Антология экспедиционного очерка



Материал нашел и подготовил к публикации Григорий Лучанский

Источник:  Макс Зингер. Госуд.изд. географической литературы, Москва, 1950 г.


У древней Анюйской крепости

 

В лесу много следов, оставленных большим оленьим стадом. Олени ископытили снег в поисках корма — ягеля.

Атык, увидев эти следы, радуется: — Чаучу! Чаучу!

Где-то вблизи чаучу-кочевники.

Прежде чем пускаться в путь, мы долго совещались, какой путь лучше избрать: берегом моря или тундрой? Ехать на нартах морским берегом проще, никогда не собьешься. Но на берегу нет ни одной целой поварни, негде сделать привал, негде большому каравану пополнить запасы корма для собак и людей. А в тундре мы среди людей. Решили ехать тундрой. Это дальше, и наши нарты сделали много петель в поисках чаучу, но так вернее.

Мы проезжаем в день не менее двадцати километров, а в некоторые наиболее удачные дни, по хорошей дороге, и особенно в начале пути, делали и сорок.

Но теперь собаки вконец измотались. Каюры и пассажиры все время идут рядом и помогают псам.

Вышел весь сахар. Завтра конец маслу и сухарям, — любимым Атыком «кау-кау». А Пальхена в этом каменном столпотворении и нескончаемой тайге так и не видно.

В безлесной тундре было просторнее, там даже ночью, когда светит полная луна, вся округа видна за десяток километров. В лесу тесно. Мы уже не очень радуемся лесу, хотя все ожидали его с таким нетерпением.

Лес становится выше и гуще. Нарты часто стучат о пни. Каюры то и дело жалуются на треснутые полозья. Собаки почему-то не хотят объезжать пни, а норовят перепрыгнуть через них. Каюры должны быть очень бдительны. Иначе нарты будут разбиты вдребезги.

Во встречных стойбищах мы уже не балуем детишек сахаром и конфетами. Да и сами едим только вяленую оленину без соли. Пьем кирпичный чай без хлеба и лепешек. Наши запасы, рассчитанные до самого Якутска, почти исчерпаны на первой же четверти пути. Получилось так из-за того, что мы брали продовольствие только на себя и каюров. А надо было брать вдвое-втрое больше, в расчете на подарки. Так заведено. В тундре и тайге не расплачиваются деньгами, здесь не берут за постой, но подарки принимают охотно. Чукчи не откажутся от денег за оленя, но охотнее зарежут его или уступят торбаза приезжему, если взамен им предложат кирпичного чаю, листового табаку, сахару или муки, — до ближайшей фактории кочевнику далеко...

Я проезжаю мимо Рольтынвата, остановившего свою нарту и вразумляюшего одну из собак. Рольтынват очень рассердился на ленивицу, которая хитрит и не желает тянуть алык, не желает работать. Он нещадно бьет ее остолом и ругает по-своему. Атык обгоняет Рольтынвата и неодобрительно качает головой.

У Рольтынвата горячий, вспыльчивый характер. Это вызывает упрек спокойного и рассудительного Атыка. Он продолжает щадить собак и бережно обращается с ними. Снег весь в следах белок. Чукчи показывают шкурки добытых ими зверьков. Они дивятся тому, что мы не покупаем такой замечательный сортовый товар, не понимают наш отказ, и даже несколько обижены, полагая, что мы, очевидно, ищем более лучших...

Мы на гребне «камня», и снова под нами, как под самолетом, леса, горы, холмы и извилины горных, заснеженных рек.

Мальков говорит, что это Каменная гора. Значит, ее перевал мы только что миновали. Здесь неподалеку Каменная река. За перевалом — стойбище Каменекуата. У него должен был дожидаться нас Там-Там. Он перегнал нас на оленях. Им не страшны глубокие снега. Там-Там едет с частым отдыхом, но в дороге сильно гонит своих оленей. Так он выкраивает время для отдыха.

А наши собачки совсем пригнули головы с высунутыми языками и тянут из последних сил. Помогаем тянуть нарты, Атык — за дугу, я — за грядку.

У Каменекуата красивое лицо. В нем есть что-то индейское и одновременно монгольское, — острый орлиный нос, широкие скулы, выразительные губы и детская мягкость в черных жгучих глазах.

В стойбище встречаем первых ламутов и ламуток. У них — другие одежды, другое жилье. Штаны — в обтяжку, кухлянка — в талию, малахаи у женщин похожи на шляпы городских модниц. Да и вообще ламутки кажутся нам модницами по сравнению с чукчанками. Ведь неуклюжие и однообразные керкеры—меховые комбинезоны — это всеобщая женская «форма» на Чукотке. Я вижу у ламуток на пальцах золотые перстни. Ламутки роются во внутренностях только что зарезанного оленя, не снимая украшений. Ламуты живут в ярангах без пологов. Они поддерживают вечный огонь в кострах (в тайге топлива хватит). Спят в кукулях. Кукули широкие — на три и на четыре человека.

Все разговоры у нас об Островном — Пальхене, о древней Анюйской крепости.

Утром каюры совещались с Каменекуатом, как лучше ехать: рекой или напрямик, через горы, по перевалам? Ламут, недавно приехавший из Островного на оленях, говорит, что рекой нам не пробраться из-за наледей и многочисленных завалов плавника. Завалы там, что горы непроходимые! Лучше ехать напрямую. Дорога будет трудная, снежная, но верная, доедем. Рекой же ехать — под снегом вода, опасно, нарты можно приморозить.

Тянем в горы. Уже две недели как стали горцами-кочевниками и, где днюем, там не ночуем, и каждый день меняем свои места.

Там-Там «делает» дорогу впереди на пяти оленных нартах. За ним стелется снежное облачко. Он на новых нартах, которые сделал для него Каменекуат из сухого выдержанного леса. Издалека видна новая розовая камлейка Там-Тама, раздуваемая ветром наподобие шара. Едем снова по безлесью. С нарт видно далеко вокруг.

Перед новым перевалом каюры приступают к «чай-пауркен». Это очередная затея хитрого Коравьи. А после чаепития, длящегося бесконечно, опять новость: дальше сегодня не поедут, надо отдыхать!

Коравья говорит:

— Мало-мало спать и тагам! Вся луна ехать!

Он обещает немного поспать, а затем всю ночь ехать.

Пасмурно. День угасает без цветных переливов.

Ночуем в лесу у костра. Коравья не нашел в ночной темени никаких яранг.

Наутро после мучительного перевала мы сбились с пути. Следы там-тамовских нарт занесло снегом. Каюры долго советуются между собой, куда ехать: вправо или влево?

Атык не принимает участия в этом обсуждении, он что-то ищет, ходит далеко от наших нарт в разных направлениях.

— Утыка Там-Там чипичка! — вдруг слышится громкий голос Атыка. Он объявляет, что нашел следы ночлега Там-Тама, пепел его костра, след его нарт...

А Пальхена все не видно.

— Большой камень кончился, — объявляет мне Атык. Он смотрит печально на своих собак и говорит:

— Собачки плохо! Дорога худая! Корм нет! Чаучу нет! Пальхен нет! Плохо-плохо. Этьки!

Атык угощает меня топленым и замороженным оленьим жиром и копченой олениной (подарок Каменекуата).

Нарты выкатываются на какую-то реку. Мы несемся по ее зигзагам, вспученным наледями за каждым поворотом. Я попадаю ногами в воду и бегу к Малькову за помощью. На тридцатиградусном морозе не трудно обморозиться. Мальков спокойно обсыпает мои плекеты снегом и быстро снегом же высушивает их, не позволяя влаге проникнуть за чижи. Затем прутиком оббивает плекеты, от которых со звоном отскакивает тонкий, как стекло, лед. Наша нарта последней прибывает к месту ночевки, где уже полыхают два костра. Столпившиеся вокруг люди приплясывают от стужи.

На речном берегу сурово высится лес. Никак не ожидаешь встретить здесь такие деревья. Это высокоствольные корейские ивы, чозении! А вот и благовонный тополь. Огромные дерева в этом чудесном оазисе у самой лесной границы за полярным кругом кажутся величественными.

Сушимся у большого костра. И дым отечества нам сладок и приятен... Оттаяли сосульки на малахаях, меха сплошь покрылись росой.

Утром в путь. И снова река нам преграждает дорогу.

Опять завалы один выше другого. Здесь промчался буйный ледоход, повалил, выкорчевал деревья, они лежат комлями вверх. Ими, словно мостом, опоясана река. Весной, в половодье, река прочертила свой путь, подломила водяным штурмом береговой лес и, порезвившись недолго, залегла на долгую зимнюю спячку, как медведь в своей берлоге. Нет хода нартам. Каюры ведут нарты береговым тальником, и он больно хлещет и собак и людей.

— Луна ущерблена, — говорит мне Мальков, показывая на тонкий серп луны.

Мальков рассказывает о том, как его отец — колымский каюр — возил на шестнадцати собаках одного купца в царское время из Крепости в Средний (из Нижне-Ко-лымска в Средне-Колымск). Возил на спор в тысячу рублей. Довезет за сутки до Среднего — получит два «Петра» (две пятисотрублевые ассигнации), не довезет — не получит.

И старик рискнул, повез. Только предупредил купца:

Держись за нарточки покрепче!

И собачки понесли...

Купец выпил изрядно перед дорогой и протрезвиться не успел, как уже показался Средне-Колымск. Ехали без всякого груза, налегке. Но все же старик ошибся. Приехал он не за сутки, а за сутки с лишком. Получил два «Петра» за свою работу и потерял собак. Все издохли...

...Опять наледи...

Коравья взял влево, а все остальные вправо, как советовал Атык и как ехал Там-Там на своих оленях.

Снова Атык называет своих собак по имени, как на проверке:

— Аттагай, Мультик, Тэдди, Утельхен, Угрунку, Кау, Матау, Эспикр...

Имена других записать русскими буквами я не могу, Атык выговаривает их, удивительно прищелкивая языком.

Дорога Там-Тама вновь потеряна, и перед Островным нам суждено, очевидно, малость покружить.

Коравья поехал по оленьей дороге, которую проложили чьи-то стада к Пальхену. Его собаки лучше других выдержали долгий путь.

Наконец и мы выбираемся на хорошо утоптанную дорогу. Радостный возглас «каккумэ!» несется со всех нарт.

И вдруг ударом нашей нарты о дерево прикончен прокопченный чайник Атыка. Отлетел медный носик. Мы долго ищем в снегу. Атык не расстается с чайником в дороге, как Тарас Бульба не расставался со своей трубкой даже в бою. Каюр без чайника в пути — это несчастный человек.

— Камака чайник! — печально объявляет Атыкай, найдя медный обломок. Впервые я вижу на его бронзовом лице такое сильное огорчение.

Речонка, узкая и извилистая, вывела нас на размашисто-широкую снежную дорогу. Мы на Малом Анюе, на одном из северных колымских притоков. Здесь просторно и привольно. Забыты пни и кочки. Конец мучительной езде. Кое-где чернеется на шиверах вода. Мальков говорит, что она не замерзает здесь даже в самые сильные морозы. Я уже готов к тому, что, завидев воду, Коравья откроет небольшое собрание с единственным вопросом на повестке дня «пора чай-работать», и зря пропадет в пути еще один день.

Чай на Анюе не варим, но Коравья все-таки затеял войданье нарт.

— Каккумэ! — восклицает Атык, обнаружив привойданьи, что грядка нашей нарты сложилась в гармошку, сломана вдребезги и едва держатся кукули. Опять надо все заново увязывать.

Кончилось войданье. Тагам! Поехали!

Открылась остроконечная гора. За нею — Пальхен! Так уверяет Атык. Мы бежим рядом с нартами.

Атык показывает следы сохатых — лосей. Здесь их много. Жители питаются сохатиной, ходят в сохатиных прочных, теплых торбазах и конайтах.

Островное, — так значится Пальхен на карте. Некогда здесь поблизости была знаменитая ярмарка. Со всей Чукотки сюда раз в год доставлялись товары для обмена. На ярмарку собирались и оленеводы, и береговые охотники-зверобои.

В 1821 году в Островном побывал мичман Ф. Ф. Матюшкин — товарищ Ф. П. Врангеля по известному путешествию.

В 1929 году в Островное на пятисильном моторе пыталась проникнуть астрономическая партия одного из отрядов, обследовавшего реку Колыму. Но так до Островного она и не добралась. В устье реки Погынден исследователи заметили, что вода быстро убывает. Этот спад воды грозил катеру гибелью. Решено было отложить работы до лучшего времени...

Слышу щебетанье птиц. Откуда они здесь в перелеске? Что за птицы? Разглядеть не могу...

Треснутая полозина шуршит, царапает по льду. Атык останавливает нарты, прорубает топором лед близ берега. Воды для войданья вдоволь. Но Атык на всякий случай берет с собой полную фляжку про запас.

Такого трудного перевала мы, пожалуй, еще не встречали. Но при мысли, что скоро Островное, и тяжесть не в тяжесть.

Снег-уброд по самое колено. Каюры то и дело останавливаются, чтобы отдохнуть немного и сделать несколько ухающих вздохов, похожих на крики полярной совы среди ночи.

Передовые собаки дышат совсем тяжело. Заслышав «тааа!», сигнал остановки, они мгновенно падают на снег, обессиленные подъемом. Без остола их теперь не поднять.

Иду за нартами. Ноги налиты тяжестью.

— Кури нет! — говорит Атык. — Ненякай потерял трубка. Мури дал трубка Ненякай. Ненякай трубка прупал!

И Атык негромко смеется. Он отдал свою трубку Ненякаю, сам остался без курева и смеется, узнав, что Ненякай потерял и ее.

У меня еще осталась пачка папирос из судового пайка, которую я случайно захватил с собой в дорогу. Отдаю ее Атыку.

Все потонуло в полутьме. Гляжу на Атыка, у него пустые руки.

— Атык, где же твой остол?

— Мури дал Коравье.

Атык ничем своим не дорожит. Он готов отдать товарищу последние рукавицы.

Кстати, совсем недавно он прожег у костра свои белые лапковые рукавицы. Желтые полосы ожога на ослепительно-белом меху почему-то смешат Атыка, а ведь у него других рукавиц нет.

На очередном спуске Атык садится верхом на нарты. Я тоже сажусь верхом позади него. Надо слушаться капитана.

Собаки не мчатся, а летят, будто на крыльях. На полном ходу, завидя впереди в вечерней синей полумгле черный столб лиственницы, либо высокий пенек, каюр мгновенно соскакивает с нарт. Он сильным рывком за дугу отводит их в сторону от опасности. Даже на бешеном гоне он успевает следить за всеми собаками, окрикивает их по именам, особенно тех, которые мешают ходу нарты.

То влево, то вправо прыгает с нарт Атык, то ложится вдруг на снег во весь рост, цепляясь за дугу и волочась, взрывая своим телом пушистый снег; живой тормоз удерживает нарты от раската. Вот снова он верхом на нартах. Перед глазами мелькают стволы лиственниц, оголенных по-зимнему. Каждая из них сулила бы нам и нартам гибель, не будь Атыка.

Бешеный спуск окончен. Я ни разу не вывалился, ни разу не ударился о дерево.

— Хорошо? — спрашивает Атык, полуобернувшись ко мне.

— Очень хорошо!

— Атык хорошо? — переспрашивает каюр, как бы не довольствуясь моей первой оценкой.

— Атык — молодчина! Я напишу о нем книгу — большую бумагу, и все в Москве, где много-много больших-больших яранг, будут знать о замечательном мастерстве Атыка.

— Хорошо?—немного погодя, снова спрашивает меня Атык.

— Красиво! Красиво, Атык!

— Красиво! — повторяет за мной Атык. Красиво!.. «Красиво» — новое слово для Атыка, и он часто повторяет его, облюбовав как обнову.

Ночь...

Мы едва протискиваемся в толчее кочек, запорошенных глубоким, но мягким, пушистым снегом.

Если на минуту перестанут работать ноги мои и Атыка, мы вывалимся с нарт. Все время упираемся или отталкиваемся от разных препятствий. Все время помогаем нартам, поправляем ногами их ход.

Собачий поезд вытянулся вновь в кильватер.

Вдруг непредвиденная остановка. Отстали, оказывается, концевые нарты.

— Что будем делать?

— Будем искать товарища! В тундре людей не бросают, — отвечает Мальков.

Атык первый сбрасывает груз на снег, круто поворачивает собак и мчится обратно на поиски.

Таков закон тундры.

Может быть, ничего и не случилось, но в тундре не бросят человека.

Проходит несколько часов, и вот к нам несется упряжка с двумя десятками собак.

Атык едет на целой нарте, буксируя разбитую. Каюры сообща принимаются за починку. Работа спорится. И мы вскоре продолжаем путь.

Атык едет последним в караване, он щадит собачек. Рукавицами раздвигаем ветви хлесткого, запорошенного тальника. Морозно и темно. Ночь густая, темная...

Всматриваясь в ее черноту, не вижу даже Атыка, сидящего возле меня.

Мы отстали от каравана. Погода «морок», то есть, мрак, облачность до самой земли. И когда эта темнота совсем выела глаза, вдруг впереди, как вспышка магния, отчетливо загорелся и мгновенно погас огонь. Я подумал, что Атык закурил. Но табаком не пахнет. Слышу взволнованный голос каюра.

— Мыльхемиль? (огонь? спички?), — спрашиваю я его.

— Камака! (Смерть!), — отвечает Атык.

Он толкует, несомненно, о каком-то необычайном происшествии, которое, как я понимаю своего доброго спутника, не обошлось без злого духа...

— Уйна камака! Нет смерти! — говорю чукотским жаргоном, стараясь успокоить Атыка.

— Камака! — продолжает настаивать Атык и вдруг замолкает.

Он не хочет играть судьбой, молча закуривает папиросу, пристально смотрит при свете спички на меня.

С полного хода мы сверзаемся с кручи на лед Малого Анюя. И Атык тревожно кричит:

— Пальхен далеко!

Бежим по Малому Анюю. На реке светлее, чем в тальнике и лесу. Свет от снега. Никого, ни единой души, ни вскрика совы, ни шороха куропатки...

Атык после огненного видения присмирел. Вдруг он останавливает собак и уходит без предупреждения. Так еще с ним не бывало... Я остаюсь один с собаками, среди безлюдья и тьмы, один, даже без остола.

Куда и зачем он ушел? Шарю по нарте и нахожу ружье Атыка. Оно за грядкой. Но защищаться не от кого...

Каюр возвращается нескоро.

— Дорога нет! Там-Тама нет! Оленей нет! Атык нашел дорогу! Ванька неправильно поехал!

Следы мальковских нарт на Анюе завели Атыка в тупик. Он поверил Малькову и ошибся вместе с ним. Мальковские нарты здесь круто поворачивают назад. Мальков понял свою ошибку... Слышится атыковское: «каккумэ»! Чуть-чуть стало виднее...

Едем обратно и попадаем на след Там-Тама в протоке Анюя.

— Еронг! Еронг! — кричит Атык и машет рукой. Но я не вижу ничего.

— Дым! Дым! Еронг! Пальхен! — вопит радостно Атык.

Собаки прибавляют шаг.

Атык издалека почуял дым. Только через полчаса мы подъезжаем к воротам древней Анюйской крепости, поставленной почти триста лет назад казаками. Стены ее сложены из толстых, бревен, обветшавших от времени.

Будто со старинной гравюры встает перед нами квадратная башня, удивительно похожая на одну из тех, которые некогда украшали московский деревянный Кремль — «Москву-град дубовый»... Не островерхая, а напоминающая усеченную пирамиду. В этой башне с каждой стороны по одной узкой бойнице. Ворота не сохранились. Железные скобы сбиты и кем-то увезены...

Здесь несколько изб. В какую зайти?

— Заходите ко мне! — слышу приветливый голос.

— Кто вы? — спрашиваю я.

— Посмотрите на мою крышу, поймете и вспомните! Смотрю и вижу антенну. Радист! И здесь радиостанция!

— Неужели не помните? Радист Попов! Мы с вами встречались осенью в Нижне-Колымске! Идемте, остановитесь у меня!

Следую за гостеприимным хозяином. Он вводит меня в просторную избу, заставленную приборами и аккумуляторами. Чисто подметен пол. Какое раздолье! Есть где выспаться на оленьей шкуре. А если будет холодно, — можно забраться в кукуль... Это не палатка и не душный полог!

Мы — в Островном, древней Анюйской крепости. Маленький поселок отстоит от Нижне-Колымска на двести пятьдесят километров. Малопосещаемые путешественниками места остались позади нас. От Островного пойдут более населенные земли. Мы уже не будем, как прежде, искать людей, так говорят нам островновцы.

Островное много лет назад играло большую роль в развитии хозяйства большого края. Здесь ежегодно происходила знаменитая островновская ярмарка. Подробное описание этой ярмарки дал мичман Ф. Ф. Матюшкин, один из участников путешествия флота лейтенанта Ф. Врангеля по северным берегам Сибири и по Ледовитому морю, совершенного в 1820—1824 годах. Врангель включил в свою книгу о путешествии краткое извлечение из отчета мичмана Матюшкина о посещении им Островного.

При Матюшкине в Островном находилось до тридцати домов и юрт, разбросанных в беспорядке по селению. Крепость была обнесена забором, увенчанным надвратной ветхой башней. В середине местечка высились казармы — дом для комиссара с канцелярией и казаками.

Во время ярмарки все островновские дома и юрты превращались в своего рода гостиницы. Но большинство прибывших на торг размещалось на открытом воздухе, несмотря на сильные морозы. Кругом виднелись костры, возле которых грелись и жили прибывшие на ярмарку. По ночам ярко светились ледяные окна юрт и домов, огни костров и переливы северного сияния, представляя оригинальное зрелище. Картину дополняла многоцветная одежда съехавшихся на торг из разных краев тундры. Люди были в цветных камлейках, что делало еще более живописным северный пейзаж.

На сотнях лошадей прибывали сюда караваны с товарами русских купцов. Чукчи появлялись со своими товарами в Островном обычно в конце января или начале февраля. Ярмарка длилась не более десяти дней, и затем Островное замолкало и продолжало жить своей тихой и мирной жизнью.

Чукчи жили вокруг ярмарки своими станами, каждым станом управлял свой родоначальник.

Чукчи привозили с собой на ярмарку черных и черно-бурых лисиц, песцов, куниц, выдр, бобров, медвежьи шкуры, моржовые ремни и клыки, санные полозья из китовых ребер, мешки из тюленьей кожи.

Интересовались чукчи следующими русскими товарами: табаком, железными вещами — котлами, топорами, ножами, огнивом, иглами, медной, жестяной и деревянной посудой, а также бисером.

На ярмарку в Островное приезжали за тысячу и полторы тысячи верст не только чукчи, но и представители других соседних племен: юкагиры, ламуты, тунгусы, чуванцы, коряки. Лай собак, на которых прибывали в Островное с купцами и жителями Чукотки вереницы нарт, слышался издалека.

После сбора с чукчей соответствующей подати и торжественного богослужения и молебствия на башне крепости взвивался флаг, означавший официальное открытие ярмарки. Тут же после первого удара в колокол начиналась бойкая торговля. «Какая-то сверхъестественная сила схватывает русскую сторону, — писал в своем донесении Матюшкин, — и бросает старых и молодых, мужчин и женщин шумной беспорядочной толпой в ряды чукчей... Обвешанные топорами, ножами, трубками, бисером и другими товарами, таща в одной, руке тяжелую кладь с табаком, а в другой железные котлы; купцы перебегают от одних саней к другим, торгуются, клянутся, превозносят свои товары... Крик, шум и толкотня выше всякого описания».

Ценность обращавшихся на ярмарке товаров Матюшкин исчислял на сумму 200000 рублей.

После окончания ярмарки начинался разъезд по домам, в долгий иногда полугодичный путь на собаках или оленях.

«Островное опустело, — писал Матюшкин. — Свежий снег изгладил следы многочисленных посетителей. Тотчас явились стаи голодных лисиц и песцов и в короткое время уничтожили все кости и остатки, валявшиеся грудами около жилищ и станов».

...В Островном мы с каюром пьем байховый чай, из обиходных черных чаев, любимых на Чукотке. Он кажется исключительно вкусным после кирпичного. Хозяйка угощает нас пышками.

Как давно мы их не видали!

Мальчишка лет пяти застенчиво выглядывает из-под занавеси, но, увидав бородатого приезжего, прячется вновь.

Я нахожу его, беру на руки, сажаю на колени, угощаю обнаруженной неожиданно в кармашке камлейки конфеткой и вспоминаю своего сынишку, которого долго еще не увижу.

Островновские избы такие же, как и колымские, — без сеней, без двускатных крыш. Зимой холодный воздух вслед за каждым входящим клубами влетает в дом. Пока железная печка горит, возле нее тепло. Прогорели дрова, и ночью в избе чуть теплее, чем на улице.

Но как уютно в избе, пока трещат поленья. Давно не слышали мы этой приятной домашней музыки.

Сторож островновской школы-интерната чукча Иулькут за год научился верно переписывать в тетрадь русские буквы и гордится этим. Его очень занимает процесс писания.

Меня Илькут расспрашивает о Москве, о Кремле, о товарище Сталине.

— Сталин — великий человек,— говорит он.— Сталин вместе с Лениным сделал Советскую власть. Он научил русских делать хорошо. Он вспомнил о ламутах и чукчах. Сталин прислал сюда лучших людей, чтобы научили нас строить советскую жизнь. Каждый, кто хорошо делает в тундре, того Сталин прислал к нам...

В островновской школе-интернате учатся и живут дети кочевников-чукчей. Родители учеников откочевали вместе со стадами, а дети в заботливых руках учителей. Не все чаучу соглашаются расставаться на длительный срок с детьми. Поэтому вслед за стадами движется на нартах еще и передвижная школа.

Попову рассказываю об огне в тундре, он и сам близ Малого Анюя видел огонь — чудинку наподобие того, как мы с Атыком. Что это такое — не знает. Вспыхнуло, погасло и больше ни разу не повторилось...

В Островном несколько дней не всходит солнце. Поселок зажат между горами, и они скрывают зимой солнце. Пожалуй, полярная ночь здесь тянется дольше, чем в Певекском многолюдье.

На прощанье мне советуют:

— Оденьте кухлянку сверх кукашки! Иначе замерзнете! Километров сорок-пятьдесят ехать рекой! А на Анюё всегда ветерок! Прохватывает сильно!

«Прохватывало» так, как еще ни разу от самого Певека.

Очередная ночевка была в лесу. Мы накидали ломкие ветви на примятый снег, бросили на них оленьи постели и кукули и залегли спать под звездным морозным небом. Было немыслимо тихо кругом. Мне вспомнились слова помора Григория Кузнецова, новоземельского промышленника:

— Такая тишина бывает у нас на Севере, что и ушам больно.

Утром лес предстал во всем своем праздничном великолепном наряде, торжественно опустив ветви, отягощенные снежными куржаками.

Собак кормим мороженой кровью, оленьего мяса не хватило.

Вторую ночь провели у чукчи Урыгыргина. Это — последнее чукотское стойбище на нашем пути к западу.

И через двадцать дней после выезда из Певека мы в последний раз, и не без грусти, садимся за камитву в последней на нашем пути гостеприимной чукотской яранге. И хотя еще недавно мы совсем не знали друг друга, теперь каждый из нас ощущал одно и то же: расстаемся с большими друзьями, с настоящими людьми, любящими свою землю, свой край, свою Родину.

У хозяина яранги берем корм для собак до самой Пантелеихи. Оттуда до «крепости» — до Нижне-Колымска один лишь перегон. В Пантелеихе много рыбы — прекрасного корма для собак и людей.

Едем до ближайшей поварни. Даль утверждает, что поварня — это кухня, стряпная, приспешная, где готовят кушание. На Севере поварней называют любую избу, которую ставили на тропе, чтобы проезжие люди, захваченные в пути непогодой, могли остановиться здесь, поспать, подкрепиться пищей. Одни говорят, что до поварни тридцать верст, другие — сорок пять. Не знаем, что это за версты: длинные или короткие?

Хозяйка любезно угощает нас. Сама она не пьет чаю, но внимательно следит за гостями. Едва у кого опорожнится блюдце, хозяйка торопливо наполняет его из дымящегося чайника.

Спим в последний раз в чукотском пологе.

Я опрометчиво позабыл рукавицы за пологом, и они задубели за ночь от мороза.

Долго разминаю их, прежде чем надеть на руки.

В поварню мы не попали. Впереди ехал Там-Там с тремя чукчами на оленных нартах. Где-то вблизи семья Там-Там кочует с небольшим стадом.

Мы прощаемся с Там-Тамом под вой собак. Они каждую минуту готовы сорвать нарты с приколов и броситься на оленей. Каюры едва удерживают их от драки.

Ламут-проводник, уезжая с Там-Тамом, кричит нам по-чукотски. Атык переводит мне:

— Дорога есть! Колыма прямо и... спать!

Мы уже совсем недалеко от Колымы.

 

На колымской землице

 

Позади остались красивые островерхие горы, будто высеченные из белого мрамора и упирающиеся в самое небо.

Чем ближе Колыма, тем приветливее улыбка Атыка. Скоро конец долгому совместному путешествию на-проходную. Около тысячи километров проделали нарты, петляя по тундре в поисках корма для собак, в поисках чаучу. По Тан-Богоразу точный перевод слова «чаучу» — «богатый оленями». Чаучу это оленный чукча-кочевник в отличие от анкалина, берегового, безоленного чукчи-охотника на морского зверя.

Свое каюрство Атык не считает трудом. Такой труд для него удовольствие. Он любит трудиться и трудится весело. Я редко вижу его мрачным. Он сидит, держась одной рукой за дугу, и без конца поет. Поет о том, что вот скоро приедет в Крепость, достанет там много корма для собак, купит росомаху для жены, которая ждет и не дождется Атыка. Увидит она подарок и удивится, ласково: — Каккумэ!

Каюры радуются, что скоро Крепость, но, осматривая на каждой остановке лапы собак, сокрушенно качают головами. Уж очень иссушились псы. Доберемся ли на таких до места?

И все же во время бега собаки по-привычке поворачивают голову к каюру, чтобы узнать, не прогневался ли хозяин, не нацелился ли он остолом в кого-либо из них? И стоит только Атыку помахать остолом, угукнуть грозно, как вся упряжка с еще большим усердием натягивает алыки. Независимо держится один лишь передовой Эспикр. В нем нет собачьего раболепия. Он смотрит на Атыка, будто говорит хозяину. — А ну поищи на Чукотке еще такого?

Серебристо-серой окраской, черной полосой на спине и стоячими ушами Эспикр напоминает полярного волка. Может быть в Эспикре и течет волчья кровь, кто это знает, — здесь же еще не записывали собак в родословную книгу...

Атык ценит достоинства Эспикра. При дележе корма на стоянках ему бросает самые жирные куски. Эспикр честно делает свое дело и не боится наказаний потому, что не заслуживает их. Хорошая, работящая, умная собака понимает хозяина с полуслова, знает каждый его жест.

Скоро мы покинем пределы Чукотки, полярного форпоста Советского Союза. Близка граница Якутии.

Возле меня уже не будет милого Атыка, верного спутника, знатока здешних мест. Но наверное я никогда не забуду его монотонной протяжной песни, детского заразительного смеха, его обожженных кострами натруженных рук...

Мы ложимся спать, не доезжая поварни. От костра пахнет пряной смолой лиственниц. Сплю на нарте, в кукуле. Мороз — сорок градусов. В кукуле от дыхания образуется корка льда. Ноги в чижах и торбазах. Встаем рано, разбуженные холодом. Утро лунное, будто совсем и не кончалась ночь. А может быть и в самом деле она только начинается... Но часы говорят, что утро наступило, и мы после короткого чаепития едем вперед.

Двадцать с лишним дней мы кружили по безвестным рекам и горам, в тундряном лабиринте, закрытом снегами.

Наши чемоданы полны писем моряков, оставшихся на зимовке. После того, как на кораблях погасили котлы и перестало работать судовое радио, мы на «Большой земле» будем первыми вестниками с кораблей. Правда, флагманский радист налаживает движок, «Литке» скоро вновь заговорит.

Всюду, где проезжают наши нарты, мы слышим одно и то же: «какие новости?» (Или, как здесь говорят, «нобости».). Быть может потому и любят здесь проезжих, что у каждого всегда есть запас свежих новостей. Проезжий — это живая газета в тундре и тайге.

Рассказываю о пуске Днепростроя (как раз в тот год Днепр впервые дал промышленный ток), о новой электрической станции во Владивостоке, о новых школах и вузах, об успехах первой сталинской пятилетки.

Вместо Ивана Малькова, оставшегося в Островном, с нами едут каюры-колымчане — Яша и Пантюшка Мухины, живые, веселые, черноглазые, как и все здешние люди. Яша в ватной тужурке, без кухлянки, бежит все время за нартой «марафонским» бегом. Он смотрит на свое путешествие в Крепость, как на обычную прогулку, « даже не захватил с собой меховой одежды. Бег согревает его, и человек не знает устали. На каждой стоянке Яша Мухин затевает спор, доказывая, что один съест пол-оленя, если кто согласится вступить с ним в пари. Пантюшка тоже ищет спорщика, который бы не поверил в его способности — съесть на свежем воздухе в один присест половину оленя. Но с Мухиными никто не спорит: жалеют и себя и пол-оленя...

Яша Мухин останавливает упряжку.

— Дорога уйна! Нет дороги! — объясняет мне Атык.

Он тоже стопорит нарты остолом и отправляется вместе с каюрами искать дорогу. Идут, пригнувшись к земле, словно крадутся к оленям, держа в руках аркан.

Яша Мухин уходит далеко от каравана. При нем нет оружия. Зверя он не боится. Он говорит: «Волк боится напасть на человека. Только бешеные волки нападают... Неужели же я такой несчастливый, что встречу бешеного?»

Мы проехали совсем недолго, и дорога снова затерялась. Ее перемело. Кругом глубокий снег. Танатыргин сокрушается: одна его собака пала ночью. Ненякай печально сообщает, что у него к ночи падут две собаки.

Вот, наконец, и поварня! О ней так много говорили в Островном. Доедете до поварни, отдохнете, расположитесь как дома!.. Но это изба без окон, без дверей и даже без крыши. Одни только древние стены. Поварня забита снегом и спать в ней все равно, что в лесу. Перекладины, на которых держалась крыша, давно обрушились. Прорези окон пустыми глазницами угрюмо смотрят на нас.

Пантюшка Мухин все же рекомендует задержаться здесь и выставить ему пол-оленя на спор в триста рублей. Но с ним никто не желает спорить. Все верят и так в его способности.

Вдруг собаки неистово залаяли, очевидно, увидели оленей, зайца или сову. Зря лаять не станут.

— Кухх! Куххх! Куххх! — слышатся командные крики передних каюров, и нарты нашего каравана берут влево.

— Кулыма нарта поехал! Кулымские нарты! — поясняет Атык.

Кто-то едет с Колымы. Вот хорошо! Это значит, что мы пойдем по их следу, собакам будет легче. И каюры довольны встречей. Небольшая остановка, короткий разговор, а главное: узнаём, какая дорога впереди?

— Дорога хорошая! — уверяют нас встречные. Это сообщение вмиг облетает весь караван.

Едут двое на двенадцати собаках. Одеты легко, не по-нашему. Но, правда, их путь короток, — всего лишь до Островного. Один из проезжих, высокий человек, у которого из обледеневшей опушки малахая виднеются только глаза и кончик розоватого носа, — здоровается с нами, как со старыми знакомыми. Кстати, за три недели нашего путешествия из Певека это — первые встречные люди. Они едут из Нижнего в Островное, на работу в Союзпушнине.

Узнаем, что до Пантелеихи еще километров тридцать пять. Атык радуется: «Пантелеиха рыбка есть! Мури, возьми!» Ему нечем кормить собак, и он мечтает купить для них рыбы.

Обрадованы и встречные люди. Они для нас, а мы для них проложили путь в снегах. От агента узнаю, что оленные караваны с грузами уже идут в Островное из Амбарчика, с берега Ледовитого океана, где разгрузились наши пароходы, пробившиеся к устью Колымы сквозь льды. Встречные хвалят советских моряков, сделавших большое дело.

Атык уважительно вспоминает о морских кораблях.

— Товарищ Сталин послал пароход, много пароход! — говорит Атык.

Снова слышится: Угууу!

Собаки натягивают алык. И через пять минут новое: Угууу!

— Мури собака плохо! — говорит Атык.

Атык останавливает нарты и спускает передового Эспикра. Эспикр быстро отделяется от упряжки и бежит вперед. Тогда с лаем и визгом за ним, прибодрившись, несутся остальные псы вместе с нартами. Такой прием каюры применяют, чтобы подбодрить уставших собак. И в самом деле, они бегут за Эспикром словно за тренером.

Ночью мы в Пантелеихе, на притоке Колымы. Сушимся, пьем чай и едим свежий хлеб.

Останавливаемся у заведующего факторией. Я впервые вижу русского, который с таким искусством пользуется интонациями трудного для произношения чукотского языка, он как чукча прищелкивает и пришепетывает, говорит с такими же запевами и придыханиями и также переходит к страстному удивленному шепотку, будто аукается, обрывая фразу на высокой ноте.

Вареный омуль и строганина из нельмы лежат горками на столе и дразнят аппетит.

На ночь хозяин укрывает меня широким одеялом из двадцати недопесков, а сверху того еще невесомым одеялом из заячьих нежных лапок. Жарко, как на печке.

Мне снятся оленные нарты, идущие из Амбарчика в Омолой и Пятистенное, через хребты и реки, от ледяной границы моря, куда пробились с грузами пароходы. Каюры в тальниках речного берега жгут костры. Десятки, сотни нарт движутся по тундре, прокладывают дорогу грузам, прибывшим из-за моря.

Едва рассвело — мы уже на ногах. Каюры перевязывают нарты, расстилая на них кукули и оленьи шкуры, чтобы мягче было сидеть.

На Колыму выезжаем ночью. Я не вижу градусника, но и без него ясно, что уже за пятьдесят ниже нуля. Дышать можно только внутри кухлянки. Иначе ветер нещадно хлещет в лицо.

Ночью не видно широкой Колымы. Впотьмах она кажется бесконечной, как море. Собаки бегут из последних сил, чуют скорый роздых.

— Колыма! Колыма! — кричит над самым моим ухом Атык.

Высовываю голову из кухлянки. Мороз обжигает щеки. Но радостно видеть манящие вдали огоньки. И невольно вспоминается Короленко... Сколько огней! Мы давно не видели такого селения. Это Крепость! Нижне-Колымск! Он кажется большим и даже огромным. А ведь в нем всего только тридцать девять домов... Стало теплее при одной мысли, что впереди городок и несколько минут всего отделяют нас от встречи с людьми, от жилья и горячего чаю, который вернет нам утраченное в пути тепло. Цепь огоньков далеко протянулась по снежному левому берегу Колымы. Сутулые колымские плоскокрышие дома светятся сквозь льдины, вставленные в прорези окон вместо стекла. Мы вскакиваем с нарт, бежим за ними, радостно ловим мерцающий робкий свет.

На берегу шелестит тальник. Жалобно воют местные многочисленные собаки. На улицах городка темно и безлюдно.

Вдруг кто-то окликает меня. Я удивлен этой встречей. Оказывается это комсомольцы-метеорологи, с которыми я познакомился в прошлом году во время поездки по Колыме. Узнаю у них, что сегодня температура воздуха: —46°.

В тесных каморках Нижне-Колымской гидрометеостанции, кроме метеоролога комсомольца Штейна, живет семья начальника станции Якушкова и женщина — геофизик. В железных печурках трещат поленья. И все-таки от ледяных окон веет холодком. Холод заметно струится от стен и дверей. На бревенчатых покрытых инеем стенах висят диаграммы, кривые температур за последний квартал года и «розы ветров» с причудливыми «лепестками». По всему полярному берегу, на мысах, где зимуют метеорологи, в занесенных снегами землянках и избушках висят «розы ветров», вычерченные посланцами советской науки. Ледяная тропа, проложенная советскими судами в северных морях, усеяна этими «розами».

Над столом портрет товарища Сталина.

Атык смотрит на него и говорит:

— Это самый большой человек на земле! Сталин — Солнце!

В комнате начальника станции портрет Ленина. Атык говорит:

— Это Ленин! Ленин — Солнце!

Атык знает, что Ленин вместе с товарищем Сталиным прогнали богачей и их преспешников. Атык и каюры-чукчи знают: Ленина больше нет. На Большой Земле остался Сталин: его товарищ, великий человек! Это он послал корабли к берегам Чукотки. Он хочет, чтобы лучше жилось в тундре и на морском берегу.

Ночь. На метеостанции скупо, с приспущенным фитилем, светит керосиновая лампа. Она могла бы гореть и поярче, но в Нижне-Колымск еще не доставлен керосин из Амбарчика, и пока следует экономить остатки запасов.

Комсомолец-метеоролог Штейн согнулся над столом и что-то чертит. Оказывается, это — опять же «роза ветров». Она получается не совсем красивой. Штейн винит в этом Восточно-Сибирское море и его постояльцев — ветры норд-остовой четверти. Это они-то и дают «розу» с вытянутыми лепестками.

Утром я слышу, как Якушков чиркает спичкой и тихонько, на цыпочках, чтобы не разбудить гостей, подходит к анероиду. Я спрашиваю шепотом:

— Сколько времени?

— Без пяти семь.

На завтра Штейн осторожно чиркает спичкой и тоже идет к анероиду. Я спрашиваю и его, сколько времени, и он отвечает то же самое: Без пяти ceмь.

Несколько дней я наблюдаю их честную точную и преданную работу.

На следующий вечер в Ленуголке кинофильм: «Булат-Батырь». Картина из времен Пугачева. После кино бреду от клуба к метеостанции краем всего Нижне-Колымска. В темноте никак не нащупать потерянную тропу, выбитую здесь пешеходами и нартами. Часто проваливаюсь в снег по колени. Наконец, я на тропке. И тогда, в черноте тальника, которым, как забором, затянут берег широкой Колымы, я ясно вижу мерцающий огонек. Он движется. Кто-то идет с фонарем. Это — Якушков. Он ходил на Колыму замерять уровень воды и ее температуру. Если пришел «срок», нипочем для него мороз, пурга, хлесткий ветер. Укутается шарфом так, что открытыми остаются только глаза, и идет выполнять свой долг.

Домики, отстоящие друг от друга, кажутся высеченными изо льда. Над каждым домиком столбом стоит белый дымок, выходящий из трубы. Над всеми тридцатью девятью домиками Нижне-Колымска стоят эти столбы, как опознавательные знаки большого мороза. Они напоминают мачты кораблей, до которых немыслимо далеко.

Слышен скрип полозьев и хруст снега. Слышится сюсюкающая, колымская речь потомков тех, кто пришел сюда, быть может, еще с кочами Стадухина...

Первым, кто сообщил о пути из Якутска в Колыму, был казак Михаил Стадухин. В 1641 году он отправился на «Емоконь» (Оймекон) для ясачного сбора. Построив на Индигирке кочь, Стадухин сплыл на нем с казаками до моря и пошел далее на восток. В низовье Колымы на левой, так называемой Стадухинской протоке, невдалеке от теперешнего Нижне-Колымска, он поставил ясачное зимовье-крепостцу, обнесенную частоколом. Протока эта обмелела, и позднее селение передвинулось на новое место, что верстах в двадцати от старого, как раз против устьев Анюев, впадающих в Колыму близко друг от друга. Однако название «крепости» так и осталось бытовать на Колыме.

Был на Колыме лейтенант Дмитрий Лаптев. Он соорудил на Толстом мысу близ устья Колымы грузную деревянную пирамиду, служившую опознавательным знаком. Она и поныне известна под названием «Маяк Лаптева».

Были на Колыме знаменитые русские моряки Ф. Врангель, Ф. Матюшкин, И. Биллингс, Г. Сарычев, Г. Седов.

В 1909 году Седов описал устье и бар Колымы и соорудил здесь приметные знаки.

Колымскими таежными тропами ходили революционеры, сосланные сюда царской властью на погибель. Их помнят старожилы. Многие не выдержали суровой жизни на положении ненужных людей. В колымской избе вместо тюремной решетки на окнах были вставлены льдины, а взамен высокого забора с колючей проволокой беспредельно лежала тайга, из которой не выбраться и самому смелому беглецу.

Но не было сил, способных при старом строе проложить путь культуре на колымские берега. Каюры мужчины рассказывают, что их родители боялись отдавать детей в школу. Старая Колыма не знала просвещения.

Впервые в 1931 году на Колыме появился, смело приведенный с Лены, пароход «Ленин». Край начал пробуждаться. И о многом говорит то, что колымские каюры стали оставлять в дорожных листах свои подписи-автографы. Только старики еще ставят взамен подписи печати или крестики...

Атык на прощанье занимает меня рассказами.

Он купил росомаший мех и счастлив. Подарок любимой жене Атык показывает каждому встречному. И еще он купил новую нарту и капканы... Сушеную рыбу каюрам отпустили счетом до Сухарной заимки. Там много собак и много собачьего корма.

Утром каюры собираются у метеостанции, чтобы попрощаться с нами. Я передаю Атыку письмо к Козловскому.

— Прощай, Атык! Спасибо тебе за каюрство! За дружбу! Счастливого пути, человек Севера! Спасибо, дорогой товарищ по трудной дороге!

И Атык в ответ крепко жмет мне руку и тоже говорит спасибо. Еще в пути я заметил, что некоторым русским словам Атык придает особый смысл. «Спасибо» Атык понял как конец дела, конец путешествия, но никак не иначе. Он знает, что у русских принято благодарить не в начале, а только в конце работы. Напившись чаю где-нибудь у костра, я возвращал Атыку его кружку и говорил «спасибо». Это значило, что закончено чаепитие. Спасибо, — это для Атыка слово, завершающее действие.

— Спасибо! — сказал мне Атык на прощанье.

Один из метеорологов пригласил всех к столу. Отказываться невозможно: подана сельдятка. Мы было спутали ее с селёдкой, но колымчане, улыбаясь, объяснили, что сельдей нет на Колыме. Сельдятка — небольшая рыбка из породы сигов, ее очень много на Колыме, и она замечательно вкусна. Я впервые встречаю такую нежную рыбу. Сельдятка — слово колымское, на других реках его не слыхать.

Нашлось у метеорологов для прощанья с каюрами и по стопке водки. Я спросил Атыка:

— Сколько будешь ехать обратно до Певека?

Он стал считать по пальцам.

Чукчи вообще ведут счет по пальцам. Рука это пять, две руки — десять, пятнадцать — хромой человек, кляуль (человек) — двадцать (тоесть, двадцать пальцев). Считать, по-чукотски — «пальчить».

Атык ответил, что через десять дней будет обратно в Певеке. Он еще раз попрощался, вышел из дома и, весело крикнув «Тагам!», схватился за дугу, побежал рядом с нартой, больше не оглядываясь.

За Атыком тронулись остальные.

С последней нарты долго махал рукавицей комсомолец — горячий Рольтынват.

Уехал настоящий человек, знаток тундры, следопыт и бесстрашный охотник, мастер нартяной езды, замечательный каюр. И мне стало грустно.

Не скоро получит Атык теперь своего Матау, оставленного в тундре. Когда-то заглянет еще в тундру с морского берега?

Каюры решили ехать не тундрой, а морским берегом, в Сухарной заимке они возьмут корм для себя и собак, чтобы затем пробираться на проходную в Певек, к родным ярангам. Там, в Певеке, когда солнце, победив полярную ночь, взойдет над горами, моряки снимут деревянную обшивку с бортов пароходов. Из досок они обещали выстроить большие дома для Райисполкома и школы-интерната. А корабли уйдут на восток...

Ожидая оказию, знакомлюсь с жизнью Нижне-Колымска.

Городок без улиц, дома с пологими крышами, крытыми землей, речной порт без намека на пристань. Даже мировая война 1914—1918 годов не коснулась этого дальнего угла страны. Колымчан не брали в солдаты, а революция по-настоящему пришла сюда с огромным запозданием, когда по Советскому Союзу рабочие и колхозники уже досрочно заканчивали выполнение первой сталинской пятилетки.

Осенью здесь «бежали» все дома, как говорят колымчане. «Бежали» дома означает по-колымски, что во время осенних проливных дождей текли плоские крыши всех домов. Все ждали зимы как милости природы: тогда морозы на много месяцев надежно «починят» крыши. И в самом деле, пришла зима, засыпала крыши снегом, снег сковал мороз, и дома перестали «бежать».

В городке выходной день. По зимней заснеженной Колыме бегут нарты. Это катают детишек, забавляют их доступным здесь развлечением.

За зиму пятая почта пришла в Нижне-Колымск из Среднего. Собаки доставили ее на нартах.

Во времена островновской ярмарки оживали некогда городки Колымы — Средне-Колымск и Нижне-Колымск. Через эти городки лежал путь купцов из Якутска в Островное на ярмарку. Два десятка купцов прибывали с вьючными караванами. У каждого купца было под вьюком от десяти до сорока лошадей. Торг производился купцами и по пути в этих колымских городах за чай, табак и особенно за водку купцы выменивали у местных людей высокоценную пушнину. С отъездом вьючных караванов вновь замирала жизнь колымских городков...

Мы застали в Нижне-Колымске сонную зимнюю жизнь. Короткий день, похожий на поздний вечер, сменялся быстро долгой ночью. Мы не видели здесь восходящего солнца. И единственной нашей радостью была баня. Но и она оказалась по-северному своеобразной. Из большого чана шел облаком пар от кипящей воды и тут же из-под пола клубился холодный воздух, дувший из всех щелей. Ноги наши были на «полюсе холода», а головы... на «экваторе». Однако и этой бане мы были бесконечно рады после двадцатишестидневного пребывания в дороге по тундре и северной тайге.

В Нижне-Колымске говорили о том, что городок обветшал. Он хорош был для царской России. В советской стране это — пережиток старины. Уже возникают новые города. Нижне-Колымск заменит Кресты Колымские, а пальму первенства на северной Колыме отберет у Средне-Колымска новый город, затон Лабуя, где будет отстой нарождающегося колымского флота.

Колымские города отпразднуют свое новоселье. Колыма, с ее таежными берегами, уже огласилась гудками своих первых пароходов, и они разбудили этот край, прокричали на всю Колыму призывное: «тагам!».

Каждый день кто-то проезжает мимо Нижне-Колымска или отправляется из него.

Каждый день слышится под окнами собачий лай и крики: «Подь-подь!» и «Куххх!».

Колыма — это большая зимняя дорога к новостройкам — новым портам и поселкам…

— Чаю не успеешь напиться, а трактор уже за дровами съездил, — рассказывают приезжие об этих новых селениях.

Идут по Колыме разговоры про первые колымские тракторы, про первые колымские пароходы... О них говорят восторженно, как о диковинке. Это, пожалуй, посильнее колымских чудинок. Это советские чудинки на краю мира.

Год назад мне удалось увидеть в нижнеколымском кооперативе шеренги стеклянных ламп, некогда доставленных сюда американскими дельцами. Эти лампы, очевидно, еще в XIX веке не находили сбыта в Штатах и были сплавлены на Колыму за полной непригодностью для обмена на высокоценную пушнину.

Я видел в кооперативе американские бусы, подобные тем, на которые бизнесмены выменивали золото у индейцев. Их тоже янки доставили сюда.

Еще в конце XIX века американцы отыскали дорогу к Колыме...

Прослышав о богатствах колымской землицы, сюда потянулись искатели легкой наживы и контрабандисты. Из года в год к устью Колымы пробирались американские вельботы. Так же, как на Чукотке, предприимчивые янки обманным путем, за бесценок, выменивали у прибрежного населения пушнину и попутно разузнавали путь к колымскому золоту. Пиратской базой служили берега Аляски.

Одну такую шхуну в 1920 году вблизи острова Колючина встретил Амундсен во время северного плавания на корабле «Мод»; Амундсен писал об этой встрече:

«Мы встретились с американской шхуной «Белинда» из Номе, которой вчера удалось обогнуть находящийся впереди нас мыс, идя в прибрежной прогалине, шириной всего лишь в несколько метров... Трое человек с этой шхуны: капитан, машинист и пассажир, приехали к нам на «Мод». Капитан шхуны Кастель, голландец, много плавал на американских судах, промышляющих моржей, и участвовал в экспедиции Стефанссона... Шхуна направлялась в Чаунскую губу. Кастель рассказывал, что вслед за ним шло много маленьких суденышек, стремящихся на Колыму».

Многие из таких «маленьких суденышек» платили гибелью за свою авантюру. Но жажда наживы была сильнее страха перед льдами. Даже в наше время у наших берегов находили свой бесславный конец любители чужого добра. В 1919 году у берегов Колымы льдами раздавило шхуну «Бельведер», в 1922 году шхуну «Игл», в 1929 году близ мыса Биллингса погибла шхуна «Элизиф». В 1930 году раздавило льдами шхуну «Нанук», после чего плавания американцев к устью Колымы навсегда прекратились.

Любители чужих богатств, разведчики американских спекулянтов и контрабандистов, пробиравшиеся к северным параллелям России, нередко маскировались под безобидных «исследователей». Так, например, американец Корен (Прибывший на шхуне «Киттиуэйк» в 1911 г.) собирал на Колыме... коллекцию розовых чаек. Он женился в Нижне-Колымске, а затем уехал, бросив там и жену, и розовых чаек. Коллекцию Корена вывезла впоследствии экспедиция Амундсена, зимовавшего в 1919—1920 годах у острова Айон.

До сих пор старожилы на Колыме помнят экспедицию англичанина Гарри-де-Виндта и его помощника виконта Кленшана-де-Бельгара, воспитанника иезуитской школы. Экспедиция этих двух господ была отправлена в Колымский край американским синдикатом, который задался целью провести трансаляскинскую железлую дорогу через Северную Америку, Берингов пролив, Колымский край до Якутска, а затем дальше на запад. Для соединения железных дорог предполагалось построить паром, он должен был перевозить железнодорожные составы с континента на континент через Берингов пролив. Высказывались предположения о прокладке туннеля под Беринговым проливом. Биржевики составили акционерную компанию, развели вокруг своей затеи рекламу и под этот шумок выпустили в Америке акции «Трансаляскинской железной дороги». Благодаря рекламе акции были раскуплены, что повело потом к разорению большого числа доверчивых акционеров.

Помимо грабежа легковерных людей, вся эта затея имела и другой смысл: американские железнодорожные короли (одним из них был отец небезызвестного Гарримана) рассчитывали под предлогом постройки железной дороги проникнуть на северо-восток России и прибрать его богатства к своим рукам.

Среди царских чиновников высокого ранга нашлись продажные лица, активно помогавшие американцам в их авантюре.

Гарри-де-Виндт был снабжен проездным листом «три пера». К листу сургучом были припечатаны три гусиных пера, что означало государственную важность проезжающей персоны и обязанность населения оказывать таковой всякое содействие и готовить вне очереди оленей или собак по первому требованию. Впереди нарт Гарри-де-Виндта следовал специальный нарочный. В проводники англичанину и виконту дали казака Расторгуева, участника знаменитой экспедиции геолога Толля. «Знатные иностранцы» пробыли в Средне-Колымске несколько дней и затем на собаках добрались до Берингова пролива. Это подозрительное «путешествие» легло большой тяготой на якутов и чукчей, с ними так никто и не расплатился за прогон оленей и собак, за гибель многих собак, которых на пути следования загнал иностранный прожектер.

Бывали в Средне-Колымске и знатные русские люди. Но все они прибывали сюда совсем не по доброй воле...

Первым в 1744 году в Средне-Колымск прибыл русский вице-канцлер внутренних дел граф Михаил Гаврилович Головкин — вельможа двора Анны Иоанновны и Анны Леопольдовны, сын петровского министра, первого президента коллегии иностранных дел. По совету М. Г. Головкина, Анна Леопольдовна собиралась объявить себя императрицей, но ей помешал дворцовый переворот. На престол вступила Елизавета Петровна, дочь Петра Первого. Не считаясь с тем, что Головкин был в родстве с ее домом, императрица приказала арестовать вице-канцлера, его судили и приговорили к смертной казни, как государственного преступника. Потом смертный приговор был заменен ссылкой.

Граф Головкин прибыл в Средне-Колымск вместе со своей женой Екатериной Ивановной, урожденной княжной Ромодановской. Елизавета Петровна считала Головкину непричастной к преступлениям мужа и сохранила за ней звание придворной дамы со всеми привилегиями. Но Головкина ответила царице: «Любила мужа в счастье, люблю его и в несчастье, и одной милости прошу, чтобы с ним быть неразлучно».

Два с половиной года добирались Головкины из Петербурга до места ссылки. Четырнадцать лет прожили они в Средне-Колымске. Граф умер. Жена, залив воском тело покойного, выехала в Москву, чтобы там предать земле останки провинившегося вельможи.

Поселение Головкиных в Средне-Колымске положило начало ссылке на Колыму неугодных царскому правительству лиц.

Как доносил в Петербург прапорщик Пальмштруг, приставленный к Головкину для наблюдений за ним, жизнь в Средне-Колымске в те времена была невыносимой.

Пальмштруг писал: «Здесь жителей весьма малое число, и питаются токмо одною рыбою, а иногда, по времени, бывает рыбы недолов, как и сего году, то и жители терпят голод и едят сосну (Надо полагать: толченую кору лиственницы. — М. 3.). А арестантам, яко непривыклым людям, то снести невозможно. К тому же и рыбою удовольствоваться в неуловное время не можно...».

Проходили годы, а жизнь на Колыме мало изменялась.

Названия многих колымских мест, сохранившиеся с дореволюционных старинных времен, сами говорят о себе: «Кресты», «Могильный», «Убиенное», «Погромное», «Походское...».

Не изменился и климат с того времени. Не стало теплее в Нижне-Колымске. Те же пятидесятиградусные морозы, те же слепящие пурги, те же штормы и туманы, что были много лет назад. Но сколько ныне нового в этом суровом крае. На безлюдных прежде берегах раскинулась сеть радиостанций. Строятся здесь и рудники, и многолюдные поселки. «Натура» Севера отступает перед человеком, выполняющим план, начертанный великим Сталиным.

От амбаров и складов Амбарчика расходятся караваны грузовых нарт. Идут с грузами и олени, и собаки, и лошади. Лошади здесь лохматые, необычные, обросшие густой шерстью — защитой от стужи.

Вторую неделю подряд держатся сорокаградусные морозы. Но такие температуры не считаются здесь лютым холодом, они не препятствуют нормальному ходу жизни и работы. Дети продолжают веселой гурьбой ходить в школу, после уроков они катят на нартах в тайгу за дровами. Дни сумеречные, короткие, ветреные. Ночи длинные, ясные, звездные. Солнце почти не показывается над горизонтом. Но днем, часа два-три, можно у окна почитать газету, не зажигая лампы.

С утра за правым берегом Колымы вырастают крутые горы. Их не было вчера. Они высятся до самого вечера. Ультрамариновые вершины манят тайной неведомых горных хребтов. Погас короткий день. Исчезли горы за Колымой. Это была лишь рефракция — причуда преломления световых лучей в воздушной среде. Благодаря рефракции, высота обычных предметов кажется подчас гигантской, и маленький бугорок вырастает в горный кряж. Рефракции нередко тешат взоры колымчан самыми необычайными пейзажами.

Да разве мало тут и других неожиданностей. С удивлением узнаю, что на радиостанции завелись горностаи. Они живут под полом машинного отделения. А в прошлом году стая белок пришла сюда из тайги. Быть может, палы (пожары) выгнали их из тайги. Несколько белок забрались на радиомачту. Когда вахтенный по уборке помещения выливал осенью помои, с соседних озер слетались к радиостанции дикие утки. Они вели себя, как домашние, и совершенно не боялись человека.

По совету колымчан занимаюсь пополнением путевого запаса пельменей. Колымчанин зимой считает пельмени наилучшими таежными консервами. Они лежат у него за прядкой нарты в мешке, не портятся на морозе. Достаточно развести костер, набрать в кастрюлю снега и, вскипятив снежную воду, бросить туда пельмени, как готово прекрасное и сытное блюдо. Я покупаю в кооперативе подарки для будущих знакомых, заимщиков, которые встретятся на пути, это — кирпичный чай и черкасский листовой табак.

По соседству с метеостанцией двое колымчан ремонтируют дом. Из ковша с саженной ручкой один поливает водою стену своей сутулой бревенчатой избы, другой огромной лопатой набрасывает снег на смоченную стену. Штукатурка из мокрого снега ложится ровно и плотно. Это называется «леденить» дом. Как и все соседские, домик быстро становится белым и празднично-нарядным. Издали он кажется вытесанным изо льда.

Все дома облеплены своеобразной колымской «штукатуркой». Блещет снегами широкая Колыма. Еще полгода продлится здесь зима. Но ее не страшатся даже дети.

 

Первый колымский лоцман

 

С Кешей Четвериковым я поднимался в 1932 году на колымском пароходе «Ленин».

«Ленин» — первый пароход на Колыме. Кеша Четвериков — первый колымский лоцман на этом пароходе.

Он маленького роста, смуглый, почти коричневый. Потомок колымских казаков, природный колымчанин. У него колдовская память на все слышанное и виденное. Лицом он больше походит на якута, чем на русского, но говорит только по-русски и, как все здесь, картаво.

Осенью мы стояли у Нижне-Колымска. Кунгас ходил от «Ленина» к берегу, перевозил муку, консервы, табак, сахар, чай и другие продукты, доставленные Северным морским путем из Владивостока.

Кеша наблюдал у стрелы за разгрузкой.

— Товарищ капитан, скоро ли пойдем на низ? — спросил он вдруг беспокойно.

— А сейчас же после третьего свистка! — невозмутимо ответил капитан, не любивший никаких расспросов.

Если кто-нибудь из любопытных членов экипажа спрашивал капитана: «Что это там виднеется впереди?», он отвечал неизменно: «Подойдем поближе и расспросим!» Кеша знал эту привычку капитана и не очень любезные ответы.

Но теперь Кеша беспокоился и продолжал спрашивать:

— А если берега захватит? Мы и будем всё разгружаться?

Капитан молчал.

— На чем же я из Крепости до Шалауровой доберусь? Собачек-то у меня нету...

Когда пароход шел вверх по Колыме от Амбарчика, Кеша бессменно стоял в штурманской рубке «Ленина». Пристально рассматривая реку, он то и дело командовал штурвальному: «Подерни маленько влево! Подерни маленько вправо!»

У наиболее серьезных мест Кеша просил вахтенного не разговаривать с ним:

— Я — безумный сейчас!

Но, когда «Ленин» миновал опасный перекат, Кеша весело посоветовал:

— Однако, пульни, товарищ капитан! И капитан дал полный ход вперед.

— Кеша, сколько верст до Шалауровой по-твоему? — явно проверяя лоцмана, спросил старший помощник капитана.

— Это по-вашему Шалаурова, а по-моему, по-колымскому, то Казарма, однако, называется. Лаптев там казарму строил.

— А давно ли это было? — не унимался старпом.

— Однако, годов двести назад! Меня тогда еще на свете не было!

— А все-таки, Кеша, сколько до косы? — снова спросил старпом.

— Моих десять, твоих шесть верст будет, однако, — ответил, прикинув глазком, Кеша.

— Каких это твоих-то?

— Длинных, вот каких. На собачках версты длиннее кажутся, чем на быстром пароходе, — обрезал Кеша, отвернувшись к окну и давая понять, что разговор окончен.

По-детски картавя, Кеша всегда высказывал умные и дельные мысли. Он читал реку, как книгу, знал тундру и море, собак и звериные повадки. Это был человек природы, ее следопыт и почитатель. О собаках он говорил, как о любимых товарищах.

Я позвал Кешу в каюту, показал ему книги о Севере и сказал:

— Вот, Кеша, хочу про тебя написать, чтобы все знали о первом колымском лоцмане Низовой Колымы с парохода «Ленин».

— Хоросо, — коротко и безразлично ответил Кеша, свертывая длинную цыгарку.

— Откуда ты так хорошо реку знаешь, Кеша? — спросил я.

— А своим мнением, назойством знаю я Коиму. В сиротстве рос. Сиротство всему научит. Отец был крестьянином, мать — ламутка. Брат бый — помер. Сестра быя — тозе померла. Я остался, сказать, один, как месяц на небе, и двадцати годов женился.

Долго расхваливал Кеша свою жену. Второй нет такой нигде на Колыме!..

Детей у Кеши не было. Он взял на воспитание сироту. Жил на Сухарной заимке. Вместе с женой уезжал в тундру рубить пасти. Жена таскала плавник, а Кеша ставил пасти до самого почти Чауна.

— Так мы лета свои провожали, — продолжал он. — Пятнадцать лет мы себе упокою не знали. Теперь, однако, хоросо живу. А раньше трудное было наше коимское житье. Завоза никакого. Ни чай, ни табак, ни, сказать, еда. А теперь вон скойко пароходов в Амбарчик пришло!

— Как промышляете? — спросил я Кешу.

— Песцов шибко-то промышляю. Я на интерес какой промышленник. Нас теперь не пускают пастями-то давить песцов. Ну, я и капканами за зиму много напромышляю. А сейчас вот лоцманю на пароходе. Товарищи на меня обижаются: Ты, говорят, Кеша, деньгу зашибаешь большую! А Кибизов мне сказывал в Амбарчике: пусть говорят!

— Кто такой Кибизов?

— Он меня на пароход поставил. Я никогда на пароходах не плавал. Ты, говорит, Кеша, борозду знаешь, харватер? — Знаю! «Ну, коли знаешь, садись на пароход!».

Кеша рассказывает, что сам попросился на другой год работать на пароходе «Ленин».

— Я, по своему мнению, знаю реку. Осенью новый лед замерзнет, сетки мы ставим, глуби вымериваем. Река замерзает с берегов. Когда северный ветер потянет, вода коимская о ту пору утихает, река замерзает серединой. А весной лед над глубью держится. Вот он харватер и виден весь, как на ладони. Только не ленись, примечай. А мы на собачках тут ездим часто, все видим, все замечаем.

— Еще по морю погоды бывают. Как утихнет погода, медведь в море с берега идет. А у нас собачки есть. Мы их пускаем по следу. Собаки зверя останавливают. Когда хозяин близко, пуще идут на медведя. Собака от зверя отскочит, тогда и стрелишь его. Собачек мы очень жалеем. Она себя погубит, а нас от смерти избавит.

— Весной-то погубил я преданную собаку. Умная была, как человек, только языком не трепала. Лежал медведь в снежной яме. Пустил я собаку, она побежала. А он хитрый и проворный, не доспел я курок спустить, выскочил он из ямы. Задрал мою собачечку медведь.

— Всему делу — собака на Севере. Она саму себя кормит и нас тоже. Ее труд мы заболь (верно, правда,— древнее казацкое слово на Колыме) ценим. Денег собака не просит. Одежду тоже не просит. Надо только соблюдать, чтобы она не смерзла, она тебя спасет от смерти. Человек день не поест, не может работать. Собака день не ест, все с нартишками идет, пока в снег не воткнется. Сей год в Амбарчике много груза. Мы его заболь на собачках зимой повезем.

— Правда ли говорят, что в Амбарчике бывают потопы?— спросил я Кешу. — Говорят, что груз подмочить может?

— Врут, парень! Потопу не бывает, — решительно ответил Кеша. — Только есть, что вода с гор весной побежит. Надо, чтобы закрышка была хорошая, чтобы брезенты были хорошие. Не пропадет груз. Одно и есть, что снегом высоко занесет. Четыре нарты одну тонну груза увезут. Десять-двенадцать собачек на одну нарту. У кого собак мало, восемь-девять запрягут.

Кеша отлично знал берег моря и низовую Колыму. О городах он слышал лишь от бывалых людей. Увидев впервые Средне-Колымск, Кеша был поражен его «размерами и многолюдней».

За время лоцманства Кеши пароход «Ленин» сделал кряду четыре рейса и ни разу не сидел на мели. Что ж говорить о промыслах, которыми он занимался сызмальства. Лучше всех Кеша неводил рыбу, промышлял песцов, медведей. Нередко он добывал и «черного» песца, как называли на Колыме ценного голубого зверя. Кеша был недоволен запретом пасти:

— Это неверно, что пасть отменяют, — говорил он, возвращаясь к своей излюбленной теме. — В капкане худо песца добывать. Песец бьется, пушнину шибко портит. А пасть убивает сразу, пушнину не портит. Да мне что? Я через эти несчастные пасти захворал и жену замучил...

И Кеша принимался хвалить подругу жизни.

— Не видать такой женщины на Колыме, чтобы с мужчиной наравне пасти рубила и все умела делать! Она без меня четвертый год в избе живет. Сама неводит. Сама амбар строила, ближе к избе по бревнышку уновь сложила. Избу-то я сам у новое место перенес, амбарушко-то не успел. Она амбар к избе сама приставила, как мужчина все равно.

Лоцман затягивался махорочным дымом, и его глаза полузакрывались.

— Не всегда песец приманку из капкана берет, — продолжал Кеша. — Охота у песца бывает при луне. Луна прошла, песец приманку не тронет, не пошевелит. А когда бывает луна, он у пасти съест и товарища, если тот на виду лежит. А так он мышей ест, редко когды за каждый раз приманку хватает. Он больше приманку берет, когды новый снег нападывает. К весне дольше дни станут, так он хуже берет, а с апреля совсем перестает, ты ему хоть все на свете рассыпай, не берет! Тюлени в ту пору ребят бросают, он их шибко караулит у лунок. Только голову высунут, хватает.

— И на море часто бываете? — спросил я, добиваясь продолжения рассказа.

— До самого Айону доходил. Амундсена видел. Он с нами вместе поварил в Чаунской губе. Я у него пости месяц жил на Айоне-острову, за Большой рекой, а по-русски ее называют Большой Баранихой! Он тутока замерз. Два месяца их несло со льдом на самый камень. У нас юго-восток и значит камень, горы. Поднесло норвежан сперва к Большой Баранихе. За Большой и зимовали они...

— На скуне экспедитской. Говорили будто чудо-скуна. Но я-то не верю. Просто — морское судно. Их переводчик — Геннадий Дмитриевич Олонкин. Мы с ним ездили сюда в Крепость, в Нижний Колымск. Я его и спрашиваю: и зачем ты, Геннадий Дмитриевич, на чужестранной скуне в море пустился? Неужели мало у нас своих русских кораблей? Ничего он мне на это не ответил.

Я был поражен памятью Кеши. Амундсен плавал в этих местах тринадцать лет назад. А Кеша помнил и Амундсена и имя, отчество Олонкина.

— На первый начин они поехали со мной в Нижний Колымск. Добрались мы до заимки Сухарной. Трое вернулись на скуну, а я Олонкина дальше повез. Просит меня Амундсен через Олонкина съездить в Нижний Колымск. Там американец Корен жил, разных чаек и белых и розовых собирал, мышей, уток, лебедей, горностаев, головы разные, животных. Чучела делал, этим и заимался. Кто говорит: шпиён. А птички были только для отводу глаз. Узнавал он все про нашу колымскую землю и домой в Америку докладывал, затем будто и посылали... Я по эту коллекцию и ездил с Олонкиным в Нижний. Так я Амундсену приглянулся, не хотел меня от себя отпускать, звал с собой в Ному. А у меня семейство в Сухарной заимке. Я и говорю: «Как же от семьи, от родины, мне на чужую землю подаваться? Тому не бывать! Вам — норвежская, мне колымская землица родная. Езжайте без меня». Так они без меня и пошли в Ному. А я весной приехал назад. Вода на море была снежная, поверх льду. Вот тебе и вся история! — заключил Кеша рассказ.

Я спросил Кешу на прощанье, не скучно ли ему на Колыме? Он удивился вопросу. У него триста шестьдесят пастей было расставлено на песцов. Семьдесят два песца он упромышлял в последнюю зиму. Скучать времени нет. Каждый день кто-нибудь из соседей несет песца к фактории. Принес сосед одного песца, вот и хочется Кеше на завтра двух принести. Не на купцов работает, на свою советскую власть!

Колымчанин, видимо, устал от долгого разговора и собирался уходить. Вошел старпом, услышал конец нашей беседы и сказал мне:

— Запишите так: Кеша — первый человек на низовой Колыме! Он ее знает, как каждую морщину на своей ладони. Кеша встал и, прощаясь, сказал:

— Запиши: Кеша один здесь Четвериков из всей Коимы, по отечеству Петрович, и жена моя Марфа Гаврильевна. Такой больше нет на Коиме!

 

Колымский партизан

 

От Якушкова я узнал, что в Нижне-Колымске живет участник борьбы с колымской белогвардейщиной в годы гражданской войны.

Отправляюсь к нему на край города. Дом партизана Багалая оказывается таким же, как и все в Нижне-Колымске: он сложен из ровных бревен, с пологой крышей, с ледяным окном вместо стекла и так же, как и другие строения, сверкает ледяной штукатуркой.

Хозяин, высокого роста, сильный красивый человек, встретил меня у дверей дома, приветливо пригласил к себе и сразу стал угощать погребной нельмой и строганиной из свежепойманной подледной рыбы. Я сказал, зачем пришел к нему. И Багалай, помолчав несколько минут, словно собираясь с мыслями, стал рассказывать о драматических эпизодах гражданской войны на Колыме...

...Восьмые сутки шел человек на лыжах с горы на гору колымской тайгою. В заплечном мешке лежали спички, патроны для берданки, плитка кирпичного чаю и небольшой котелок для варки пищи.

Полярная ночь кончилась. На короткий срок солнце поднималось над тайгой. Но оно еще не грело. Только на вытянутых ветвях сланца-кедровника клубился кружак, горевший солнечными бликами, как при закате ледяные окна якутской юрты. В безоблачную ночь ослепительно сияли звезды и серебрился Млечный путь. Глядя на него, человек вспомнил чудесную сказку, рассказанную ему матерью. Млечный путь — это лыжный след якутского богатыря Моксогола (Сокола) — сына неба. Богатырь гнался за любимой девушкой. Вот и остался широкий след в небе, высоко над тайгой...

Глядя на звездную полосу Млечного пути, человеку взгрустнулось: ему приходилось не гнаться за любимой, а уходить от нее. Девушка Марьячан жила около озера Тала-Кюэль и спорила с ним красотой. Черные косы Марьячан отливали синевой, ее смугловатое лицо было обожжено ветрами. Движения ее восхищали ловкостью. Она умело управляла конем, была замечательным товарищем, и не было ничего краше ее быстрых темнокарих глаз.

Багалай шел восьмые сутки, не встречая людей. Изредка попадались следы сохатого. Шел днем и ночью. Ложился спать, когда выбивался из сил. Вставал, когда чувствовал, что коченеет от мороза. Разводил костер, сушился, согревался чаем и после короткого сна устремлялся дальше в горы. О нем говорили, что у него «беличья» память. Летом белка запасает на зиму желудей, грибов, кедровых орешков. Она прячет их под корой, меж ветвями или в дупле первого попавшегося дерева. А зимой, когда приходит нужда, белка безошибочно отыщет в тайге деревья, где спрятала свои запасы.

Багалай шел с горы на гору, и каждый камень был знаком ему. Там, где снег был прибит ветрами, лыжи разбегались, и человек двигался медленно. Густая шапка его прямых невьющихся волос сползала на невысокий лоб. Собачья опушка пыжикового малахая обрастала сосульками. Время от времени Багалай привычно откидывал малахай на плечи, и он свисал на зеленой яркой шелковой ленте, подаренной девушкой из Тала-Кюэля.

На ременном его поясе болтался самодельный нож якутской работы из берданочного штыка. Рукоятка была сделана из корня березы. Безвестный мастер искусно выгравировал иглой тонкий рисунок на березовой рукоятке и залил его оловом. Распластав сильные ноги, скакал на рукоятке ножа сохатый, вспугнутый охотником.

Родители Багалая кочевали с Олоя на Большой и Малый Анюи. Отец Багалая слыл метким стрелком и добывал пропитание охотой. Семья Багалая была большая и бедная. Кочевать приходилось подолгу, ездовых оленей нехватало. Чтобы не мытарить детей, родители сажали их на нарты, где помещался скарб, а сами шли всю дорогу пешком.

Багалай покинул родную урасу (Летнее жилище конусообразной формы. Там, где встречается береза, ураса обтянута берестой, за отсутствием бересты ураса обкладывается дерном и засыпается землей (по Матюшкину)), когда ему было всего лишь одиннадцать лет. Приезжал к ним купец Епимах Жохов. Купец привозил с собой спирт, табак, кирпичный чай и подарки — дешевые ситцевые платки. Он охотно вел «капсе», — рассказывал всякие новости. Послушать его собирались якуты из соседних урас. Епимах Жохов давно обратил внимание на Багалая, часто угощал мальчугана конфетами. А однажды купец попросил родителей отдать ему Багалая на воспитание. Родители согласились: Багалай был восьмым едоком в семье. Мальчику же было все равно, его даже прельщала поездка в незнакомый город...

«Хорошего работника и за большие деньги трудно на Колыме подыскать, ребенок вырастет, будет мне даровым работником», — рассчитывал купец, развалясь в кибитке, запряженной сытыми оленями.

С большим обозом пушнины, накупленной Жоховым за бесценок у якутов-охотников, приехал в Средне-Колымск маленький Багалай. Мать всплакнула на прощанье и, поглядев вслед, пошла в урасу чинить прохудившиеся торбаза.

Мальчик у купца выучился грамоте. А на второй год купец заставил его работать: пилить дрова, чистить двор, косить и возить сено, неводить... Работал Багалай без платы, за еду и одежду, восемь лет. Стал большим и рослым молодцом. Надоело молодцу батрачить.

Задумал уйти от купца.

В тот год строилась средне-колымская радиостанция. Багалай поступил на строительство пильщиком, потом стал матросом. Хаживал на катере из Среднего до самого устья Колымы, изучал реку, сделался известным лоцманом.

В семнадцатом году пришла на Колыму весть о великой революции. Вместе с колонной бывших политических ссыльных Багалай шагал к могилам борцов революции, погибших в колымской неволе, и впервые слушал речи о свободе и справедливости.

Потом на Колыме появились белые.

Багалай жил тогда у оседлых якутов в Унарве, в Байдунском наслеге. Далеко по тайге пошла весть о том, что офицер Шулепов расстрелял в Средне-Колымске девять коммунистов и захватил власть в свои руки. Он ставил свечи перед иконами, пил водку и, когда проходил запой, ездил по Колыме собирать «дань» с якутов и русских.

Помощником у Шулепова был Белоницкий.

Летом Белоницкий собрался с награбленной казенной пушниной бежать в Америку. Он давно сторговался с американскими контрабандистами. Но американскую шхуну не выпустили полярные льды. Она зазимовала у чукотских берегов. Белоницкий зимним путем на собаках вернулся в Средне-Колымск. Шулепова в Среднем не оказалось. Он был на Абыйской стороне.

И тогда случилось неожиданное. То ли знал Белоницкий, что власти белых всюду пришел конец, то ли на самом деле явилось к нему запоздалое раскаяние, но собрал он белогвардейцев и сказал им:

— Я был белым. Это моя ошибка. А теперь хочу оправдать себя работой за советскую власть. Призываю всех колымчан бороться за укрепление советской власти на Севере.

Выслушали люди Белоницкого и решили присоединиться к нему. Тогда он послал арестовать Шулепова. Злодея доставили в Средне-Колымск.

Бывший адъютант Шулепова — офицер Канин тоже перешел на сторону победителей. Он вызвался поехать на Абый на разведку, чтобы ликвидировать банду офицера Деревянова, орудовавшую на Индигирке.

Белоницкий набрал отряд колымской молодежи, роздал им ружья и выступил зимней дорогой из Средне-Колымска в Абый. Морозный ветер обжигал лицо, дышалось трудно, коченели пальцы рук и ног... Над разгоряченными оленями стояли облака пара.

Навстречу отряду Белоницкого из Абыя со свежим хлебом и олениной приехал офицер Канин. Обрадовался ему красный отряд. Давно так сытно не ели, как в день встречи. Канин налегке, с одной беговой нарточкой, повернул обратно.

Но не пришлось Белоницкому войти в Абый. Изменник Канин устроил перед самым городком засаду, перебил отряд и завладел его оружием. Погибли активисты, представители лучшей части среднеколымской молодежи, их до сих пор вспоминает советская Колыма.

Канин присоединился к Деревянову. Он предложил ему наступать совместно на Средне-Колымск, но разными путями: Канину из Абыя, Деревянову — из Аллаихи. А чтобы обмануть красногвардейцев, оставшихся в Средне-Колымске (среди них был и Багалай), изменник Канин прислал из Абыя нарочным подложное письмо за подписью Белоницкого:

«Абый взят нами. Скоро разобьем и Деревянова.

Белоницкий».

Никто не усомнился в подлинности письма.

Для ускорения дела среднеколымцы решили направить разведку к Аллаихе. Вызвался ехать Багалай: он хорошо знал Аллаихскую сторону. Юноша набил кисет листовым черкасским табаком, захватил несколько коробок спичек и поехал налегке в беговой нарточке. В то время считалось позорным ездить по Колыме со своим продовольствием. По древнему обычаю тайги путнику всегда был открыт вход в любую юрту. Гостить можно было хоть месяц, и радушный хозяин не требовал от гостя никакой платы. Так говорил обычай таежного гостеприимства.

Олени попались сытые и добрые. Багалай не ехал, летел на Север, в Кара-Талы (Черный Яр). Четыреста верст от этого яра до Среднего быстро остались позади. Только перед самым Кара-Талы якуты встретили Багалая тревожными известиями:

«Белоницкого убили. Отряд его истреблен. Канин — изменник. Деревянов с большим отрядом движется через Аллаиху на Средний».

Багалай менял оленей и двигался дальше на Север. До Кара-Талы оставалось немного. Разведчик ночевал у якутов, осторожно заводил разговоры, выпытывал новости.

Старик-тойон, богатый якут Андрей Соболев встретил проезжего обычным якутским приветствием: «капсе!» Ночью в юрте расплакался ребенок. Старуха-бабка присела к внуку и стала рассказывать ему сказку. Это была древняя якутская сказка о богатырях Абаагы и Юрюне. Багалай не раз слышал ее в детстве. Сказку говорили скороговоркой, без перерыва, а когда останавливались, чтобы перевести дыхание, то отплевывались. Это делалось для того, чтобы не было заметно, когда рассказчик останавливается...

Юрюн-богатырь был честным и хорошим. Он жил на земле, как все якуты. А злой Абаагы-богатырь (дьявол-богатырь) — его противник — жил под землей. Юрюн всегда выходил победителем в состязаниях с Абаагы. А когда Абаагы, случалось, одолевал Юрюна, тот взлетал к небесам и у небесного наиглавного царя просил помощи. Получив ее, Юрюн с новой силой на крылатом коне спускался под землю бить Абаагы. Был тот змеем-оборотнем. Змей мог принять различные облики девять раз: орлом, быком, джяга-бабой (баба-ягой), у которой одна нога посреди туловища и одна рука...

Разговоры сказочных героев передавались песнями. У Юрюн-богатыря голос был спокойный и приятный. Абаагы-богатырь говорил громко и дико.

Андрей Соболев сидел возле Багалая, молча курил трубку и прислушивался к сказке. Когда старуха замолкла и Багалай перевернул пустой стакан донышком вверх, Соболев строго сказал гостю:

— Абаагы-богатырь это и есть ты, Багалай! Потому что отдали тебя с малолетства чужому человеку, а тот испортил тебя и подменил, обернулся ты плохим человеком. Знаем, парень, куда ты едешь и зачем ты едешь...

Но, хоть и будешь ты не наш богатырь, все же ты лучше Деревянова, и мы тебе зла не желаем. Ты — гость...

— В чем дело? — прикинулся ничего не понимающим

Багалай.

— Думаем мы так, — ответил хитрый старик,— едешь ты для того, чтобы выведать, где белые, куда путь держат, сколько их и много ли оружия с ними? Так знай: вчера отряд Деревянова был в Кара-Талы и сегодня должен подойти к нам. Мы тебе не хотим плохого. Уезжай к себе в Средний. Подожди с конем до утра в стороне у якутов и уезжай... Я дам тебе хорошего коня.

Багалай ушел в дальнюю юрту. А утром видит, мчится к нему якут на оленях.

«Либо извещение какое-нибудь, либо белые катят. Неужели обманул меня старик?»

Оказалось, что приехал сын Соболева. Передает новое капсе:

— Пришел отряд Деревянова. Много людей. Все с оружием. Старик сказал: скорее тебе ехать в Средний.

Снова круглые сутки без отдыха мчался Багалай в Средний. Всюду ему давали свежих, сильных, незаморенных оленей. Багалай доложил Ревкому:

— Отряд Деревянова идет в Средний с аллаихской стороны. Канин изменил советской власти, перебил обманно отряд Белоницкого, и сам идет на Средний с абыйской стороны. Нас хотят взять врасплох. Надо организовать отпор!

Багалаю не поверили.

— Что ты рассказываешь! — сказали разведчику. — Абый в наших руках. Деревянову скоро конец. Вот и письмо Белоницкого. Он сам нам пишет, что разобьет Деревянова...

Напрасно спорил и горячился Багалай: ему не верили. И тогда он сказал в сердцах:

— Не верите, тогда сам Деревянову устрою засаду. Не допущу бандита погромить Средний.

— Не горячись, Багалай! — успокаивали его. Зачем тебе отряд? Подожди денек. Отдохни. Завтра, может быть, соберем людей...

Не послушался Багалай, поехал сам один в местность Тала-Кюэль, что означает «озеро с крутыми берегами». Здесь встретила его любимая девушка с длинными черными косами. В узких щелочках ее темнокарих глаз он впервые увидел испуг. Марьячан просила Багалая не оставаться и часу в Тала-Кюэле. Разведчики Деревянова рыщут поблизости. Идут с Деревяновым богатые якуты и русские...

Собрал Багалай местных талакюэльских якутов-бедняков, чтобы с оружием встретить Деревянова. Пришли шесть человек. Было у них десять коней, но из оружия во всем селении нашлась одна только старая берданка. Отобрал Багалай белых, как снег, коней, чтобы не так они были заметны врагу, одел своих ребят в белые оленьи кухлянки и вышел из Тала-Кюэля.

Сказал Багалай своим товарищам:

— Оружия у нас нет. У врага оно есть. Надо завладеть оружием врага.

Незамеченными подкрались смелые талакюэльцы к расположению деревяновского отряда. Увидели десятки дымившихся костров, много оружия в пирамидах, сотни оленьих нарт.

— Видишь, Багалай, сколько их, а нас горсточка. У них много ружей, мы безоружны... Заболь (Наверно (колымское слово) пропадем. Перебьют нас деревяновцы, — сказал один несмелый.

Отпустил его с позором Багалай. А остальные остались, решили делить с Багалаем одну судьбу. Спрятался Багалай с товарищами в густолесье. Стали выжидать. Увидели, что несколько белых на оленях поехали в сторону Средне-Колымска. Пошли багалаевцы за ними следом. Шли целые сутки.

Вдруг белые повернули обратно к своему отряду.

— Почему повернули? — удивлялся Багалай. — Должно быть неспроста. Не иначе, как встретили наш отряд. Значит, поверили мне, вышли из крепости против Деревянова.

Конь под Багалаем был горячий, а еще горячей был молодой седок. Белые ехали на оленях. Конь перегонит оленя. Олень от коня отстает, словно связанный по ногам. Помчался Багалай, а следом за ним и его товарищи, наперерез белым, чтобы остановить их. Нагоняют кони оленей. Заметили белые погоню, открыли стрельбу. Свистят пули, бьются о стволы деревьев. Багалай нет-нет да остановится, выстрелит из берданки, вскрикнет от радости, когда свалится с нарты враг. Выстрел за выстрелом слышатся с обеих сторон. Багалай то круто вправо, то влево повернет коня. Уклоняются от выстрелов и его товарищи. Никак не могут попасть белые в храбрецов. Вот слезли с нарт, пошли пешком, ведут оленей, а сами кричат Багалаю по-якутски.

— Тохто! Тохто! Хая кигигины (Стой! стой! Кто такой?).

Багалай молчит, разглядывает получше местность. Нигде не видать среднеколымцев. Вся надежда на коня. Высмотрел тропку. Надо немного проехать краем озера, на виду у противника. Шепнул об этом товарищам. Те поняли замысел Багалая. На озере — неглубокий снег. Багалай крикнул белым:

— Сёп, сёп, когитун! (Так, так, подождите!). Выстрелил еще раз, видно было, как заметались испуганные олени и люди, а сам тронул коня, за ним дернули поводья и друзья. Кони рванули, как ветер, мигом доскакали до берега, не успели белые даже выстрел сделать.

Исчез Багалай со своими товарищами, как якутские острые стрелы, выпущенные из лука.

Только на третьи сутки увидали они в тайге дым костров и «возле них человек пятнадцать среднеколымцев. Рассказали Багалаю, что дошла до них суровая весть, прав он был, верят теперь ему. После короткой дневки отряд, вместе с Багалаем, выступил в поход, чтобы встретить боем непрошенных гостей.

Перед выступлением приехали с горы два нарочных — бывший офицер и среднеколымский поп Сизых.

Увидав их, Багалай сразу понял, что люди эти приехали неспроста.

Офицер показал командиру отряда письмо. Узнали красногвардейцы, что изменник Канин с большими силами уже ворвался в Средне-Колымск, захватил безоружный город, чинит там суд и расправу и предлагает им сдаться, обещая полную амнистию.

Отряд стал совещаться, что делать. Решили рассыпаться по наслегам, уходить к кочевникам, а Багалая направить в Гижигу.

— Если доберешься, сообщи властям и поднимай оттуда людей нам в помощь, — сказал ему на прощанье военком.

Умел Багалай говорить по-якутски, чукотски, ламутски и по-русски. Отец его был юкагир, мать — ламутка. Знание языков делало его своим человеком на тысячи километров в тайге и тундре.

Багалай пошел в восточную сторону — на заимку Банскую. Шел днем и ночью. Думал добраться до знакомых людей.

На восьмые сутки выбрался Багалай к опушке леса и увидел оленную дорогу. Здесь шло большое стадо. Побрел Багалай по свежим следам. Спустился с горы, видит: открытая речка шумит невдалеке по камням, урасы дымят... Обрадовался. Сильнее застучало сердце. Дошел, наконец, до людей. Но не знал: к хорошим идет людям или к плохим?

В урасах, куда пришел партизан, оказались богатые эвены из Олоя, знавшие еще родителей Багалая. Не раз они говорили, что пропадет Багалай, спознавшись с большевиками. Но приняли его хорошо. Угостили олениной, крепким чаем и дали даже кюорчах, — сбитые сливки, политые алым брусничным соком. Человек ел и пил жадно и слушал хозяев, приютивших его. Они рассказали, что на Колыме идет война и туда опасно стало ездить. В тайге стреляют. Приходится часто сидеть без муки, чаю, табаку, спичек... Пытались они пробираться на Колыму, но дальше заимки Банской идти опасно. В последний раз на заимке сообщили новость: мимо них на восток бежал человек...

  Мы все ждали: дойдет человек до нас или пропадет в тайге? Так, значит, это ты и был, Багалай? Хорошо, что дошел! — сказал старик-хозяин, староста шести урас. — А мы думали не выйдешь из тайги, пропадешь, однако.

Хозяин дал гостю легкую урасу и посоветовал ехать в Олой.

  Здесь держать тебя не надо, — объявил старик,— могут погоню за тобой сделать. Будет плохо и тебе и нам.

Ехать надо было несколько сот километров, а на далекое расстояние эвены без урасы никуда не ездят. В урасе можно обсушиться, сварить пищу, согреться и поспать в тепле.

На двадцати оленях покатил Багалай в Олой. В дорогу взял с собой только немного оленьего мяса.

Прибыл в Олой на седьмые сутки и вскоре помчался дальше до самой Гижиги, где была советская власть.

Внимательно выслушал гижигинский военком рассказ о том, что случилось на северной Колыме, и сказал:

— Зимой выслать на Колыму людей нам не удастся. Нарт не хватит, чтобы послать большой отряд. А малым отрядом идти туда нечего. Летом, как только тронутся льды, вышлют помощь на Колыму из Владивостока. Туда мы сообщим. А ты пока живи с нами. Мы дадим работу тебе.

Зиму работал Багалай в Гижигинском районе и пролетовал в той же местности. В сентябре военком Гижиги получил радиограмму с Колымы. Вызвал к себе Багалая.

— Смотри! Дошел пароход из Владивостока до Колымы. Твою весть я передал на Большую Землю, а там меры приняли. Бандитов на Колыме больше нет. Просят среднеколымцы помочь тебе выехать обратно на Колыму. Помнят своего товарища...

Летом поплыл Багалай вниз по Омолону на самодельной лодочке. Плыл на низовую Колыму, к Марьячан, к товарищам.

Плыл Багалай по порогам, миновал перекаты Омолона. Эта река, видел он ее впервые, показалась ему много страшнее против спокойной низовой Колымы.

Никто не мог ему в пути сказать хоть что-нибудь о Марьячан. Побывал он зимой на Тала-Кюэле. У озера с крутыми берегами не было девушки Марьячан. Рассказывали, что деревяновцы взяли ее насильно с собой, и она исчезла, «корнем в землю ушла»...

Почернел человек, как небо перед дождем, — горе захлестнуло. В тот день Багалай дал полную волю оленям, вспугивая зайцев и куропаток.

Пропала Марьячан. Исчез бесследно и Багалай. Никто на Колыме не знал, куда девался неутомимый ходок, колымский партизан, вернувшийся из далекой Гижиги... Багалай искал Марьячан. Однажды ночью у камелька в юрте Багалай, как обычно, завел разговор о Марьячан. Старик встрепенулся и заговорил быстро:

— К нам в Сухарную из Среднего бежали белые. С ними была Марьячан, так называл девушку один из начальников. Жила она в моей избе и здесь умирала от неизвестной тяжелой болезни. В забытьи все звала какого-то человека, просила, чтобы не уезжал далеко, не покидал ее, а вернулся, защитил бы от насильников. Тот начальник не давал прислушиваться к ее словам и поил меня спиртом...

Багалай заметался, как волк, в юрте. Потом вышел посмотреть своих собак. Заиндевев на морозе, они спали около юрты, свернувшись клубками, уткнув морды в пушистые хвосты. Глянул человек на небо. Погода обещала быть назавтра ясной. Багалай поехал к родным берегам и достиг «крепости» — Нижне-Колымска. Здесь старого партизана встретили с почетом. На перевыборах его избрали председателем райисполкома. Стал жить Багалай в конце города, в маленькой, плоскокрышей, деревянной юрте...

Якутский областной комитет партии вскоре послал Багалая учиться в Коммунистический университет трудящихся Востока в Москву. Вернулся он домой, получив образование. Вернулся на Колыму не один, а с товарищами. Якуты, тунгусы, эвены, получив образование, возвращались в родную социалистическую Якутию. Багалай прибыл на Колыму на новом речном пароходе с Лены, Северным морским путем, как хаживали в старину на кочах ленские казаки.

Багалай поселился немного ниже крепости. Здесь рубились новые амбары и дома оленсовхоза, директором которого и был назначен Багалай. Пряно пахло душистой, смолистой лиственницей. Кругом валялась пахучая щепа.

По низовой Колыме от берегов Ледовитого океана и до самого Среднего шло «капсе» о человеке из тундры, который ездил далеко в Москву, где живет сам Сталин. Багалай вернулся, чтобы сделать радостной и счастливой жизнь в родных краях, там, где слишком долга морозная зима и очень коротко пугливое лето.

 

Рождается жизнь

 

Кажется, что еще совсем недавно за нартами прозвучал прощальный салют моряков. Но уже прошел ноябрь, подвинулся к своей середине декабрь, взяли силу морозы, полярная зима вступила в свои права. Море уже далеко от нас. Колымский лес серебрится при луне пышными куржаками.

Нет больше яранг. Не слышно щелкающего говора чукчей-каюров. Нет Атыка. Но мы снова собираемся в путь. Собаки прыгают возле нарты, будто поторапливая людей. Это всегда так: перед началом поездки собаки рвутся вперед, их трудно удержать на приколе, но пробегут сотню-две километров, и прыть уже не та.

У нового каюра в упряжке среди девяти собак три щенка — три «сынка», как произносит, шепелявя, каюр. К языку колымчан надо привыкнуть, чтобы его понять.

— Хлёстко едем? — спрашивает каюр, полуобернувшись ко мне на всем гону.

В этом вопросе чувствуется гордость:

— Вот, мол, какие у меня собачки!

И, действительно, колымские лайки наилучшие из ездовых. Они все, как на подбор, рослые, сильные и выносливые. Бегут резво. В самую лютую стужу лайка спит на улице, свернувшись клубком. Ее остро стоячие уши всегда настороже.

Масть лайки, обыкновенно, волчья или лисья, реже черная, со светлыми подпалинами, иногда бурая и пестрая. Спина всегда темнее остального туловища, голова и конечности — светлее. Псовина пушистая, волос прямой, с крепкой тяжелой остью. Под псовиной — густой подшерсток. Хвост пушистый, круглый, загнут кольцом и закинут на спину. Так именно изображают лаек чукчи, вырезая их изображения на моржовом клыке.

Косая прорезь глаз у колымских лаек отливает в полутьме зеленым и красным огнем. Голова посажена на недлинную шею. Грудь глубокая, ребра спущены ниже локотков передних ног. Ноги и лапы, по складу, похожи на волчьи.

Чистопородная лайка походит на полярного волка и густотой шерсти и торчащими вверх ушами, шириной черепной коробки, остротой морды.

Лайки упрямы, сметливы, ласковы к хозяевам; попадаются, впрочем, и очень свирепые.

Колымчане запрягают в нарты от восьми до пятнадцати собак.

Нарты берут до полутонны груза. С такой поклажей упряжка проезжает при благоприятной погоде до шестидесяти километров в день. Беда, если во время езды собаки почуют какую-нибудь дичь — помчатся за нею, как бешеные.

Рассказывают, что лайки подкарауливают в реке рыбу и добывают ее очень ловко. Если рыбы много, то собаки съедают одну только голову, остальное бросают.

Чукотские лайки из упряжки Атыка питались сырым тюленьим мясом, затем олениной и, наконец, в долинах рек — мороженой рыбой. Колымских кормят одной лишь рыбой.

Колымская упряжка так же, как у чукчей, цуговая. Головным у нового каюра идет «Товарищ».

Не слышно песенно-звучного «Матаааау!»

Не слышно больше:

— Мультик! Мультик! Мультик!

Каюр-колымчанин не наказывает собак остолом, но и не разговаривает с ними так нежно, как Атык.

Одет колымский каюр беднее Атыка, хотя живет зажиточно. Зато на плечах у него мойтрук — кольцеобразная шаль из черных беличьих хвостов. Такой шали я нигде не видел.

Она удивительно красива. Этим черным меховым «ожерельем» — мойтруком каюр дважды и трижды, в зависимости от стужи, обматывает свою шею.

У нового каюра необычный словарь, словарь колымчанина. Перед тем как тронуть собак, он кричит мне:

— Нарту заповырял! Садись! Держись крепче!

Заповырял — увязал.

Нёкось — плохая дорога, сморозь, нарты не катят. Нёвал — спокойно.

Побёрдует — отдыхает.

Заболь —  верно.

Мольча — зря, по-пустому.

Колымчанин говорит так, как некогда говорили его предки, пришедшие на Колыму, быть может, еще со Стадухиным. Древние казацкие слова и якутские, переделанные на русский лад, остались бытовать здесь на столетия. Тайга, стужа и бездорожье крепкой стеной отгородили «колымский» язык от больших изменений на три сотни лет. Ныне рухнула эта стена и на северных реках слышится часто московский чистый говор. Коммунисты и комсомольцы поднимают далекий край к социалистическим высотам.

Управляет каюр-казак упряжкой по-другому, чем Атык. Когда нарты летят с крутого берега вниз на белое полотно Колымы, он вдруг становится на одну полозину обеими ногами для торможения. Редко слышится «кухх» и «подь-подь»...

Быстро скрылся приземистый Нижне-Колымск. Метеорологи на прощанье выставили на стол бутылку спирта, нарезали строганины из нельмы. Солить стружки рыбы они советовали крупно, затем перчить и, если желательно, окунать в уксус. Хозяева подняли тост за дальнейший рост края, за товарища Сталина — учителя и друга советской молодежи. И забылось на миг, что за ледяным окном стужа и вторую неделю уже не видно солнца...

Если ехать по реке, труднее найти сменные нарты. Наш путь в Средне-Колымск пойдет «горой» (берегом). На горе все станции.

Вскоре теряем снежные просторы Колымы и въезжаем в таежную тесноту. Впереди старый городок Средне-Колымск и новый затон — Лабуя... Хочется увидеть малоизвестный и многообещающий край. Мы поехали «по якутам», как сказал казак-каюр.

Еще совсем недавно вот также мы ехали «по чукчам», от жилья к жилью. Теперь вместо яранг, мы находим приют в якутских юртах — деревянных избах, сооруженных из лиственницы.

— Стужа! — говорит каюр для поддержания разговора. Из пушистой опушки малахая едва выглядывает крупный красноватый нос, обледеневшие усы и карие пронзительные глаза. К концу первого дня поездки каюр становится похожим на деда-мороза. Закуржавели и мой малахай, борода и мохнатый шарф.

Каюр часто останавливает нарты. Он осматривает собак, словно врач. У передового пса пах стал слегка жестковатым. Порывшись в мешке, каюр достает «ошейник»—своеобразную песцовую горжетку и повязывает ею передового. Вскоре еще несколько собак украшены ошейниками. Внимательно осматривает каюр и лапы ездовых. К концу дня несколько собак бегут в обуви, ровдужных гитях, — мешочках с завязками, напоминающей меховые торбаза. Эти собачьи сапожки защищают лапы от поражений об наст. Собачью одежду и обувку я впервые увидел на Колыме. Эти умные приспособления сберегают здоровье собак.

Какие бывают контрасты! Те самые песцовые горжетки, которые украшают плечи модниц в разных уголках нашей планеты, служат на Крайнем Севере для согревания собак... К вечеру становится еще студенее. К вечеру... а мы почти не видели дня. Солнце так и не показывалось. Не видно даже лучей его.

Провожавшие нас нижнеколымские метеорологи сказали утром:

— Сегодня сорок шесть ниже нуля! Ничего, доедете!

Декабрьская ночь встречает нас первой полсотней градусов мороза. Я дышу сквозь шерстяную перчатку. Позднее мне пришлось увидеть у якутских летчиков маски от мороза, шитые из меха. О меховых масках упоминает и Сарычев в своем «Путешествии...»

Мои рукавицы из волчьих лапок. Они греют хорошо. Когда мороз становится совсем нестерпимым, я прикладываю камусную волчью рукавицу к лицу, спасаясь от обморожения.

А каюр-колымчанин как будто вовсе не боится мороза. Время от времени он только поворачивает вокруг шеи свой мойтрук.

Первая ночевка в Волочке, в тридцати километрах южнее Нижне-Колымска, у якута Федора Егоровича Сивцова. Согревшись у камелька, слушаем воркотню древнего старика. Три года назад он летал над Колымой. Не без торжественности Сивцев показывает записку, аккуратно написанную чернилами на листке почтовой бумаги. Читаю ее по просьбе старика вслух.

«С Федором Егоровичем Сивцовым мы летели восьмого августа из Нижне-Колымска в Средне-Колымск (два часа сорок семь минут), а десятого августа из Средне-Колымска в Нижне-Колымск (два часа четыре минуты). Федор Егорович очень быстро освоился с самолетом и все время следил за окрестностями.

Мы шлем через него привет всему населению Колымского округа. Пусть появление нашего самолета послужит началом для создания постоянных воздушных путей на Советском Севере вообще и в Колымском крае, в частности.

Средне-Колымск, 10 августа 1929 года». Эту первую машину над Колымой вел один из пионеров полярной авиации летчик Кальвиц.

Старик-якут показывает заветное письмо всем проезжающим, как почетную грамоту.

Изба на Колымском тракте. Здесь останавливаются проезжие. Это короткое письмо рисует им недалекое будущее, рассказывает о советских воздушных путях, которые положат конец якутскому бездорожью.

Записываю якутские слова, которые могут понадобиться в первую очередь.

Хорошо — учугёй.

Плохо — кусаган.

Ехать — бариех-пыт.

Поехали! — барда!

Скоро — турганнык.

Понимаю — билябйн.

Не понимаю — бильбапин.

Так — сёп.

Подарок — беляк.

Олень — таба.

Есть — бар.

Спасибо — пагыба.

Здравствуйте — доробо!

Тарелка — тэрэкэ.

Стол — остбл.

Ложка — лоску.

Последние из записанных мною якутских слов явно испорченные русские.

На столе разложен конский волос. Из него старик Сивцев вьет сети. Вместе с сыном он добывает сетями максуна, омуля и нельму. Вить волосяную сеть — большое искусство, не каждый заимщик умеет это делать.

В избе исключительная чистота и порядок. Утром хозяева тщательно моют мылом руки, долго полощут рты.

Вчера каюр говорил — некось. Сегодня записываю новое выражение: «плавко ехать». Это значит — дорога хорошая, собакам легко бежать, как лодке плыть по реке.

А на реке торосы забором протянулись от берега до берега. Ветры разломали молодой речной лед, наторосили его высокой грядой.

Уже девяносто километров от крепости. Мы — в Лакееве. Греемся у камелька, где сидели в царское время купцы-обиралы, стражники да исправники...

Знакомлюсь с каюром Котеликовым. Он за четыре дня доезжал от Нижне-Колымска до Среднего и считает такую быстроту рекордной.

По пути каюр задержал нарты в Лакееве у заимки Соловьева. Здесь у каюра маленькое «капсе».

Оказалось, что Соловьев добыл в тайге песца. Это — новость. И эту новость каюр повезет дальше по всем станкам, которые он посетит.

«Капсе!» — так здороваются якуты, входя в юрту.

Капсе — значит — рассказывай!

В ответ слышится приветливо:

— Эн капсе! (Ты рассказывай!)

Затем говорят: — Капсе суох! — нечего рассказывать.

И только после этой короткой церемонии начинается предолгий таежный разговор. Слышится частое «оксю» — возглас удивления, как у чукчей «каккумэ!»

«Капсе» давно уже стало в Якутии русским словом и бытует в русском разговоре. На Колыме так и говорят: — Заходи вечерком покапсекать.

Будто печенье-хворост горкой лежит на тарелке строганина из мороженой нельмы. Теперь, я знаю, — ее едят без хлеба, обмакивая ледяные рыбные стружки в крупную соль. Если при этом поперчить строганину, да окунуть в уксус, то это, действительно, наивысший северный деликатес.

Капсе повсюду идет о волках.

— На Большом Анюе недавно волки гоняли одного паренька — рассказывает Кеша Котеликов, лучший каюр Колымы.

— Волк страшен, когда поразует, а так он человека боится и сам никогда первый не нападает, — говорит мой каюр.

«Поразует» — собирается стаей... Тоже колымское слово.

— Волки поразуют в марте, — продолжает каюр. — В марте они шибко гуляют. По десяти и больше соберутся и бегут, а впереди одна или две волчицы. Они из-за волчиц и грызутся меж собой.

В Колымской я покупаю рыбу для собак. Здесь канцелярия нарождающегося оленсовхоза. Если дело пойдет по-хозяйски, совхоз завоюет хорошие позиции на Колыме, где много ягельников.

Ночуем, расстелив на полу оленьи шкуры, которые еще пахнут дымом чукотских костров. И даже в доме мы все равно лезем в кукули и поступаем правильно. К утру все тепло вышло вон из избы. Одеваемся торопливо, дрожа от холода. На улице совсем темно. Глубокая ночь, звезды, месяц на ущербе. Но часы показывают утро. Мы торопим каюров, которым непонятна наша спешка.

Нарты бегут по Большому озеру. Сильный ветер. Но как только собаки попадают на лесную тропинку, становится теплее. В лесу ветер теряет свою силу.

Мы ночуем в Холмах у якута Герасима Тарасова в новорубленной юрте. Между бревнами, старательно проконопаченными, все же видно серебро инея. И здесь, как во всех колымских домах, к утру наверняка будет морозно...

Едем по новым местам, большим озерам, перелескам. Ночуем в юртах и каждый вечер видим у камельков новые лица.

Мы входим в любую по пути юрту, как старые знакомые, и кричим оживленно по-якутски: «Доробб!»

И нам, как старым знакомым, приветливо отвечают: «Доробб!»

На утро наши нарты сбегают круто вниз к снежной целине Колымы.

— Вон «Партизан», — кричит мне каюр.

Знакомый пароход! Его на буксире доставил из бухты Тикси в устье Колымы «Сибиряков» в 1932 году. Река Лена поделилась своим флотом с братской Колымой.

«Партизан» замерз у Карлукова, недалеко от устья речонки Виски. Речники живут на берегу Колымы, где выросло селение: вместо трех домов — шесть жилых строений.

Заходим в избу. Пряно пахнет свежерубленной лиственницей. Впервые на Колыме вижу двускатную крышу. Избу рубили люди с Лены — экипаж «Партизана».

На верстаке, у задней стены избы, лежат инструменты и детали, которые ремонтируют механики. «Лучший подарок Великому Октябрю — ударный судоремонт»,— призывает яркий плакат, растянутый под потолком. Тиски, сверла, гаечные ключи на верстаке освещены «летучей мышью» — маленьким переносным фонарем. Сегодня в мастерскую с парохода принесли для ремонта насос...

Часть людей «Партизана» работает по судоремонту, остальные на дровозаготовках.

Пионеры колымского водного пути расспрашивают нас о морских пароходах, зимующих у Певека, гордятся успехами «Сибирякова» — своего проводника, впервые в истории Арктики без зимовки прошедшего весь Северный морской путь.

Советские корабли проложили дороги вдоль всех берегов отечества. То, что не могли сделать иноземцы, что не под силу оказалось Норденшельду и Амундсену, выполнили с честью советские моряки, которых послал и воодушевил на победу над грозной стихией сам товарищ Сталин. Колыма и другие сибирские реки обзаводятся флотом, затонами, портами, механическими мастерскими...

Во время колымского ледохода при первой подвижке льда речники надеются завести «Партизана» в речку Виску для отстоя.

Из Карлукова меня везет молодой якут, на вид почти мальчик. Зовут его Серафимом. На одном из поворотов он вдруг останавливает упряжку и быстрыми ловкими шагами удаляется по глубокому снегу за ближайший холм. Вскоре он возвращается, неся в руках черкан — ловушку, напоминающую самострел. В черкане белеет окоченевший горностай.

— Горносталь! — произносит юный каюр, и я читаю в его искрящихся глазенках большую радость.

Еще несколько раз соскакивает Серафим в пути, чтобы вернуться к нартам с новым трофеем. Мальчик определяется в тайге, как в своем родном доме. Холмы и пригорки, изгибы дорожек, деревья, поваленные буреломом, пни, торчащие из-под снега, словно названия улиц и переулков, указывают Серафиму, где он ставил свои черканы. Серафим быстро находит их в дебрях Колымской тайги.

— Чугас? (близко?) — спрашиваю мальчика.

— Юрак Ачиха! — Ачиха еще далеко! Нам еще ехать и ехать до Ачихи...

Позади остались обширные пространства каменной, Восточной тундры и низинных тундр, примыкающих к долинам рек и морю. Снега, укрывшие тундру, скрыли от нас нескончаемые кочковатые болота Севера. Мы ехали недавно долинами и горами, из безлесного простора втягивались в корявое редколесье. Кедровые стланцы, запушенные снегами, долгие дни были единственными нашими спутниками. И вот из кочковатых осоково- и пушице-кустарниковых тундр Чаунского района через долины и горы мы перевалили к колымскому редколесью с сухими вершинами, печально смотрящими на небо. Много бурелома. Вечная мерзлота не дает корням глубоко уходить в землю, корни стелются веерообразно по поверхности и не могут служить надежной державой для лиственицы. Ветры валят дерева, выворачивая их с корнем. Вся дорога обвехована таежным буреломом.

Ветры настолько уплотняют, или, как говорят здесь, «убивают» снег, делают его таким плотным, что он выдерживает тяжесть груженых нарт и едва поддается ударам остола. Порою, когда нарты выезжают на широкое озеро, на поверхности снежного покрова видны заструги, образованные ветрами. Они похожи на застывшие волны. Заструги тоже тверды, как камень. Такой снег пилят здесь пилами...

Зимний северный ветер зовется по-местному «хиуз». Северо-восточные ветры приносят снегопады, а северозападные — сухую и морозную погоду.

В сухие дни прекрасна лесотундра. Южные ветры — «южаки» влекут за собой пургу с липким снегом, быстро смерзающимся в ледяную кору. Тогда снежный путь превращается в колымскую «некось» — нарты плохо катят, прилипают полозьями к снегу.

Из Ачихи едем на оленях. По сравнению с собачьими оленьи нарты все равно что международный вагон против теплушки. На оленьей нарте можно лежать, как на розвальнях, можно и подремать. Не обязательно сидеть, свесив ноги, как при езде на собаках, не надо подбирать ноги при встрече с каждым пнем.

Ямщики (тунгус — старик и мальчик — чукча) везут нас на оленях до самого Орелаха, — до школы. Олени идут двумя цепочками по три нарты в каждом счале. Моя нарта следует второй. Олени не могут убежать, они счалены с передней нартой.

Станочник в Темире Иван Третьяков говорит, что каюры будут ночевать в тайге вместе с оленями...

— Волк ходит! — объясняет станочник. — Будут караулить оленей.

Наши ямщики безоружны. У них нет даже остола, он им не нужен. Я спрашиваю их: чем же будут они отбиваться от волков?

— Будем отгонять криком. Волк человека боится. Ночью олени пасутся в ягельнике, и ямщики сторожат их.

Расспрашиваю мальчика, последнего чукчу на нашем пути к Якутску. И мне вспоминается белоснежная тундра, ледяное Восточно-Сибирское море — звучный «тинь-тинь» и дымные яранги. Мальчик — чукча ничего не знает о жизни в яранге. Он живет в избе. Мать — чукчанка недовольна: в русской избе надо много ходить, не то, что в яранге — всё под рукой.

Белые, как снег, олени, приподняв короткие хвостики, бегут легко и быстро, быстрее собак, но скоро выбиваются из сил. В дымке тумана пар держится облачком над бегущими оленями, их никак не различить даже с нарт. Олени словно окутаны туманом. Кажется, что едешь на нартах-самоходах.

К полдню олени опускают хвостики и резко сбавляют ход. Ямщик останавливает нарты, срезает в тайге тальниковую хворостину. Взвизгнула погонялка, олени встряхнули задними ногами и несколько минут побежали быстрее, затем снова переходят на мелкий шаг и вскоре совсем останавливаются. Ямщики дают им немного покопать мох-ягель. Олени охотно занимаются этим любимым делом.

На стенах юрт, посеревших от времени, нацарапаны имена и фамилии проезжавших здесь людей. Некоторые надписи датированы полвека назад. В одной из юрт мне попался стишок, переписанный у поэта, познавшего, видимо, всю сладость передвижения на нартах по якутской северной тайге...

 

И длится наш путь бесконечный,

Тихонько олени бредут,

И сухо стучат их копытца,

И нарты ползут и ползут.

И тянется лес беспредельный,

И горы зубцами встают,

В ущельях глубоких метели,

Как волки, поют и поют.

Не день, не неделю, не месяц

Всё длится и длится наш путь,

Всё дикие картины природы,

Пустыня, куда ни взглянуть.

И точно во сне, пролетают

Озер бесконечная цепь,

И рек беспредельных долины,

И тундры бесплодная степь.

 

Пустыня, куда ни взглянуть!

Нет, теперь пустыня уходит в прошлое! Уже хорошо виден рассвет нового дня колымской земли.

Но по-прежнему сухо стучат копытца оленей, да нарты ползут и ползут...

Вот ямщики останавливают оленей. В руках старшего пила-ножовка, ржавая, с поломанными зубцами. Второй ямщик помоложе хватает оленя за рога, и старик пилит рога. Олень дрожит, ноздри его широко раздуваются, он тяжело дышит, сопит. А ямщик, посасывая трубку терпкого табаку, пилит рога, будто сухостой для костра. Рога падают, вонзаясь в глубокий снег. Оленный поезд трогается после того, как все олени становятся комолыми. Теперь они не будут цепляться за ветки.

Кажется, что само небо село нам на плечи, так низко нависли облака. Ничего не видно кругом. Нельзя понять, как ямщики находят дорогу. Уставшим глазам за каждым деревом чудятся жилые юрты и сверкающие снопы искр из трубы приветливого камелька.

Тунгус везет нас к Орелаху, в теснину тайги. Недолго мы побыли на Колыме. Реки не видно. Мы тянем горою.

Ямщик ведет оленей за повод, так здесь тесно. И вовремя спилены рога, иначе бы нам не проехать. Нарты задевают за стланец-кедровник, и с пушистых ветвей метелью осыпается куржак.

Олени пугливы, как зайцы. Завидев впереди черновину, они мечутся в сторону. И человека боятся они. Утром их долго ловят ямщики.

В юртах разговор — капсе о колымском золоте...

Еще до Великого Октября объявился на верховой Колыме Бориска по фамилии Гайфулин. Откуда родом был этот смелый таежник, никто в точности не знал. Говорили, что бежал татарин от царского суда и, прознав о том, что на Колыме золото, подался в безлюдную тайгу. Он никого не боялся на свете, кроме урядника из Олы. И заклинал тунгусов и юкагиров, чтобы те не проговорились о нем кому-нибудь: узнает урядник из Олы — тогда пропал Бориска!

Обосновался старатель на Хириникане, что значит по-тунгусски река Рябчиковая. Здесь Бориска стал мыть золото. Он работал один, питался летом кореньями, ягодой да грибами, а зимой подачками с вьючных караванов, изредка проходивших с Олы на Сеймчан.

На Хириникане (впоследствии Средникане), где тунгусы стреляли рябчиков, Бориска нашел золото. Здесь он промышлял белку, ею питался и одевался. Он стал богачом, но умирал с голоду... Он накопал много золота, но не имел куска хлеба.

Россия воевала с кайзеровской Германией. Шел 1916 год. Голодный и больной Бориска продолжал бить шурфы, мечтал стать первейшим богачом в мире, подкупить урядника в Оле, получить свободу...

В осенние туманы и морось шел близ Хириникана вьючный караван и увидел в стороне большой шурф. В шурфе головой вниз лежал Бориска. Одна нога разутая, другая в разодранном сапоге. Старатель нашел, докопался до богатого месторождения, намыл с одного лотка до двухсот граммов чистого золота и... умер от голода, обладая уже несметным богатством.

Сюда к этому, найденному Бориской, месту пришли первоначально советские золотоискатели — дальстроевцы. В честь первооткрывателя они назвали прииск Борискинским. Но потом советские геологи нашли другие месторождения, много богаче Борискинского. Повинуясь советским исследователям, героям социалистического труда, Колыма и ее притоки раскрыли свои богатства, о которых и не мечтал Бориска — первый колымский старатель, уплативший за находку своей жизнью. Легенды о первом колымском старателе идут по всей округе...

Каждый вечер застает нас на новом месте, и каждую ночь мы беседуем с новыми людьми.

В Орелах приезжаем ночью. Здесь школа-интернат. Пятьдесят якутских ребят учатся в просторной и светлой школе. Вижу школьную стенгазету на якутском языке, крупные буквари-плакаты. На каждом станке, в каждой юрте можно встретить эти плакаты. Кстати, почти все наши молодые каюры умеют читать.

На Колыме, как по всей стране, проводится всеобуч.

Учитель-якут прибыл сюда из Якутска. Он учит не только детей якутов, но и взрослых. В программу Орелахской школы входит родной язык, математика, естествознание, обществоведение, художественное и физическое воспитание.

В интернате ежедневно дежурят сами дети. Я прихожу во время ужина. Спрашиваю дежурного. Он в отлучке. За него отвечает заместитель дежурного, живой, круглоголовый мальчик Владимир, названный в честь Ленина. Он показывает мне комнаты интерната, столовую, классы...

Я помню кривую речонку, замерзшую неровно, всю в буграх наледей, и высокий лес по ее берегам. Последняя нарта задержалась где-то в пути и прибыла позже других. Ее каюром был Пантюшка Мухин. Он сокрушался о том, что, по всей видимости, не успеет попасть в четверг к восьми часам вечера в Нижне-Колымск на кинопередвижку. Он пел у костра про колымскую жизнь очень складные и смешные частушки. Я разговорился с ним; Мухин знал о классиках русской литературы. По его бойкости я думал, что Пантюшка по меньшей мере окончил семилетку. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что не только он, но и старший его брат — оба не умеют читать.

Якуты опередили медлительных аборигенов колымчан. Грамота прорвалась мощным потоком в наслеги и далекие юрты якутов, раскиданные по тайге.

В Орелахе оленей сменяют кони. Они идут лениво, похоронным шагом с какой-то величавой медлительностью.

Нa коне — молодая якутка в старомодном, в обтяжку сшитом пальто. Она соскакивает с коня только для того, чтобы отогреть занемевшие ноги. И в этой медлительности коня и в старомодном пальто, как в зеркале, видится старая Колыма, отступающая перед новой.

Не грудью, а спиной тянег лошадь нарты с грузом. Нет хомута и дуги. Потяг от нарты забрасывается за переднюю луку седла, на котором маячит фигура женщины.

Как жаль, что нет больше каюров. Говорят, что за Средне-Колымском лошадей вновь сменят олени.

Медленна поступь коня, так медленна, что хочется встать и нтти пешком хоть до самого Средне-Колымска. Иду вперед, но развилка дороги останавливает меня. Нарты выползают из тайги на озеро, покрытое зимним убором. На озере ветер. Мороз щиплет кончик носа.

Спрашиваю в селении Келие якутку:

— Не надоели ли вам постоянные гости?

— А мы ждем гостей с радостью! Нам без них, однако, скучно! — отвечает мне хозяйка.

Терюролах! По-русски: «Рождается жизнь». Это кооперативное товарищество третьего Мятюжского наслега Талакюэльского тогоя, местности Орелах. Это — начало колхоза. Первичная его ступень. Пушно-транспортная артель объединяет десятки юрт.

Рождается жизнь!

Это звучит гимном в глухомани тайги.

В юрте за столом несколько человек. Одни просматривают столбики цифр, другие щелкают на счетах. Председатель артели жалуется на безлюдье, на недостаток работников. А как нужны люди для такого большого дела, как коллективизация в тайге.

Недалеко уже и до Средне-Колымска. Чаще попадаются встречные, и с каждым из них ямщики затевают пространное капсе.

В одной из юрт встречаюсь с конюхом, едущим «по сено» к якутам. Чтобы доставить в Средне-Колымск два воза закупленного сена, конюх закупает четыре, из них два будут съедены конями по дороге.

Конюх, русский, белокурый и веселый парень, ни слова не знает по-якутски и нимало не горюет. У него через плечо перекинут ремень, и на нем баян.

— Как же вы ездите тут, не зная языка? — спрашиваю его.

— А с баяном! — бойко отвечает конюх. — Баян мой переводчик и товарищ. Приезжаю в юрту, отогреюсь, сыграю на баяне, угостят меня за игру когда чаем, когда олениной, я еще сыграю. Якуты очень интересуются. Понимают меня через этот баян.

Вот и Лабуя — первый новостроящийся большой затон для отстоя колымских судов. Здесь начало нового города. В Лабуе зимует пароход «Якут», приведенный (так же, как и «Партизан») «Сибиряковым» с Лены на Колыму.

Высокий крутой берег Лабуи отвесно стоит над белеющей снегом зимней рекой.

Последние километры перед Средне-Колымском.

В Лабуе уже строятся баржи, они пойдут летом к Амбарчику и возьмут груз, доставленный морскими пароходами.

Уже встают новые дома на недавно безлюдных берегах, рождается новая жизнь, созидаются затоны, школы и клубы.

Терюролах!

Рождается новая жизнь.

Мне представляется карта Крайнего Севера, кружки селений и заимок, голубые изгибы рек. Я чувствую и вижу их в натуре. Безмолвные точки на карте и линии рек — это вехи моей страны, идущей вперед к социализму.

 

Шепот звезд

 

На левом берегу Колымы показались огоньки Средне-Колымска. Они все ближе и ярче. Видны силуэты приземистых, по пояс ушедших в снег, домов северного города.

Мороз ниже пятидесяти градусов. «Плящий» мороз. Слышу шум сооственного дыхания. Это не описка, нет.

Еще известный исследователь Восточной Сибири Черский отметил в своих «Записях» таинственный шум дыхания:

«Шум этот, — писал Черский, — напоминающий отдаленный шорох метлы (при подметании улиц или шелест пересыпаемых зерен), появляется, начиная с —48°, усиливаясь с увеличением мороза, и слышится всего явственнее при движении против ветра, так как при этом выдыхаемый пар проносится около ушей наблюдателя... В особенно холодные ночи путнику часто слышится слабый, непрерывным, странный шелест, который якуты (на Колыме) называют «шепотом звезд»...

Шепот звезд... Я настороженно прислушиваюсь к этому еле уловимому шороху. Такого не было в Восточной тундре. Но там не было и таких морозов. Успокаиваю себя мыслью, что в Верхоянске нас ждут морозы похлеще. Верхоянск недавно еще считался полюсом холода северного полушария. Ныне, в результате новых наблюдений, первенство перешло к Оймекону. Но не будем обижать и Верхоянск. Там зимой отмечаются морозы в —63°...

Географ и геолог Черский первым сообщил обстоятельные сведения о районе полюса холода. По предложению геолога С. В. Обручева открытому им громадному хребту присвоено имя Черского. Хребет этот был обследован геологической экспедицией С. В Обручена в 1926 году. Экспедиция пересекла девять широтных горных цепей, огромную горную страну.

Наши нарты подбегают к самому большому дому в Средне-Колымске — зданию радиостанции. Дом сложен из бревен и резко отличается от всех других своей двускатном железной крышей. Прежние владельцы завезли сюда фисгармонию. Отогревшись, я пробую взять несколько аккордов. Фисгармония играет. На ней ноты Чайковского. Мусоргского.

Начальник радиостанции знает о нашей экспедиции. Он передавал многие наши радиограммы в Москву.

Радисты — уши Колымы — уважаемые люди. К ним заезжают коммунисты и комсомольцы — культармейцы тайги.

И сейчас в каюте радиста сидит гость из тундры — комсомолец Роликов с малого Лися. Он рассказывает, как недавно охотился на сохатого. Поехал Роликов на охоту вдвоем с другим колымчанином. Один сохатый перебирался через Анюй. На него наплыл карбаз Роликова. Лось, выйдя на мель, встал во весь свой огромный рост и спокойно смотрел на приближавшихся людей. Колымчанин выстрелил. Тогда сохатый, как называют здесь лося, побежал по отмели до самого берега, поднимая облако брызг. И, наконец, почуя под собой твердую почву, пустился вскачь. Такого бега Роликов никогда не видал.

Когда снег стал плотным, колымчанин, друг Роликова, взял собак и поехал по снегу в тайгу, где водились лоси. Собаки его были не только ездовыми, но и промысловыми, норовленными, как говорят на Колыме. Почуяв зверя, собаки поднимают морды, тянут воздух.

— Собаки лахтят, дух взяли. — пояснял колымчанин.

Заметив, что собаки лахтят, он отцеплял одну от упряжки и спускал па зверя, которого сам еще не видел за деревьями. Собака бросалась в тайгу, и вскоре звонкий лай доносил хозяину: зверь открыт! Тогда колымчанин отцеплял еще несколько собак. Лай слышался с одного места. Это означало, что собаки «поставили» лося, никуда его не пустят до прихода хозяина с ружьем.

На галицах — лыжах, обшитых камусом (шкура с оленьих лап), колымчанин «скрадывал» (подкрадывался) к сохатому, атакованному собаками, и метким выстрелом валил лесного гиганта.

Анюйский ламут Егор Дьячков взял однажды десять патронов и убил десять сохатых. На каждую пулю по зверю.

Весной, перед приходом судов морской экспедиции, Роликов ездил на заимку оленесовхоза, охотиться на гусей.

В двенадцати километрах от заимки раскинулись песчаные холмы — лучшее гусиное место. Зимой сильные ветра, действующие постоянно в одном направлении, сдувают здесь весь снег. На оголенной почве по веснам, раньше чем в других местах, образуются проталины. На эти проталины и садятся в поисках корма гуси, летующие на Колыме.

Вблизи холмов Роликов и его товарищи поставили палатку. Затем зарядили ружья и пошли. Около проталин в снегу были выкопаны ямки-засадки. Замаскировали их ветвями. Сверх пушистой кухлянки каждый надел белый чехол. Некоторые из охотников повязали головы белыми платками. И едва засели в засадах, как показались крикливые гусиные стаи. Было слышно, как перекликались они, гоготали, низко летя над проталинами, заманчиво темневшими внизу.

За трос суток четверо охотников набили сто тридцать семь крупных птиц. Роликов заболел снежной слепотой — от яркого, освещенного солнцем снега, «перебил себе глаза». Товарищи вели полуослепшего комсомольца до самых нарт. Вскоре он поправился...

Сверкая ледяной одеждой, весело смотрят дома Средне-Колымска, будто после капитального ремонта; все они заново «оштукатурены» и «побелены» мокрым снегом на морозе. Мальчишки с гиканьем гоняют собачьи упряжки далеко в тайгу по дрова. Когда-то тайга сплошь покрывала колымские берега и вплотную подходила к городу. Но ее с годами повырубили, и берег оголился. Привелось потомкам колымчан подальше ездить за дровами.

Пишем радиограммы в Певек морякам-товарищам. Сейчас на станции перебои с горючим, и она работает экономно, короткие сроки. Но все равно радиограммы дойдут до наших товарищей.

От радистов я узнал, что вскоре после нашего отъезда из Певека, оттуда на запад к Амбарчику выехал флагманский врач экспедиции, старейший и заслуженный полярник Леонид Михайлович Старокадомский. Несмотря на свои пятьдесят семь лет, он решился ехать зимой за шестьсот километров по морскому берегу на собаках к строителям полярного порта.

На всем протяжении пути от Певека нет ни одного жилья. С прошлого века сохранились кое-где лишь стены старых поварен, построенных купцами, некогда торговавшими па Севере. Стены этих поварен защищали доктора и каюра в пути от лютых ветров. На двенадцатые сутки Леонид Михайлович прибыл в Амбарчик. Едва отогревшись, доктор прошел в барак, где лежало несколько больных. Они с надеждой смотрели на приехавшего, седого, однорукого врача и ждали от него чудес. А он, как всегда, улыбался и шутил. Больным казалось, что болезнь и в самом деле не столь уж серьезна.

Доктор рассказал больным о своих прежних путешествиях по Крайнему Северу, о том, как пробивалась во льдах экспедиция «Таймыра» и «Вангача», открывшая Северную землю. Через месяц доктор уезжал из Амбарчика победителем. Провожать его вышли все до одного строители полярного порта. На койках не оставалось ни одного больного. Возвращение доктора Старокадомского в Певек было триумфальным. Чукчи говорили о нем как о великом шамане...

...Радисты угощали нас куропатками. Охотники рассказывали, что куропаток близ города тьма-тьмущая. Но бывают в тайге встречи не только с куропатками.

— Шли мы с парнишкой колымским берегом, ягоду собирали, — рассказал один из радистов. — Вкусная, как изюм. Увидали медведицу с медвежатами. А медвежата, смотрим, катят к нам. Им охота порезвиться, полюбопытствовать, кто такие там на двух ногах ходят. Медведица за ними во весь опор. Только, слышим, хруст по валежнику идет. Под нами берег крутой, податься некуда. Видим, зверь нас достигает. Прыгнули вниз, галька зазвенела. Слышим сзади по гальке прогудела медведица, как снаряд. Мы остановились, схватились за руки и давай кричать не своим голосом. Она высоко шерсть подняла, зубы оскалила, щелкнула, что молотком по железу, обежала вокруг нас, наследила и пустилась по берегу в сторону, к тайге, где остались медвежата. Мы ее, а она нас испугалась.

— Тут недалеко от Зырянки, — вспомнил его товарищ,— детишки в школу горой шли и тоже побежали от медведицы. Она — за ними! Ребятишки с перепугу остановились, схватились за руки, голосят. Медведица обежала кругом их, тоже наследила, конечно, и в тайгу обратно.

Скоро в Средне-Колымск прибудет кинопередвижка. Ее здесь ждут и много говорят о ней.

Вечером привожу в порядок свой дневник.

Каждый раз, когда, проехав несколько десятков километров по тундре или тайге на собаках, оленях или лошадях, берусь за тетрадь, чтобы набросать на бумагу мысли, навеянные пройденным путем, с особой теплотой вспоминаются дымные яранги и юрты, освещенные мигающим светом камельков, возле которых находят приют люди «Большой земли», пришедшие к берегам холодных морей и рек. Невзгоды отступают, и запоминается только движение вперед, и тогда ощущаешь, что это движение и есть настоящая жизнь, вечная нарта, ползущая в горы, леса, по долинам замерзших рек, через наледи, горные перевалы, в стужу, в ветер, в непогоду, чтобы приобщить старую нашу родную землю к новой жизни...

Слышен звон бубенцов. Это почта на оленях прибыла из Якутска. Заиндевели олени, заиндевел ямщик. Начальник связи принимает старинные, может быть столетней давности, кожаные, совсем порыжевшие, огромные мешки, адресованные Средне-Колымску. Он же сдает почту на Нижне-Колымск. Завтра почта уйдет отсюда дальше на Север.

И все же старый Средне-Колымск уступает свое первенство Лабуе, новому Колымскому городу.

Придя по следам Бориски на Колыму, советские люди нашли здесь клады, воздвигли золотой цех Советского Союза.

Они разыскали не только металлы, но и уголь отличного качества.

Будут советские пароходы холить по Северному морскому пути на своем северном угле.

Средне-Колымск значительнее Нижне-Колымска и более похож на город. Он раскинулся в длину, имеет хорошие строения, помимо обычных плоскокрыших. В этом городке был в 1820 году исследователь края Ф. Матюшкин. В своем письме он мрачными красками рисовал Средне-Колымск.

«Бррр... холодно. — Вообразите себе юрту, низкую, дымную, в углу чувал (печь), где казак на сковороде поджаривав рыбу, в окнах вместо стекол льдины, вместо свечи теплится в черепке рыбий жир, вместо постели — медвежина, постланная на скамье, и это — мой дворец. Вот, Егор Антонович, мое житье-бытье, а скука, скука... И добрый человек не придет поговорить со мной— сижу один, думаю, мечтаю, и часто несчастный, приходящий за подаянием, застает меня в слезах. Несчастье делает человека лучшим, я никогда не мог похвалиться сострадательностью, но признаюсь, что теперь делюсь последним с бедным».

И возможно, в той же избе, в которой писалось это печальное письмо, я сижу в обществе молодых советских ученых, приехавших на Колыму, чтобы исследовать ее.

Играет патефон; народные артисты СССР поют из Москвы и для далекой Колымы. В углу этажерка. Я рассматриваю собрание книг. Это все самые последние книжные новинки, вывезенные молодыми учеными из Ленинграда и Москвы. Они везли с собой сюда, на Колыму, целый ящик книг. И теперь, в полярную долгую ночь, когда затихает северный городок, замолкает патефон, и только слышится треск поленьев в печурке, молодые ученые берутся за книгу, как за руку своего друга. И невольно вспоминаются слова Максима Горького: «Две силы наиболее успешно содействуют воспитанию культурного человека: искусство и наука. Обе эти силы соединены в книге». Ни конфет, ни засахаренных фруктов, ни даже вина не привезли с собой люди за тысячи и тысячи километров на снежную Колыму. Они привезли с собой книги, которые особенно нужны здесь, на краю земли.

Через три года мне вновь привелось побывать в этих колымских краях с колонной судов третьей Лено-Колымской экспедиции. Караван колесных пароходов и барж вступал впервые в пресные воды великой реки Колымы. Морской переход речных судов из Лены в Колыму был завершен. Льды, недавний жестокий шторм на море, едва не погубивший маленькие скорлупки — речные суда, туманы, преграждавшие путь отважным водникам в морях Лаптевых и Восточно-Сибирском, — все это становилось уже воспоминанием. Любуясь Колымой, парторг экспедиции повторял сталинские слова: «Нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять». Перед речниками простиралась родная стихия — река. И хоть то была быстрая, дикая, таежная и еще малолюдная Колыма, но все радовались. Речники успокоенно любовались колымскими берегами, говорили об охоте на куропаток, рябчиков, медведей. Волгари вспоминали с любовью Волгу, украинские речники — свой чудный Днепр. И все вместе хором хвалили многоводную красавицу-Колыму...

В Крестах Колымских с речных судов сошла группа работников оленсовхоза. В приземистом Ннжне-Колымске участники экспедиции вручили председателю местного райсовета бархатное, шитое золотом знамя. Цветным шелком на бархате был искусно вышит портрет вождя народов товарища Сталина. Такое знамя впервые видели в северном городке. Освещенные солнцем, ярко играли бликами золотые и шелковые нити художественно расшитого знамени. Далеко виднелись на расшитом знамени слова: «Нижнеколымский районный исполнительный комитет». Такое же знамя доставила экспедиция и городу Средне-Колымску.

В Амбарчике, Лабуе, Средне-Колымске, быть может впервые за время существования людей на Колыме, пили чай со свежими лимонами, завезенными сюда в большом количестве Северным морским путем. До морских экспедиций Колыма знала лишь только шиповник, голубицу, бруснику и кислицу (красную смородину)...

Тайга пестрела цветными красочными пятнами. Желтизна тайги говорила о наступавшей осени. Это были последние дни навигации на Колыме. Быстро надвигалась зима. В короткие сроки преображалась колымская северная земля. Пришел конец «району длящегося народного бедствия».

Строится новый город Зырянка. Он затмит Лабую. Я знал — будет построен поселок в Крестах Колымских. Старые города Колымы — бывшие «крепости» — уступают дорогу новым советским городам — форпостам советской культуры на Крайнем Севере.

И когда в стужу я снова слышу шум своего дыхания, шепот звезд, как говорят якуты, — я знаю, о чем они шепчут...

Звезда с звездою говорят о чудесах, которые ныне совершаются на колымской землице, спавшей тысячелетия.

 

С Колымы на Индигирку

 

Снова лес, озера. Снег на реке, на пушистых ветвях, на мохнатых шкурах, которые служат нам подстилками в юртах под открытым небом. Морозно. Небо кажется безоблачным, но снег падает и падает. Ему не видно конца.

Мой возница — мальчик-якут. На вид ему не более двенадцати лет. Это Андрюша Слепцов. Ночь 21 декабря мы встречаем с ним в тайге, не доехав до юрты или хотя бы поварни. Греемся у большого, жаркого костра, зажженного Андрюшей в честь рождения Великого человека...

Назавтра морок, пасмурно. Юный ямщик поет потихоньку что-то по-своему, а затем вдруг затягивает песню Демьяна Бедного «Как родная меня мать провожала...»

Поутру он сзывает оленей: они разбрелись по тайге в поисках ягеля.

— Гой-гой-гой! — кличет мальчик, идя по следам оленей, широко отпечатанным в податливом снегу.

Следующая ночевка в Ачигей «у населения», как себя называет здесь каждый якут, хотя бы он был единственным жителем на сотни километров. Здесь я прощаюсь с Андрюшей.

Вторая ночевка — в палатке на берегу озера, окаймленного лесом.

Мы едем почтовыми нартами на станционных оленях. От станка к станку, от юрты к юрте. Перегоны в пятьдесят километров. Но случается, что делаешь и сто километров, пока не наедешь, наконец, на жилье или поварню.

Ночуем в палатке, как некогда с Атыком в Восточной тундре. Только здесь морозы похлеще.

Утром слышится призывное:

   Гой-гой-гой!

Ямщик «гойкает», сзывает своих оленей.

— Оленя готова! Барда! Барда! — приглашает меня ямщик.

— Барда!

Это значит поехали!

Часто слышится этот якутский радостный возглас.

Он напоминает чукотское «Тагам!»

...Сменился вновь мой ямщик. Теперь это пожилой, худощавый якут, чем-то похожий на Атыка. Волосы цвета воронова крыла с синевой, во рту трубка с черкасским табаком. Тот же бронзовый загар на широких скулах, немного помороженных.

В Якутии холоднее, чем на Чукотке. Здесь дальше от моря, а там сказывалась его близость. На ямщике пыжиковая, кофейного цвета кухлянка и кольцеообразный шарф — мойтрук из черных беличьих хвостов. Каюр спит, покрываясь пушистым одеялом, сшитым искусно из заячьих лапок. Оно очень легкое и очень теплое.

Комсомольцы в Певеке были правы, когда хвалили чукотские плекеты. Как бы глубоко ни провалился я в снежную яму, ноги всегда сухи. Высокие якутские торбаза постоянно черпают снег. Поутру после ловли оленей ямщики выколачивают свои торбаза, полные снега.

Стужа учит путешественника беречь тепло. К нартам я выхожу, полностью готовый к поездке. Вся одежда тщательно подогнана. Кухлянка повязана по-ямщицки длинным в сажень кушаком-опояской. Конайты надежно завязаны у самых щиколоток. В пятидесятиградусный мороз не станешь переодеваться в пути. Перед выездом пьем с ямщиком горячий чай, поглощаем побольше масла — лучшее средство от мороза. Если придется снять на минуту рукавичку, то делаю это, осторожно прижимая ее свободной рукой, чтобы не выпустить из рукавицы живительный теплый воздух — мое тепло.

Днюем в Эбяхе, в наслежном совете, в просторной юрте, где холодно, как на улице, и в углах лед.

Ночью светит луна первой четверти. Скоро два месяца в пути. От Средне-Колымска мы забираем снова на север, поднимаемся к Абыю.

Держатся пятидесятиградусные морозы. Хорошо, что мы на оленях. На узкой собачьей нарте долго не высидеть в такую стужу, на широкой оленьей можно полежать, забравшись в кукуль.

— Э-э-э! — покрикивает ямщик.

Он пугает оленей своими криками. Олени .боятся голоса хозяина, как удара палки.

Достается больше других передним оленям, каюр часто перепрягает их, пополняет свежими, теми, что бегут позади, привязанные к крайней нарте и зовутся «запасными». Запасные бегут без нагрузки, отдыхают, чтобы затем сменять уставших.

До сорокаградусного мороза я иногда на ходу вел записи. Но в более сильные морозы это невозможно. Надо успеть вынуть из верхнего кармана камлейки блокнот с карандашом, записать хотя бы два-три слова, чтобы потом по ним восстановить то, что может забыться. Но едва только выпростаешь руку, возьмешься за карандаш, как рука онемеет, станет чужой, непослушной. Надо немедленно прятать ее обратно и ждать, пока тепло, собирающееся под защитой волчьего камуса, оживит руку.

Покидаем Эбях вечером в сильный мороз. В пути я задремал и проснулся от сильного холода, ломившего плечи. Нарта стояла без ямщика. Куда же делись товарищи? Где ямщик? В тайге нет дорог, нет вешек, нет следов. Все заметено снегом. Луна светит немыслимо ярко. Вдалеке вижу лесок. Надо гнать к леску, там не так хватает ветер, там теплее...

Олени не слушаются меня. Тогда, подобно ямщику, начинаю громко кричать, пошевеливать их. Олени встают, и я едва успеваю вскочить на нарту. Упряжка несется вперед к спасительному лесочку. Но недолго. Вскоре олени переходят с рыси на медленный шаг, затем резко сворачивают влево и останавливаются, чтобы копать снег, искать мох — ягель. Что я ни делаю, как ни стараюсь подражать ямщику, все напрасно. Оленей от пастбища не отогнать. Остается одно: забраться на нарту в кукуль и ждать. Олени подкормятся, отдохнут, а там, гляди, со светом можно будет ехать вперед, «нюхать дым», искать юрту...

И вдруг голоса! Это мои товарищи. Оказалось, что в пути оторвались две задние нарты.

Ямщик не сразу обнаружил исчезновение нарт, а когда хватился, их уже не было видно. Он не стал будить меня, отвязал передние нарты от моих и пустился обратно на поиски. Пропавших ямщик разыскал в шести километрах.

Новый, 1933, год встречаем в тайге, не доехав до ближайшей юрты.

Пьем чай у костра, вспоминаем товарищей, зимующих у Певека. Быть может, и они вспоминают нас, гадают: где-то мы сейчас?

А мы встречаем новый год в одиночестве, на берегу неизвестного озера, вдали от друзей, в пятидесяти километрах от ближайшей юрты.

Почти каждый день у нас новые ямщики. Не успеваем познакомиться, сдружиться, как уже снова смена станционных нарт и оленей, а с ними и ямщиков. Это езда на-перекладных. Почти ежедневно перемена оленей и нарт, ежедневно перекладываем с нарты на нарту почту и чемодан.

Ночуем в Бердигестяхе. По моим расчетам, уже шестое января нового года.

Две недели, как день пошел на прибыль. Скоро покажется долго прятавшееся от нас солнце. Мы увидим его чуть раньше, чем наши товарищи в Певеке, потому что будем немного южнее.

Перед нами — поварня. Первый домик на стокилометровом перегоне. Избушка на курьих ножках, без окон и дверей, в заиндевевшем лесу, будто из легенды о мертвой земле, которую оживляют чародеи с живой водой. Да и на самом деле легенда вполне подходит к обстоятельствам. На колымской земле уже появились чародеи — ученики Ленина и Сталина. Они перестраивают по-новому жизнь и на этом отдаленнейшем участке советской земли.

Вечером спускаемся с перевала Сысь, где неистовствует ветер. На спуске нарты набегают на нарты. Еще один миг, и они разлетятся в щепки. Но ямщик ловко отворачивает от грозящей опасности.

Навстречу идут пять нарт из Абыя с грузом на Средне-Колымск. Мы рады встречным, а встречные — нам. Кстати, мы друг другу «сделали» дорогу. Короткое «капсе» и снова поехали! Каждый день мы все дальше от Средне-Колымска. Вот уже пройдены триста километров от Эбяха к Абыю и все время по чьим-то нартенным следам. Северная якутская тайга становится все более обжитой.

Сто километров промчались на сытых оленях до Шестаковки. Вчера — бесконечный и крутой спуск во мглу, сегодня — на лесной тропе считаем ветви своими малахаями, сшибая снежные куржаки.

Нарты выбегают на простор реки Индигирки. Триста лет назад на эту реку пришли русские землепроходцы. И через три сотни лет сюда прибыла первая партия советских ученых-гидрографов, гидрологов и астрономов-геодезистов. Начальником первой Индигирской экспедиции был гидрограф Владимир Данилович Бусик, его помощником — Евгений Дмитриевич Калинин.

Тунгусы утверждали, что ни один человек не может близко подойти к индигирским порогам и, во всяком случае, никогда их не переплывет. Высоко в горах, говорили они, над Индигиркой, зажатой в каменных теснинах, сидит дух гор, у самой середины всех пяти порогов. Как только он завидит смельчака, решившегося преодолеть пороги, вмиг напустит на него своих верных псов. Эти псы — злые ветры. Они опрокинут человека вместе с лодкой, разобьют об острые камни.

На добрую сотню километров растянулся неприступный порожистый участок этой своевольной реки.

Начальник Индигирской экспедиции Бусик решил заснять реку, разыскать вход в нее с моря, рассеять вековое суеверие, описать уклоны порогов, дать представление о мощности реки, рассказать о ее глубоком каньоне.

Бусик был энтузиастом, человеком, не знавшим преград на пути к цели. Он был не только начальником, но и первым в труде. В экспедиционном лагере товарищи равнялись по нему. Люди спали по пяти часов в сутки. Они неутомимо продвигались вперед с промерами глубин, со съемкой крутосклонных берегов, с нивелировкой. Вместо пятикилометровой нормы партия Бусика ежедневно перекрывала промерами тридцать километров.

— Дойдем до порогов, тогда дам большую дневку, — обещал изыскателям начальник.

Все и без того ждали, когда покажутся легендарные пороги.

Наконец, послышался звенящий шум. Казалось, что где-то поблизости нескончаемо работает огромный завод. Была звездная ночь. Раскинув палатки, люди говорили о завтрашнем дне. Назавтра Бусик предложил желающим плыть с ним вместе через пороги. Трусов не оказалось. Все, как один, заявили, что хотят плыть вместе с начальником. Разве можно было оставить его одного в таком рискованном деле.

Все считали за честь сопровождать начальника в трудном переходе.

Бусик отобрал троих. Больше не могла вместить моторная лодка.

30 июня 1931 года первые изыскатели Индигирки Бусик и его помощник Калинин погибли на третьем пороге.

Сподвижники Бусика обработали материалы экспедиции, положили на карту глубины, распознали и описали камни, разбили вековое суеверие.

В чертежных Иркутска река Индигирка легла на карты упругими извилинами своих берегов...

К Индигирке мы подъехали по убитому ветром снегу. Олени скользили и часто падали. В долине гулял морозный ветер.

Берега Индигирки изрыты стремительными ледоходами. Река широка и величава даже в снежном своем убранстве. У костра мы говорили о том, что скоро Индигирка получит свой флот, загудят по ней советские пароходы, буксиры, поведут счалы барж с грузами. Оживет и этот отдаленный край, и эта советская река будет честно служить сталинскому плану.

Близок Абый.

Сутораха — Арытыбу — Дайдалах—Абый. Немного осталось до городка, в котором, как рассказывают ямщики, два десятка жилых строений.

От Сутораха едем долго по Индигирке и затем горой, то есть, берегом, тальниками.

Индигирский район, один из самых холодных не только в СССР, но и на всем земном шаре. Морозы держатся здесь длительно и устойчиво. Но, как говорит ямщик-якут, нет плохой земли, есть плохие люди. И на этой студеной земле есть свои радости в жизни охотника, оленевода. И еще радостнее труд первого водителя машины, первого изыскателя...

Приезжим рады, как родным. Заброшенная в тайге одинокая юрта, заслышав звон бубенцов, оживает.

В Сутораха ямщик Егор долго объясняет, что до Дайдалаха «береты средние», от Дайдалаха до Абыя «береты самые маленькие».

Средние версты — это плохая дорога, будем по ней ехать тихо и долго. Самые маленькие версты — значит: дорога станет лучше, поедем быстро.

Скоро уже третья «луна», третий месяц в пути, а мы еще не добрались до Верхоянского хребта...

Итак, сегодня рассказывается семидесятая сказка полярной Шехерезады. А впереди еще долгий путь.

Наутро, перед самым Абыем, со всех нарт одновременно слышатся восторженные крики:

— Солнце!

Светило не торопится показаться после длительной отлучки. Тускло-огненный шар будто не в силах оторваться от горизонта, он отяжелел от долгой зимней спячки в полярную ночь. Чуть побаловав нас, солнце быстро закатывается, так и не поднявшись над горизонтом.

Девятнадцать дымов над балаганами (Домами) — вот и весь Абый. Нарты скрипят по единственной улочке. Девятнадцать домов! А мы так стремились сюда.

Имя свое городок получил по большому одноименному озеру.

В юрте, где греемся у камелька, мне показывают старательно переписанные в тетрадку стихи о камельке.

Камелек — это жизнь балагана.

Яркий факел средь мрака и тьмы,

Он звездою блестит из тумана

Темной ночью якутской зимы.

Чье усталое сердце не бьется

На дороге, завидя огонь?

Даже лошадь быстрее несется.

Чует отдых измученный конь.

Камелек осветит и согреет.

Медный чайник с водой вскипятит

И дорожные думы развеет,

Сладкой грезою очи смежит.

И забудешь невзгоды дороги.

Под приветливый треск огонька

Разувая иззябшие ноги

В золотой теплоте камелька.

И развесив на грядках высоких

Рукавицы,чулки, торбаза,

На ороне (Орон — нара.) в мечтах одиноких

Ты до утра закроешь глаза.

И поток теплоты камелечной

От мороза тебя сохранит.

Пусть за стенкой во тьме полуночной

Плачет вьюга и ветер свистит!

 

Завтра отъезд в Верхоянск. В Абые много говорят о наледях, которые нам встретятся, о крутизне Верхоянского перевала. Сейчас январь — месяц морозов и наледей на горных реках. В Абые морозы давно перевалили за пятьдесят градусов.

И здесь, как в колымских городках, плоскокрышие бревенчатые домики, сложенные много лет назад. И здесь над домами при сильных морозах столбом поднимается из труб белый дым.

Абый — центр старой Индигирки. Одна улочка приземистых домов...

Мы ночуем в якутской юрте. С улицы прямо попадаешь в юрту через маленькую, низкую и узенькую дверцу, обитую шкурой оленя.

Юрта не разделена на комнаты. Стены имеют форму трапеции. Сложена юрта обычно из лиственицы. Вдоль стен в один ряд нары — орон. На этих оронах сидят и спят. Каждая нара имеет свое назначение и название: придверная (правая задняя), например, расположена налево от двери при входе в юрту. Эту нару отводят обычно для малопочетных гостей. Подоконная нара находится далее под той же стеной, за ней самая почетная нара — билирик. Ее отводят самым дорогим гостям. Затем тянется правая передняя нара. Билирик и правая передняя нары это — «красный угол» каждой юрты. За ними следуют другие нары: левый билирик, левая нара— хангас-орон и кухонный стол.

Окна в юрте размещены слева от входа. В прорези окон вставлены на зиму куски ровного льда. По утрам их очищают ножом изнутри юрты.

У камелька проходит вся дневная жизнь юрты. И никого не смущает то, что от горящего камелька, как фейерверк, с треском разлетаются искры.

Налево от двери помещается обычно мужская половина, направо — женская. Фасадную стену юрты делит пополам камелек — этот «бог балагана». На небольшом глиняно-деревянном основании возвышается с некоторым наклоном широкая труба, сделанная из жердей, крепко перехваченных тальниковыми ветвями и обмазанных толстым слоем глины. Сквозь трубу камелька можно видеть небо. Труба служит до некоторой степени и вентиляцией юрты.

Женщины тщательно следят за чистотой и сохранностью камелька. Мне приходилось много раз видеть, как якутки старательно ремонтировали свои камельки. И снаружи, и снутри камелек обмазан ровным слоем глины. Глина не позволяет жердям, из которых построен камелек, воспламениться вместе с дровами. Возле камелька сушатся напиленные и наколотые небольшого размера дрова.

Зимой юрты почти погребены под снегом и даже вблизи кажутся снежными хижинами.

Каждый якут в северной тайге — непременно охотник и гостеприимный хозяин. Он приветливо встретит гостя, которого увидел впервые в жизни. Накормит, напоит и уложит спать на почетном ороне. Он знает: случится и ему быть в пути, он так же приветливо будет встречен в любой юрте. Это закон северной тайги, закон гостеприимства, бытующий в Заполярье с древних времен. Заимщик посчитает для себя великой обидой, если проезжий на деньги расценит добрые чувства хозяина юрты. Однако он не откажется от подарка, особенно если подарок предназначен его жене или детям. Это даже доставит таежнику удовольствие.

Отправляясь в путь, абыйские ямщики надевают на себя длинные мойтруки из беличьих хвостов. Если разрезать мойтрук, он вытянется не менее чем на сажень. Мойтрук имеет вид замкнутого кольца. Чем длиннее эта северная шаль, тем легче, закутав шею и лицо, противостоять морозу. В мойтрук якут прячет все лицо, подставляя ветру одни только глаза. Через ворсистый мех легче дышать на морозе, мех как бы фильтрует холодный, вдыхаемый на жестоком морозе воздух и уменьшает его жгучую силу.

У Атыка, как и вообще у каюров-чукчей, мойтрука не было. Эта принадлежность уместна при спокойной езда на оленях. На собачьих нартах каюр непоседлив. В течение дня ему приходится много раз вскакивать, бежать за нартами, поправлять алыки, войдать полозья. Мойтрук будет мешать чукче. Да и морозов нет таких на Чукотке, как в Якутии. Однако не на каждом якутском ямщике я видел эту замечательную меховую защиту: как видно, она дорога и не всем доступна.

Когда от дыхания ямщика мойтрук покрывается ледяной коркой, ямщик поворачивает его сухой стороной. Длина мойтрука позволяет ямщику вертеть его вокруг носа в течение всей дневной поездки от жилья до жилья без опасения поморозить лицо. По пути он аккуратно сбивает сосульки со своей меховой шали. А добравшись до камелька, ямщик в первую очередь сушит свою кольцеобразную шаль.

На всем долгом пути по тайге мы ни разу не видели волчьих следов, зато в каждой юрте я слышу рассказы о медведях. Медведь — «эсе» — в большом почете у якутов. Эсе — значит дед. Но медведя редко так называют из опасения обидеть и попасться к нему в лапы. Медведя чаще зовут «тойоном», что значит хозяин, или просто говорят «он»... Так, очевидно, спокойнее для таежника...

В абыйском кооперативе покупаю мороженую ягоду — морошку. Ее держат в больших бочках, рубят топором и взвешивают на весах кусками. Несколько ложек этой ягоды придают чаю чудесный аромат. В мороженой ягоде сохраняются витамины.

Запасаюсь морошкой до самого Якутска. Кстати, в пути буду угощать детей и стариков в якутских юртах этими великолепными северными «консервами».

Завтра отъезд в Верхоянск, а мороз крепчает. На улицу можно выйти, только укутавшись до самых глаз. Дышу через шарф, но он быстро обледеневает. Опушка малахая также покрывается сосульками. Все заиндевевшие встречные похожи на деда-мороза — не отличишь молодого от старого.

Старожилы советуют мне купить в Абые нарты, чтобы меньше зависеть от почтовых станций и не перегружать на каждой станции вещи. Слушаюсь разумного совета.

Новые нарты уже увязаны. Брезентом затянуты и почтовая, кожаная сума, и чемодан.

И вот позади озеро и «городок» Абый, позади Индигирка. Остались где-то в снегах маленькие абыйские домики — балаганы, приплюснувшиеся к земле.

Гремят боталами олени. Полозья звучно скрипят по снегу, схваченному крепчайшим морозом.

Небо затянуло облаками. Видимость уменьшилась настолько, что едва различаешь лес, завешанный туманом.

Ямщик поет песню.


Возврат к списку



Пишите нам:
aerogeol@yandex.ru