изображен мальчик, пугающий сверстников в темноте. У нас был один такой ученик. В заметке дети ему ответили: «Напрасно ты нас пугаешь! Мы находимся в советской школе и не верим в чертовщину. Мы не боимся ни тебя, ни чертей!»
Наутро я снова в пути. Уже недалеко и до Средне-Колымска. Вот Лабуя – колымский затон. В прошлом году сюда впервые зашел пароход, приведенный капитаном Бочеком из Лены Северным морским путем.
Капитан Бочек проводит сейчас полярную ночь у Певека, на ледоколе, вместе с моряками – участниками первой северовосточной Колымской экспедиции. Я прошел вместе с этим мужественным человеком из Тихого океана в полярные края и простился с ним у белых чаунских гор, сверкавших снегом и солнечной позолотой.
Каждый раз, когда я, проехав несколько сот километров по таежным тропам на собаках или оленях, сажусь за тетрадь, мне кажутся особенно теплыми и приветливыми юрты и поварни, освещенные мигающим светом камелька. Здесь-то и пишется повесть о нескончаемом движении советских людей и нашей страны вперед, к лучшему будущему. И когда садишься в нарту, когда теряются из виду юрты и дымки, то кажется, что это движение и есть твоя жизнь – вечная нарта, ползущая в горы, леса, по долинам замерзших рек, в стужу, ветер и непогоду.
9
Собаки, олени и кони вынесли меня через тайгу и горные хребты к столице Якутии – Якутску. Когда я из лабиринта тайги, озер и рек выехал, наконец, на широкую Лену, неожиданно взвыл заводской гудок. Давно я не слышал таких резких звуков.
Солнце уже поднимается высоко. Теперь и в Певеке оно показывается из-за гор. Полярная ночь кончилась. А я все еду и еду...
Передо мной большой деревянный город. Улицы, кино, газеты, электричество, баня. Впервые за много месяцев полярных скитаний я вижу автомобиль.
Я ехал сто двенадцать дней и ночей по тундряному и таежному бездорожью. Теперь я хожу по городским улицам в чукотских меховых конайтах и плекетах, в кухлянке, закрытой камлейкой, в малахае, с которого свисают ледяные сосульки. Здесь все одеты по-городскому. Лишь изредка вместо пальто встречаются короткие дохи. По углам стоят извозчики. В городе много машин. У кинотеатра толпится молодежь. Газетчики оживленно продают газеты. Афиши зовут в драматический театр. Люди ходят с портфелями. Не верится, что я все это вижу.
В почтамте сдаю кожаную почтовую суму, которую вез из самого Певека. Слышен треск телефонных звонков.
В первый раз за несколько месяцев вижу себя в зеркале. На меня глядит чужое лицо, заросшее густой черной бородой с двумя серебристыми лучами. Чувствую свою одичалость. Я съел бы сейчас сырую оленину или сырую рыбу, растянулся бы на полу и заснул, в кухлянке и торбазах...
На-днях сюда прилетит самолет из Иркутска и унесет меня к железной дороге. А пока я слышу здесь передачи из Иркутска на каждом перекрестке, где кричат из радиорупора голоса далеких дикторов.
Мороз пятьдесят восемь градусов. Город окутан дымкой. Ощупью иду по деревянным тротуарам. Передо мной встает из тумана древняя бревенчатая башня якутского острога, сложенная здесь казаками столетия назад.
...Стою на берегу зимней Лены и прощаюсь мысленно с горными речками Чукотки. Прощаюсь с Атыком, моим верным другом. Вот многокилометровая ширь Лены. Я пройду самолетом в морозной синеве над этой величайшей рекой нашей страны. Снова будет движение! Тагам!
Не на собачьей или оленьей нарте, а на автомобиле доезжаю до аэродрома, где уже готов к старту и трепещет от работающего мотора воздушный конь – самолет. От собачьей упряжки до самолета прошли тысячелетия, но в просторах тундры и девственной тайги, в горах и реках Чукотки и Якутии можно встретить за сто с лишним дней пути весь разнообразный транспорт, используемый человеком с незапамятных времен до наших дней.
Чукчи-каюры, якуты-ямщики, яранги, юрты, палатки, поварни, собаки, олени, кони... И вдруг авиастанция Гражданского воздушного флота в Якутске, с голубой вывеской, на которой парит, распластав крылья, самолет.
Еще совсем недавно в Якутск можно было попасть только водным путем или на лошадях, потратив томительные недели. Теперь советские воздушные кони мчат людей и почту по тысячекилометровой якутской аэролинии.
Мороз уже шестьдесят один градус. Механики заправляют самолет подогретым маслом, чтобы не застыло в пути. Мы летим на высоте в тысячу четыреста метров.
Дома – спичечные коробки, кони кажутся тараканами. Вон – цепочка муравьев! Это движутся автомобили с грузами. За ними, километрах в пяти, вереница подвод. Грузопоток на север.
Смотрю с борта самолета на великие просторы Родины. Вижу, как прорубаются тысячекилометровые просеки в девственной тайге, проводятся новые дороги, телеграфные линии, рубятся новые стройки в глухомани, где вчера хозяйничал медведь.
Такого строительства еще не ведала земля.
Это неслыханное движение. Ему я пою свою песню.
Тагам!